Две вражеские машины загорелись. Остальные поспешно укатили назад.
Вторую атаку немецкой пехоты мы отбивали, имея в строю всего двадцать бойцов. Я приказал встретить набегавших гитлеровцев слабым огнём, подпустить поближе, на расстояние броска гранаты. Когда фашисты приблизились, мы прижали их к земле пулемётами. Гранаты подняли их с земли и обратили в бегство. Тогда пулемёты заговорили снова… Упорству противника не приходилось удивляться. Выдвинувшаяся вперёд рота мешала атакам фашистов на соседние участки. Как только немцы приближались к рубежу обороны нашего правого или левого соседа, мы оказывались у них на фланге, даже немного с тыла, и наши станковые пулемёты истребляли фашистских солдат. Соответственно и мы были хорошо защищены с флангов огнём соседних подразделений. Атаковать нас фашисты могли только в лоб. Теперь я убедился в правоте капитана Федотова, решившего любой ценой удерживать свою позицию.
Третью атаку мы встречали всего чёртовой дюжиной. Оружия у нас, правда, было немало. Я организовал челночное обслуживание пулемётов. Первые номера, дав по нескольку очередей из своих пулемётов, бежали к соседнему. Вторыми номерами были раненые, способные помогать пулемётчикам при стрельбе. Но силы были теперь слишком неравными. Волна атаки докатилась до нашего бруствера. Хорошо помню, что в тот момент я не подавал никаких команд. Да они и не были нужны. Никто не дрогнул, не оглянулся назад. Каждый, в ком была хоть капля жизни, вступил в рукопашную схватку. В коротком бою я был ранен штыком под ключицу. Падая, я услышал крики. Негромкие, нестройные… Все же я различил — кричат «ура!». Из тыла подходило подкрепление…
О том, что враг на этом участке не прорвался и был тогда отброшен, я мог судить по тому, что меня подобрали наши.
Чаще всего я вспоминал своих товарищей по службе в штабе армии. Почему все они так дружно отвернулись от меня? Ну, хорошо, я виноват и готов понести наказание. Но в данный момент я все-таки тяжело раненный человек. Ведь даже суд над преступником не может состояться, если обвиняемый болен. Смертная казнь откладывается, если у приговорённого повышена температура… Особенно часто я вспоминал нашего начальника штаба. Генерал всегда хорошо, я бы сказал — тепло ко мне относился. И вот такое ледяное пренебрежение. «Впрочем, — отвечал я себе на этот вопрос, — его-то я больше всех подвёл. Вероятно, он имел из-за меня крупные неприятности. Кто знает, быть может, командующий фронтом так-таки обозвал его бездельником и отстранил от должности?..»
Чего только не взбредёт на ум, когда лежишь на госпитальной койке! Медленно тянулись дни, несмотря на посещения ленинградцев, несмотря на концерты артистов и пионеров. Ещё медленнее тянулись ночи.
* * *
Как-то раз, измученный ночной бессонницей, я после завтрака и врачебного обхода забылся глубоким сном. Вначале сон был каким-то мутным. Потом стал проясняться.
Я неподвижно лежу на койке. Тело моё до подбородка укрыто белой простыней. Я умер. Глаза мои закрыты, но я слышу знакомые голоса и отчётливо представляю себе зрительно все, что происходит.
Вокруг койки толпятся мои товарищи по палате. Здесь и начальник госпиталя, и врачи, и медсёстры… Здесь и генерал — начальник штаба армии. Возле него стоит адъютант… Идёт гражданская панихида. Генерал говорит надо мной речь… Рассказывает о моей работе в штабе. Само собой, нахваливает покойника… Вот заговорили о роте капитана Федотова. И я понимаю: моё донесение дошло до штаба армии… А вот и самое главное. Тут меня охватывает страх: вдруг исчезнет мой сохранившийся пока слух и я не сумею дослушать…
«Навстречу подходившему подкреплению полз раненый боец, — говорил генерал. — Манойло его фамилия была. Он передал завёрнутые в тряпку донесения, документы и погоны офицеров, командовавших ротой… Вот такой факт, товарищи… Командование наградило всех бойцов роты посмертно орденами Красной Звезды. Командира роты капитана Федотова и принявшего на себя командование подполковника Зеленцова наградили посмертно орденами Красного Знамени».
