А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так будут говорить многие. Но тогда, в те годы, как и его сослуживцы, Пашенцев видел во всем, что творилось в стране, большой смысл; в поезде, в котором он ехал на фронт, не было темно-зеленого вагона с решётками.— Буду аккуратен, даю слово.— Прошу тебя…Она говорила тихо, последние слова её заглушал стук отходившего поезда. Все быстрее выскакивали из-за водокачки вагоны и сливались в один зелёный пояс; шум смолкал, и в окне снова виднелись только красная кирпичная башня, железнодорожное полотно и кучи шлака на полотне, оставленные паровозами; равнодушный стрелочник со скучающим видом запирал на замок стрелку. Пашенцев задёргивал шторки, чтобы не видеть ничего этого, подвигал стул ближе к жене; он садился так близко, что чувствовал на щеке прикосновение её волос; брал её руку, потом обнимал за плечи, и она покорно опускала голову к нему на грудь; она была тёплая и нежная и все ещё пахла чистыми простынями; по тому, как вздрагивали её плечи, все тело, Пашенцев знал, что она плачет. Она всегда говорила, что плачет от радости, но это было вовсе не так; она выплакивала то, что никогда не посмела бы высказать мужу, — горечь разлук. Пашенцев сверху смотрел на её волосы, собранные валиком на затылке, смуглую шею и тот белесый по телу от оконного света пушок, сбегавший за платье; он любил её такой, нежной, отходчивой, и в сотый раз говорил себе: «Я не должен её огорчать!» Сейчас, лёжа на чердаке с закрытыми глазами, повторил эти слова: «Я не должен её огорчать!» — и снова подумал о газетном свёртке, соседе-машинисте и темно-зелёных вагонах с решётками… Все, что совершалось в стране, имело для Пашенцева большой смысл; он был чист совестью и верил, что честного человека никто никогда пальцем не тронет; он укладывал на витки спирали пока иные события, то, что было связано с войной, против чего в нем поднимался и нарастал протест. Между двумя датами он проводил параллель — между двадцать первым годом и сорок первым. Двадцать первый — засуха, разруха, голод; кажется, поднялось почти все Поволжье и двинулось в Ташкент за хлебом; узловая Рузаевка, как перевалка, вбирала и исторгала этот поток обезумевших от голода людей. Пашенцев тогда только принял командование ротой. Вместе с подразделением его направили на станцию помогать рузаевским железнодорожникам наводить порядок. День и ночь прибывали и убывали составы, людская волна захлёстывала маленький, как остров среди железнодорожных путей, вокзал; всюду: на перроне, в залах ожидания всех классов, по всей пристанционной площади и даже в товарных тупиках, — всюду громоздились тюки, чемоданы, и среди этих тюков из лоскутных одеял копошились грязные полуголые дети, растрёпанные старухи, ни на шаг не отходившие от своих вещей; тут же прохаживались парни в широких «чарльстонах» и запрокинутых кепках, с бритвенными лезвиями в руках; «Ташкент, Ташкент!» — в тысячах вариаций произносилось это слово: и с мольбой, и с надеждой, и с проклятиями; оно гуляло по вокзалу вместе с потоком отчаявшихся людей, штурмовало вместе с ними билетные кассы, прибывало и убывало с поездами; оно обозначало — хлеб. По ночам разбивались стекла витрин, выламывались двери магазинов, а потом далеко за стрелкой находили «случайно» попавшего под поезд сторожа; «случайно» попадали под поезд самые разные люди и днём и ночью; их находили на всех путях, разутых, раздетых донага; в холодном дощатом складе, превращённом в станционный морг, неделями лежали эти «случайные» в ожидании, пока их опознают родственники. Штаб, небольшой домик с низкими окнами, где постоянно дежурил Пашенцев, находился как раз напротив морга. К моргу подходили жены, разыскивавшие мужей, мужья, разыскивавшие жён; толпа то редела, то вновь становилась гуще, но никогда не таяла; отовсюду видел Пашенцев эту толпу — с крыльца, когда отправлялся по вызову на вокзал или к товарным тупикам, с улицы, когда возвращался в штаб, из окна, когда сидел в штабе; иногда толпа расступалась, из ворот морга выходила испуганная женщина, с минуту ещё стояла, не в силах, очевидно, сразу понять то, что произошло, потом извергала истошный крик, хваталась за волосы и, теребя их, падала на мостовую; толпа смыкалась