«Как?! — думаю я. — Капитана Федотова и меня?! Несправедливо! Он и его бойцы — настоящие герои. А я? Что с того, что я в последний момент положил и своё заявление в железный ящик Федотова? Что с того, что я пошёл в бой вместе с остатками его роты и сражался честно, до конца? Разве я сам не зачеркнул эти свои поступки?! Сколько раз бессонными ночами я раскаивался в том, что написал тогда своё заявление, и даже в том, что принял командование ротой…»
— Неверно! Неверно это! — кричу я и открываю глаза.
— Никак проснулся чудо-богатырь! — радостно восклицает генерал. — Ну, здравствуй, Зеленцов, здравствуй, дорогой! — Он нагнулся и крепко меня поцеловал. Раненые, столпившиеся вокруг, разом заговорили, зашумели. Послышались поздравления…
Генерал взял из рук адъютанта красную коробочку.
— Его наградили, а он кричит «неверно!», — сказал генерал, обращаясь к собравшимся. — Приказы командования не обсуждают! Сам должен это знать!
Слова его вызвали дружный смех.
— Ты что же, Зеленцов, — обратился ко мне генерал, — в прятки решил играть? Почему о себе ничего не сообщил? Мы же тебя и в самом деле похоронили. Вот поправишься — сходим на твою могилку, по рюмочке на ней выпьем.
Раненые, стоявшие возле меня и лежавшие на койках, снова рассмеялись.
— Ну, вот что, — сказал генерал уже серьёзно. — Давай поправляйся и сразу ко мне в штаб, на прежнее место.
— Спасибо, товарищ генерал. За все спасибо… Только прошу меня перевести на строевую должность. Хотя бы на роту. А прежняя не по мне… Не подхожу я к ней…
Генерал нахмурился.
— Все штучки, штучки интеллигентские, — сказал он сердито. — А нельзя ли, доктор, — повернулся он к начальнику госпиталя, — вкатить ему перед выпиской в энское место хороший укол? Такой, чтобы сразу человеком стал… Ну и шляпа! Ладно, — закончил он, переждав новый взрыв смеха, — твоё дело — поправляться. Придёшь в штаб — там посмотрим, что с тобой делать…
* * *
Вот, собственно, и вся история. На прежнюю свою должность я все-таки не вернулся. Командовал полком. Потом был начальником штаба дивизии… После войны демобилизовался. По состоянию здоровья.
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
Было у меня поначалу, как и положено нашему бойцу, пять чувств. Чувство любви к родине. Чувство воинского долга. Чувство товарищества и взаимной выручки. Чувство дисциплины и сознательности. Ну, и, само собой понятно, чувство уверенности в победе. Однако по мере хода войны выросло во мне, вполне естественно, и шестое чувство, а именно — чувство мести. Объяснять тут вроде бы без надобности. Достаточно сказать, что родом я из-под Ленинграда и всю блокаду прослужил на Ленинградском фронте. Так что навидался всего сверх нормы. Да к этому если прибавить собственные мои переживания и страдания — и в смысле пайка, который в ту первую зиму был, и в смысле ранения своего как первого, так и второго… Да если ещё при этом вспомнить, какие пришлось видеть на нашей земле зверские «художества» со стороны агрессоров, тогда, наверное, полностью будет очевидно, с каким именно сердцем двигался я в сторону Германии. Прямо скажу: ожесточён был до крайности. Ну, и, конечно, одна была мечта — добраться живым до Берлина, до самого ихнего фашистского логова, чтобы там, на месте, за все с них со всех и спросить.
До Берлина я дошёл. Не иначе, сама судьба меня туда привела. Проще говоря, повезло мне: был я в третий раз ранен. Поэтому немного не доходя Восточной Пруссии оказался в госпитале. Сперва-то я, конечно, приуныл. Пропал, думаю. Свою часть не догонишь. Войска вон как быстро идут. Без меня теперь и война кончится.
Но как выяснилось потом, такие мысли могли появиться исключительно по моему незнанию планов Верховного Главнокомандования. Оказалось, буквально на другой день после моего ранения весь наш Ленинградский фронт был от Германии повёрнут на север, в Курляндию. Там он и провоевал до самого конца войны. И даже ещё день после этого. В результате я остался на направлении главного удара и после выписки попал на другой фронт, на 1-й Белорусский.
В новой части прижился неплохо. И бойцы ко мне отнеслись с уважением, и офицеры. Как-никак трижды ранен и медаль «За оборону Ленинграда» имею. А замполит той роты, куда меня определили, лейтенант товарищ Самотесов, прямо перед строем про меня сказал: «Вот, товарищи бойцы, к нам влился новый воин, сержант Тимохин. Он воюет с фашистами с начала войны, трижды ранен, является защитником города Ленина. К тому же, — говорит, — товарищ Тимохин и возрастом своим сорокалетним солиднее многих из вас. Я, — говорит, — не сомневаюсь, что он и здесь себя покажет». После таких сказанных про меня слов я, само собой, воевал неплохо, старался всегда быть впереди.
Долго ли, коротко ли, но вот наконец и он, Берлин. Вот наконец и я в нем, Тимохин Иван Алексеевич, житель деревни Ситенка под Ленинградом.
Врываюсь это я вместе с танками и со своими товарищами по роте в пригород… и временно застреваю, ибо тут начинается страшный и упорный штурм ихней столицы.
Бывало, целый день бьёмся за одну улицу, чтобы её из конца в конец пройти, чтобы изо всех домов фашистов повыкурить. Потом за вторую завязывается бой. Потом за третью… Все боевые порядки наши слились в одну силу. Тут и мы, пехота, с угла на угол перебегаем да по этажам домов мечемся. Тут и танки бьют по огневым точкам в домах. Тут же, прямо на мостовой, наши пушки тяжёлые стоят, куда-то вдаль лупят, по центру города… Такой огонь, такой грохот, что голоса человеческого услышать совсем невозможно. Дым и пыль кирпичная глаза застилают. Порой и вообще ничего перед собой увидеть нельзя. Бой идёт день и ночь, круглые сутки. И так суток двенадцать.
Спрашивается, как это может быть, чтобы столько времени бесперебойно длился бой? Отвечаю: очень просто. Воевали посменно. Одна рота днём, а другая в ночную смену выходила. У тех, которые отдыхают, тоже время до отказа заполнено: сон и политзанятия. Скажу прямо: политзанятий в те дни стали среди бойцов проводить очень много. Не знаю, везде ли так было, но наш замполит, лейтенант Самотесов, начал тогда очень политзанятиями увлекаться. Одно такое занятие провёл он в квартире, где у нас произошло ЧП. По мнению замполита, конечно. А было так. Дом тот брали с бою. Из каких-то окон вдоль по улице гитлеровцы очередями стегали. Стали мы их искать. Один наш боец, Кунин Михаил, в квартиру эту и влетел с автоматом. А там семья немецкая к стенке жмётся. Немка-мать двух немчат к себе прижала, и немец пожилой, дед вроде бы ихний, рядом стоит, белую салфетку в руках держит. Тут Мишка Кунин с ходу из автомата как даст крест-накрест очередь по большому ихнему зеркалу. Звон, осколки, плач… На ту беду замполит Самотесов в эту же квартиру заскакивает…
Не успел для нашей смены наступить отбой, как сразу же и назначается взводу политзанятие. Сидим в квартире. Кто на стульях, кто на полу возле стен, осколки стекла отмели в сторону. Посмотрел я на наших ребят — бог ты мой! На чертей все, как один, похожи. Каждый в пыли кирпичной с головы до ног. Пот у всех из-под касок течёт. У которых, конечно, голова не забинтована. Лица у всех чёрные от всяческой копоти. И только глаза как сквозь маску светятся.
Так вот, замполит товарищ Самотесов садится на стул к обеденному немецкому столу и начинает своё занятие словами из кинофильма «Чапаев»:
— Как же это понимать, товарищи бойцы?
В ответ все, само собой, молчат, поскольку никто вообще не понимает, о чем речь идёт.
— Хорошо, — говорит лейтенант Самотесов, — если вы молчите, то я буду говорить. Вот полюбуйтесь на это бывшее зеркало. Это боец Кунин его из автомата уничтожил. А зачем, спрашивается? Что это, огневая точка или вооружённый враг? В эти дни, — говорит, — в Германии миллионы наших бойцов. Если каждый начнёт по зеркалам стрелять, так что же это будет? Отвечайте, — говорит, — боец Кунин, зачем вы это сделали.