теперь уже кольцом вокруг этой бьющейся о булыжник женщины — она опознала мужа и у неё шестеро детей, которые со вчерашнего вечера не ели, у неё нет теперь ни мужа, ни денег и она не вернётся к детям, сторожившим лоскутные тюки, а пойдёт к стрелкам и ляжет под поезд; но пока — она бьётся о мостовую, и кто-то с ещё не очерствевшей душой прорывается в комнату к Пашенцеву и просит, умоляет, требует вызвать «скорую помощь». «Уже вызвана, гражданин, успокойтесь!» Память неумолима, она способна восстановить все краски картины, оттенки и полутона. Те дни, когда приходила жена, были для Пашенцева самыми мучительными. Она приходила в полдень, как раз в то время, когда у ворот морга собиралась особенно большая толпа; она становилась у окна и, держа на руках маленького Андрюшу, смотрела на эту толпу; тогда она была худенькая, совсем почти девочка, и носила косу, и Пашенцев ещё не знал, как похорошеет она с годами, как лёгкая полнота очертит её талию, а причёска украсит лицо и он полюбит её ещё больше, чем любил девушкой, — тогда у окна стояла худенькая женщина с ребёнком на руках и смотрела, как там, за стеклом, в кольце людей билась о мостовую другая женщина, жёлтая от голода и горя. Пашенцев брал на руки сына и заслонял спиной окно: он не хотел, чтобы жена видела эту картину, и не отходил от окна до тех пор, пока толпа не затихала на улице… «Я никогда не думал, что такое может повториться. Я не мог представить себе, что есть ещё нечто более ужасное, чем голодный двадцать первый. Но я увидел это…» Осенью сорок первого — шли уже моросящие дожди и холодные ветры разгуливали по перронам — воинские эшелоны продвигались к фронту. На железных крышах вагонов, на тендерах паровозов стояли спаренные зенитные пулемёты; из окон теплушек торчали стволы винтовок; эшелоны двигались быстро, безостановочно, под зелёный свет светофоров проскакивали полустанки, забитые санитарными поездами, составами с беженцами; чем ближе к фронту, тем чаще расчехлялись зенитные пулемёты, тем больше попадалось встречных санитарных и составов с беженцами; эти составы загромождали станции, стояли на всех тупиках, обвешенные одеялами и пелёнками, обкуренные дымком костров и жёлтым дымом бомб; их, эти составы, снимали с путей, расчищая дорогу воинским эшелонам, они горели вместе с подожжёнными вокзалами, взлетали на воздух вместе с охваченными огнём бензоцистернами, валялись под откосами, и всюду на развороченных насыпях рядом с обломками и обгорелыми остовами вагонов лежали трупы людей; лежали дети, старики, женщины; лежали обугленные тюки, чемоданы; не было только моргов, и никто не опознавал трупы, люди бежали от бомб, от рабства. По всем дорогам шли беженцы, шаркали протёртыми подошвами, скрипели подводами; это был тот же поток голодных, испуганных, мечущихся людей; где-то их принимали, сортировали, направляли по городам, где-то в тылу был порядок, но это было в тылу, это предполагалось, а глаза видели одно — обезумевший поток, бессмысленные разрушения, кровь, пепелища вместо городов и сел… И сорок первый, и двадцать первый, и поражение на Барвенковском, и бой под Малыми Ровеньками, где лёг под танками весь полк, и сознание того, что после этого боя немцы опять далеко рванули вперёд и, наверное, уже вышли к берегам Волги, — все это мучительной болью отзывалось в душе подобранного и спрятанного на чердаке крестьянской избы раненного в ногу полковника Пашенцева. Все виденные и пережитые им картины ещё отчётливее представлялись ему теперь и, казалось, ещё глубже врезались в память. Именно здесь, в Малых Ровеньках, Пашенцев понял, какие бедствия приносят народам войны. Двадцать первый год, разруха, нищета, запасы истощены, и засуха — как последний бич… И эта война истощит все и разрушит! Витки вниз с зарубками, витки вверх с зарубками; Пашенцев почти физически ощущал эту спираль с кровавыми зарубками бедствий, и перед ним вновь неодолимо вставал вопрос: когда, чьи отцы поставят наконец на витках войны точку?— Кто? Громче!— Наш старшина, Пяткин!Головной танк горел, на его броне больше не вспыхивали белые блики; он весь был объят пламенем и охвачен дымом.Соломкинцы, словно по взмаху дирижёрской палочки, словно от радости, что головной горел, что вслед за ним ещё остановились и загорелись несколько танков, что они вовсе и не были так неуязвимы, как это показалось в первые минуты, — соломкинцы с удвоенной силой ударили по наступающей колонне. С буревым посвистом носились стальные болванки над гречишным полем. Ромб не выдержал, раскололся, потерял стройность и слаженность, превратился в бесформенную лавину, и, хотя эта лавина продолжала безостановочно накатываться на позиции, она уже не была так страшна, как вначале. Происходило как раз то, что и предвидел Пашенцев, отдавая команду бронебойщикам бить по тягачам: из подбитых тягачей выпрыгивали автоматчики и устремлялись за танками; их сизые фигурки уже хорошо проглядывались в клочковатых разрывах дыма.— Старшина!Как раз в ту минуту, когда Пашенцев уже решил послать старшину Пяткина, неожиданно и очень кстати оказавшегося на командном пункте, к пулемётным гнёздам, чтобы узнать, что там произошло, и, если цел хоть один пулемёт, отвести его на запасные позиции и уже с запасных открыть огонь по немецким автоматчикам, — как раз в ту минуту, когда Пашенцев уже решил отдать такую команду, на запасных ожил пулемёт. Не по звукам, которые сразу же потонули в общем грохоте боя, а по тому, как заплясал белый огонёк над бруствером, понял Пашенцев, что произошло на запасных: он опять подумал о лейтенанте Володине, что лейтенант действительно-таки молодец, что за это следует парнишку представить к награде; подошедшему старшине крикнул в лицо:— Готовь гранаты и засучивай рукава! ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Как только Володин, выполняя приказание Пашенцева, вышел из окопа и по ходу сообщения побежал к траншее, к пулемётным гнёздам, то радостное возбуждение, охватившее его ещё в начале боя, когда танковый ромб стоял перед гречишным полем, а «юнкерсы» сбрасывали бомбы, разминируя проход, — то радостное возбуждение, придававшее бодрость и силу, сразу же покинуло его. Он бежал по разрушенной снарядами и бомбами траншее, скатывался в воронки, переползал через завалы; он чувствовал, что приближалась решающая минута, и страх перед этой минутой, и желание быть бесстрашным, смелым то останавливали его, и он напряжённо прислушивался к грохоту, лязгу и реву моторов, то поднимали, и тогда он снова устремлялся вперёд. В траншее лежали раненые, и никто их не подбирал; шум боя заглушал их слабые стоны. Они поворачивали землистые, страдальчески сморщенные лица к пробегавшему мимо лейтенанту, и Володин с трудом узнавал своих бойцов. «Где Жихарев? Почему никто не перевязывает раненых?…» Но почти тут же Володин наткнулся на санитарного инструктора роты — Жихарев лежал у входа в одну из боковых щелей, маленький, съёжившийся, у подбородка колени, с открытым белым лицом. Комочки красной, осыпавшейся со стены глины набились в ухо, скатывались по белой щеке, лбу, прилипали к влажным мёртвым глазам. Здесь же валялись санитарная сумка и разорванная осколком каска. А напротив, в небольшом отсеке, бойко работал расчёт бронебойщиков.— Четвёртый!… — во весь голос кричал наводчик Волков, и подручный Щеголев с размаху царапал на стенке окопа полосу.И уже снова слышался грозный голос Волкова:— Патроны!…Рядом с отсеком, прильнув плечом к автомату, стрелял Белошеев, и к ногам его стекались горкой жёлтые, пахнущие свежим дымком гильзы. Траншея жила: незаметные в серой пыли, запылённые и такие же серые, как пыль, солдаты делали своё трудное на войне дело; ни до раненых, ни до убитых, живые думали о живом — отбить, сломить, захлестнуть огнём атаку вражеских танков и пехоты. Володин перешагнул через труп Жихарева и побежал дальше. До пулемётных гнёзд оставалось не больше десяти метров, два поворота траншеи. Уже минуя последний поворот, вдруг обнаружил, что пулемёты молчат. Когда они смолкли — только что или минуту назад? Почему смолкли? Он ринулся к «гнёздам», по которым сейчас вели усиленный огонь вражеские самоходные пушки, ринулся в самую гущу разрывов, забыв о страхе и смерти и думая только об одном: «Почему? Почему?…» Но там, куда он спешил, — Володин и не подозревал даже — пулемётов уже не было. Младший сержант Фролов как только понял, что немцы засекли «гнёзда», увёл расчёты из-под огня на запасные позиции, и самоходные пушки били теперь по пустым окопам. Ослепительные и быстрые, метались разрывы вокруг Володина, он не выдержал, упал и последние метры полз по-пластунски, отчаянно работая локтями.