Вернее, он сказал не «сделали», а «совершили». Мишка встал, голову опустил и молчит. Насупился, задышал весьма слышно, но молчит.
— Я вас, товарищ Кунин, спрашиваю, — допытывается замполит. — Разве вам не известно, что Красная Армия пришла в Берлин, чтобы покончить с фашистским зверем, а не для того, чтобы учинять здесь безрассудные поступки над мирными людьми и над их имуществом?
— Известно, — отвечает Мишка тихо. — А сам по-прежнему в пол смотрит и продолжает молчать. Тогда замполит говорит:
— Я оцениваю ваш поступок, товарищ Кунин, как недопустимый. Мне, — говорит, — не зеркала жалко — в огне войны и не то ещё погибает, и не то ещё уничтожается. Мне жалко вашу дисциплину и сознательность. Жалко наших прежних политзанятий, на которых мы обо всем об этом останавливались не раз и не два. И я, — говорит, — хочу на этом примере…
И пошёл тут замполит повторять все, что он нам и раньше говорил и с чем я с самого начала был согласен не полностью. На этот раз я и вовсе захотел с ним поспорить и почувствовал, что мне не утерпеть. А с другой стороны, как замполиту возражать? Он ведь как-никак лейтенант, а я всего лишь младший командир, то есть старший сержант. В качестве последнего я пример дисциплины другим бойцам обязан показывать. Тем более молодому пополнению. Однако, как солдат опытный, я, конечно, знал, какой из этакого положения есть выход. Возражать ты не должен, а не понимать можешь, сколько тебе угодно. И тут уж замполит обязан тебе все неустанно разъяснять.
Закончил лейтенант свои слова и спрашивает:
— Вам все понятно, товарищи бойцы?
И тут я встаю и говорю:
— Мне, товарищ замполит, не все понятно. Мне, — говорю, — совершенно непонятно, почему вы так оценили поступок бойца Михаила Кунина — моего друга.
— Ах, вот как, — говорит лейтенант Самотесов, — тогда скажите, старший сержант Тимохин, как же вы сами оцениваете его поступок. А мы послушаем.
— Моё мнение, — говорю, — такое, что боец Кунин поступил вполне хорошо. А мог бы поступить ещё хуже. И все равно его нельзя было бы даже в том случае наказывать. Ни позором, ни тем более ещё как-нибудь.
— Вот это интересно, товарищ Тимохин, — говорит замполит. — Доложите подробнее.
— А подробнее, — говорю, — вот что: у бойца Михаила Кунина в деревне фашист застрелил из автомата сестру с двумя детьми и старика отца, тут же стоявшего. Правда, отец его белой салфетки не приготовил… И вы, — говорю, — пожалуйста, представьте себе, что же данный боец должен был почувствовать и вспомнить, увидев здесь женщину с двумя детьми и старика с ними рядом. Да ведь у него душа вспыхнула на то, чтобы в них автомат разрядить. А он, чтобы такого не натворить, разрядил его в зеркало. Выходит, что наш боец совершил вполне добрый поступок. А мог бы, повторяю, сделать ещё кое-что похуже. Но и тогда все равно мы были бы обязаны его понять. В этом, — говорю, — и есть моё непонимание.
Несмотря на крайнюю убедительность моих слов, лейтенант Самотесов продолжал гнуть свою линию безо всякого колебания.
— Неправильно, — говорит, — вы рассуждаете, старший сержант Тимохин. За зверски убитую семью бойца Кунина, за мучение и горе всех наших людей Советская Армия мстит фашистам беспощадно. Миллионы оккупантов нашли себе могилу в нашей земле. Ужасы войны пришли теперь на немецкую землю. Однако, — говорит, — самосуд здесь ни при чем. То, что боец Кунин не совершил кровавой расправы над немецкой семьёй, — это вполне нормально. Иначе он уподобился бы тому зверюге, который убил его невинных родичей. И тогда мы бы его поступок не на политзанятии обсуждали. Вы, — говорит, — меня поняли, старший сержант Тимохин?