Три пулемётных гнёзда — три окопа, соединённые ходом сообщения. На дне — полуприсыпанные землёй вороха стреляных гильз, опорожнённые и брошенные второпях диски. В одном из окопов Володин заметил раненого Размахина. Пулемётчик полз на локте к траншее, волоча за собой раздроблённые ноги.Володин кинулся к нему:— Где пулемёты?Размахин упёрся ладонями в глинистое дно окопа, приподнял голову; и руки, и плечи, и голова его тряслись от натуги и боли.— Где Фролов? Где пулемёты?Размахин ничего не сказал, сник, повалился грудью на землю. Расспрашивать его бесполезно. Что делать? Уходить назад? Пулемётов нет: окопы пусты — уходить! Володин медленно пятился от распластанного тела Раз-махина; было жутко, одиноко и пусто среди высоких серых стен, и он пятился от этой пустоты, от охватившего его страшного чувства одиночества. В глубине окопа стояли рядком стройные, как шеренга солдат, противотанковые гранаты. Володин заметил их, пересчитал взглядом — шесть. «Шесть, шесть, шесть!…» — мысленно повторял он, считая и пересчитывая шеренгу. «Бежать, бежать, бежать!…» — говорил в нем другой сильный голос и заставлял пятиться. Володин уже сделал движение, чтобы выйти из окопа, и заколебался: может быть, Размахин ещё жив и ему нужна помощь? Он снова приблизился к распластанному телу пулемётчика, ещё ни на что не решаясь — то ли остаться и перевязывать солдата, то ли бежать в траншею, — и услышал треск своих пулемётов. Били с запасных. То прерываясь, то захлёбываясь, словно соревнуясь в торопливости: «Та-та-та-та!…» — выводили мелодию накалённые стволы. «Живы-живы-живы!» — обрадованно повторял Володин, разгибая спину и приподнимаясь. Прошёл в глубь окопа, выглянул через бруствер и увидел танки. Их было много, но Володин смотрел на один, самый ближний к нему. Как маятник, раскачивался длинный ствол, и сам танк раскачивался и рычал, выплывая из пыли, большой и чёрный на фоне голубого утреннего неба. Позади танка, в дыму и пыли, виднелись тёмные фигурки автоматчиков в угловатых касках. Володин смотрел на них снизу, и они тоже казались ему большими и тёмными на голубом полотне неба. Фигурки падали, редели, а танк устрашающе наползал на окоп. Володин торопливо нащупал висевшую на поясном ремне противотанковую гранату, отцепил её и, холодея и пружиня всем телом, с силой, как на учениях, швырнул её далеко вперёд. Грянул взрыв, и Володин, совершенно уверенный, что танк подорван, но на всякий случай приготовивший к броску вторую гранату, снова выглянул за бруствер: невредимый и совсем большой, ясно видимый до поручней на броне, танк шёл прямо на него. Теперь наугад, из-за плеча, из глубины окопа, метнул Володин гранату и пригнулся, ожидая взрыва; инстинктивно отцепил третью гранату и, теряясь и уже не понимая, что делает, стал судорожно искать пальцами на гранате чеку, как у пехотной «лимонки», чтобы выдернуть её; растерянно оглядел окоп: невысокие серые стены показались ему ненадёжными, рыхлыми, они не выдержат тяжести танка, обвалятся, придавят. Неужели конец, и он не увидит больше ни небо, ни землю? Нет, ещё можно что-то предпринять, что-то сделать, немедленно, сейчас, сию секунду… Он напрягал ум, стараясь что-нибудь придумать, но ничего не мог придумать и так и сидел с гранатой в руках, ища и не находя на ней чеку. Бежать из окопа было ещё страшнее, чем оставаться в нем, и Володин понимал это, но кто-то будто подталкивал его, настаивал: «Уходи, уходи!» — и он, поддаваясь этому голосу, примеривал взглядом, сколько шагов до выхода из окопа и сколько там, дальше, по траншее, до ближайшей щели, считал секунды: успеет ли? Он не успел — днище танка нависло над окопом. Володин упал, вытянулся во всю длину рядом с Размахиным и замер, ничего не слыша и не воспринимая, но ясно ощущая, как толща сырой и холодной земли наваливается на плечо, ноги…Танк развернулся над окопом и остановился, подбитый нашими артиллеристами; по броне скользнул светлый язычок пламени, и вскоре весь танк уже пылал, испуская клубы чёрного дыма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25