— Так точно, — говорю, — товарищ лейтенант. Понял я вас. Но не до конца. Своё понятие у меня все равно осталось.
— Ах, так, — говорит замполит, — это меня удивляет.
Тут замполит объявил мне и Кунину своё насчёт нас приказание.
— Отныне, — говорит, — будете в моей штурмовой группе. И воевать будете до конца войны под моим личным присмотром.
Приказ есть приказ. Его даже в смысле непонимания обсуждать не станешь.
Замполит ушёл. Мы, где кто сидел, полегли спать. Тут же все и захрапели под грохот канонады.
На другой день переняли мы опять у соседней роты эстафету и втянулись в бой за очередную улицу. Тяжёлый в этот день был бой. Фашисты, видать, окончательно отчаялись. Потерь в роте опять немало было. Правда, в нашей штурмовой группе погиб только Мишка Кунин. Видать, судьба. Не разбил бы он зеркало — воевал бы себе в своём взводе, авось и жив остался бы. Пока я его к санитарам на всякий случай оттаскивал и пока доктор не подтвердил окончательно, что он помер, приотстал я от своих. Пошёл назад по панели. Иду как бы уже в тылу — метров за четыреста от боя. Вдруг вижу: вкатывается на данную улицу тяжёлое орудие на гусеничном ходу. Тягач его притянул. Смотрю — бойцы разворачивают эту пушку посреди мостовой, невдалеке от меня, начинают готовить к стрельбе, ящики со снарядами раскладывают… Ну, думаю, по центру логова сейчас жахнет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Вторую атаку немецкой пехоты мы отбивали, имея в строю всего двадцать бойцов. Я приказал встретить набегавших гитлеровцев слабым огнём, подпустить поближе, на расстояние броска гранаты. Когда фашисты приблизились, мы прижали их к земле пулемётами. Гранаты подняли их с земли и обратили в бегство. Тогда пулемёты заговорили снова… Упорству противника не приходилось удивляться. Выдвинувшаяся вперёд рота мешала атакам фашистов на соседние участки. Как только немцы приближались к рубежу обороны нашего правого или левого соседа, мы оказывались у них на фланге, даже немного с тыла, и наши станковые пулемёты истребляли фашистских солдат. Соответственно и мы были хорошо защищены с флангов огнём соседних подразделений. Атаковать нас фашисты могли только в лоб. Теперь я убедился в правоте капитана Федотова, решившего любой ценой удерживать свою позицию.
Третью атаку мы встречали всего чёртовой дюжиной. Оружия у нас, правда, было немало. Я организовал челночное обслуживание пулемётов. Первые номера, дав по нескольку очередей из своих пулемётов, бежали к соседнему. Вторыми номерами были раненые, способные помогать пулемётчикам при стрельбе. Но силы были теперь слишком неравными. Волна атаки докатилась до нашего бруствера. Хорошо помню, что в тот момент я не подавал никаких команд. Да они и не были нужны. Никто не дрогнул, не оглянулся назад. Каждый, в ком была хоть капля жизни, вступил в рукопашную схватку. В коротком бою я был ранен штыком под ключицу. Падая, я услышал крики. Негромкие, нестройные… Все же я различил — кричат «ура!». Из тыла подходило подкрепление…
О том, что враг на этом участке не прорвался и был тогда отброшен, я мог судить по тому, что меня подобрали наши.
Чаще всего я вспоминал своих товарищей по службе в штабе армии. Почему все они так дружно отвернулись от меня? Ну, хорошо, я виноват и готов понести наказание. Но в данный момент я все-таки тяжело раненный человек. Ведь даже суд над преступником не может состояться, если обвиняемый болен. Смертная казнь откладывается, если у приговорённого повышена температура… Особенно часто я вспоминал нашего начальника штаба. Генерал всегда хорошо, я бы сказал — тепло ко мне относился. И вот такое ледяное пренебрежение. «Впрочем, — отвечал я себе на этот вопрос, — его-то я больше всех подвёл. Вероятно, он имел из-за меня крупные неприятности. Кто знает, быть может, командующий фронтом так-таки обозвал его бездельником и отстранил от должности?..»
Чего только не взбредёт на ум, когда лежишь на госпитальной койке! Медленно тянулись дни, несмотря на посещения ленинградцев, несмотря на концерты артистов и пионеров. Ещё медленнее тянулись ночи.
* * *
Как-то раз, измученный ночной бессонницей, я после завтрака и врачебного обхода забылся глубоким сном. Вначале сон был каким-то мутным. Потом стал проясняться.
Я неподвижно лежу на койке. Тело моё до подбородка укрыто белой простыней. Я умер. Глаза мои закрыты, но я слышу знакомые голоса и отчётливо представляю себе зрительно все, что происходит.
Вокруг койки толпятся мои товарищи по палате. Здесь и начальник госпиталя, и врачи, и медсёстры… Здесь и генерал — начальник штаба армии. Возле него стоит адъютант… Идёт гражданская панихида. Генерал говорит надо мной речь… Рассказывает о моей работе в штабе. Само собой, нахваливает покойника… Вот заговорили о роте капитана Федотова. И я понимаю: моё донесение дошло до штаба армии… А вот и самое главное. Тут меня охватывает страх: вдруг исчезнет мой сохранившийся пока слух и я не сумею дослушать…
«Навстречу подходившему подкреплению полз раненый боец, — говорил генерал. — Манойло его фамилия была. Он передал завёрнутые в тряпку донесения, документы и погоны офицеров, командовавших ротой… Вот такой факт, товарищи… Командование наградило всех бойцов роты посмертно орденами Красной Звезды. Командира роты капитана Федотова и принявшего на себя командование подполковника Зеленцова наградили посмертно орденами Красного Знамени».
«Как?! — думаю я. — Капитана Федотова и меня?! Несправедливо! Он и его бойцы — настоящие герои. А я? Что с того, что я в последний момент положил и своё заявление в железный ящик Федотова? Что с того, что я пошёл в бой вместе с остатками его роты и сражался честно, до конца? Разве я сам не зачеркнул эти свои поступки?! Сколько раз бессонными ночами я раскаивался в том, что написал тогда своё заявление, и даже в том, что принял командование ротой…»
— Неверно! Неверно это! — кричу я и открываю глаза.
— Никак проснулся чудо-богатырь! — радостно восклицает генерал. — Ну, здравствуй, Зеленцов, здравствуй, дорогой! — Он нагнулся и крепко меня поцеловал. Раненые, столпившиеся вокруг, разом заговорили, зашумели. Послышались поздравления…
Генерал взял из рук адъютанта красную коробочку.
— Его наградили, а он кричит «неверно!», — сказал генерал, обращаясь к собравшимся. — Приказы командования не обсуждают! Сам должен это знать!
Слова его вызвали дружный смех.
— Ты что же, Зеленцов, — обратился ко мне генерал, — в прятки решил играть? Почему о себе ничего не сообщил? Мы же тебя и в самом деле похоронили. Вот поправишься — сходим на твою могилку, по рюмочке на ней выпьем.
Раненые, стоявшие возле меня и лежавшие на койках, снова рассмеялись.
— Ну, вот что, — сказал генерал уже серьёзно. — Давай поправляйся и сразу ко мне в штаб, на прежнее место.
— Спасибо, товарищ генерал. За все спасибо… Только прошу меня перевести на строевую должность. Хотя бы на роту. А прежняя не по мне… Не подхожу я к ней…
Генерал нахмурился.
— Все штучки, штучки интеллигентские, — сказал он сердито. — А нельзя ли, доктор, — повернулся он к начальнику госпиталя, — вкатить ему перед выпиской в энское место хороший укол? Такой, чтобы сразу человеком стал… Ну и шляпа! Ладно, — закончил он, переждав новый взрыв смеха, — твоё дело — поправляться. Придёшь в штаб — там посмотрим, что с тобой делать…
* * *
Вот, собственно, и вся история. На прежнюю свою должность я все-таки не вернулся. Командовал полком. Потом был начальником штаба дивизии… После войны демобилизовался. По состоянию здоровья.
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
Было у меня поначалу, как и положено нашему бойцу, пять чувств. Чувство любви к родине. Чувство воинского долга. Чувство товарищества и взаимной выручки. Чувство дисциплины и сознательности. Ну, и, само собой понятно, чувство уверенности в победе. Однако по мере хода войны выросло во мне, вполне естественно, и шестое чувство, а именно — чувство мести. Объяснять тут вроде бы без надобности. Достаточно сказать, что родом я из-под Ленинграда и всю блокаду прослужил на Ленинградском фронте. Так что навидался всего сверх нормы. Да к этому если прибавить собственные мои переживания и страдания — и в смысле пайка, который в ту первую зиму был, и в смысле ранения своего как первого, так и второго… Да если ещё при этом вспомнить, какие пришлось видеть на нашей земле зверские «художества» со стороны агрессоров, тогда, наверное, полностью будет очевидно, с каким именно сердцем двигался я в сторону Германии. Прямо скажу: ожесточён был до крайности. Ну, и, конечно, одна была мечта — добраться живым до Берлина, до самого ихнего фашистского логова, чтобы там, на месте, за все с них со всех и спросить.
До Берлина я дошёл. Не иначе, сама судьба меня туда привела. Проще говоря, повезло мне: был я в третий раз ранен. Поэтому немного не доходя Восточной Пруссии оказался в госпитале. Сперва-то я, конечно, приуныл. Пропал, думаю. Свою часть не догонишь. Войска вон как быстро идут. Без меня теперь и война кончится.
Но как выяснилось потом, такие мысли могли появиться исключительно по моему незнанию планов Верховного Главнокомандования. Оказалось, буквально на другой день после моего ранения весь наш Ленинградский фронт был от Германии повёрнут на север, в Курляндию. Там он и провоевал до самого конца войны. И даже ещё день после этого. В результате я остался на направлении главного удара и после выписки попал на другой фронт, на 1-й Белорусский.
В новой части прижился неплохо. И бойцы ко мне отнеслись с уважением, и офицеры. Как-никак трижды ранен и медаль «За оборону Ленинграда» имею. А замполит той роты, куда меня определили, лейтенант товарищ Самотесов, прямо перед строем про меня сказал: «Вот, товарищи бойцы, к нам влился новый воин, сержант Тимохин. Он воюет с фашистами с начала войны, трижды ранен, является защитником города Ленина. К тому же, — говорит, — товарищ Тимохин и возрастом своим сорокалетним солиднее многих из вас. Я, — говорит, — не сомневаюсь, что он и здесь себя покажет». После таких сказанных про меня слов я, само собой, воевал неплохо, старался всегда быть впереди.
Долго ли, коротко ли, но вот наконец и он, Берлин. Вот наконец и я в нем, Тимохин Иван Алексеевич, житель деревни Ситенка под Ленинградом.
Врываюсь это я вместе с танками и со своими товарищами по роте в пригород… и временно застреваю, ибо тут начинается страшный и упорный штурм ихней столицы.
Бывало, целый день бьёмся за одну улицу, чтобы её из конца в конец пройти, чтобы изо всех домов фашистов повыкурить. Потом за вторую завязывается бой. Потом за третью… Все боевые порядки наши слились в одну силу. Тут и мы, пехота, с угла на угол перебегаем да по этажам домов мечемся. Тут и танки бьют по огневым точкам в домах. Тут же, прямо на мостовой, наши пушки тяжёлые стоят, куда-то вдаль лупят, по центру города… Такой огонь, такой грохот, что голоса человеческого услышать совсем невозможно. Дым и пыль кирпичная глаза застилают. Порой и вообще ничего перед собой увидеть нельзя. Бой идёт день и ночь, круглые сутки. И так суток двенадцать.
Спрашивается, как это может быть, чтобы столько времени бесперебойно длился бой? Отвечаю: очень просто. Воевали посменно. Одна рота днём, а другая в ночную смену выходила. У тех, которые отдыхают, тоже время до отказа заполнено: сон и политзанятия. Скажу прямо: политзанятий в те дни стали среди бойцов проводить очень много. Не знаю, везде ли так было, но наш замполит, лейтенант Самотесов, начал тогда очень политзанятиями увлекаться. Одно такое занятие провёл он в квартире, где у нас произошло ЧП. По мнению замполита, конечно. А было так. Дом тот брали с бою. Из каких-то окон вдоль по улице гитлеровцы очередями стегали. Стали мы их искать. Один наш боец, Кунин Михаил, в квартиру эту и влетел с автоматом. А там семья немецкая к стенке жмётся. Немка-мать двух немчат к себе прижала, и немец пожилой, дед вроде бы ихний, рядом стоит, белую салфетку в руках держит. Тут Мишка Кунин с ходу из автомата как даст крест-накрест очередь по большому ихнему зеркалу. Звон, осколки, плач… На ту беду замполит Самотесов в эту же квартиру заскакивает…
Не успел для нашей смены наступить отбой, как сразу же и назначается взводу политзанятие. Сидим в квартире. Кто на стульях, кто на полу возле стен, осколки стекла отмели в сторону. Посмотрел я на наших ребят — бог ты мой! На чертей все, как один, похожи. Каждый в пыли кирпичной с головы до ног. Пот у всех из-под касок течёт. У которых, конечно, голова не забинтована. Лица у всех чёрные от всяческой копоти. И только глаза как сквозь маску светятся.
Так вот, замполит товарищ Самотесов садится на стул к обеденному немецкому столу и начинает своё занятие словами из кинофильма «Чапаев»:
— Как же это понимать, товарищи бойцы?
В ответ все, само собой, молчат, поскольку никто вообще не понимает, о чем речь идёт.
— Хорошо, — говорит лейтенант Самотесов, — если вы молчите, то я буду говорить. Вот полюбуйтесь на это бывшее зеркало. Это боец Кунин его из автомата уничтожил. А зачем, спрашивается? Что это, огневая точка или вооружённый враг? В эти дни, — говорит, — в Германии миллионы наших бойцов. Если каждый начнёт по зеркалам стрелять, так что же это будет? Отвечайте, — говорит, — боец Кунин, зачем вы это сделали.
Вернее, он сказал не «сделали», а «совершили». Мишка встал, голову опустил и молчит. Насупился, задышал весьма слышно, но молчит.
— Я вас, товарищ Кунин, спрашиваю, — допытывается замполит. — Разве вам не известно, что Красная Армия пришла в Берлин, чтобы покончить с фашистским зверем, а не для того, чтобы учинять здесь безрассудные поступки над мирными людьми и над их имуществом?
— Известно, — отвечает Мишка тихо. — А сам по-прежнему в пол смотрит и продолжает молчать. Тогда замполит говорит:
— Я оцениваю ваш поступок, товарищ Кунин, как недопустимый. Мне, — говорит, — не зеркала жалко — в огне войны и не то ещё погибает, и не то ещё уничтожается. Мне жалко вашу дисциплину и сознательность. Жалко наших прежних политзанятий, на которых мы обо всем об этом останавливались не раз и не два. И я, — говорит, — хочу на этом примере…
И пошёл тут замполит повторять все, что он нам и раньше говорил и с чем я с самого начала был согласен не полностью. На этот раз я и вовсе захотел с ним поспорить и почувствовал, что мне не утерпеть. А с другой стороны, как замполиту возражать? Он ведь как-никак лейтенант, а я всего лишь младший командир, то есть старший сержант. В качестве последнего я пример дисциплины другим бойцам обязан показывать. Тем более молодому пополнению. Однако, как солдат опытный, я, конечно, знал, какой из этакого положения есть выход. Возражать ты не должен, а не понимать можешь, сколько тебе угодно. И тут уж замполит обязан тебе все неустанно разъяснять.
Закончил лейтенант свои слова и спрашивает:
— Вам все понятно, товарищи бойцы?
И тут я встаю и говорю:
— Мне, товарищ замполит, не все понятно. Мне, — говорю, — совершенно непонятно, почему вы так оценили поступок бойца Михаила Кунина — моего друга.
— Ах, вот как, — говорит лейтенант Самотесов, — тогда скажите, старший сержант Тимохин, как же вы сами оцениваете его поступок. А мы послушаем.
— Моё мнение, — говорю, — такое, что боец Кунин поступил вполне хорошо. А мог бы поступить ещё хуже. И все равно его нельзя было бы даже в том случае наказывать. Ни позором, ни тем более ещё как-нибудь.
— Вот это интересно, товарищ Тимохин, — говорит замполит. — Доложите подробнее.
— А подробнее, — говорю, — вот что: у бойца Михаила Кунина в деревне фашист застрелил из автомата сестру с двумя детьми и старика отца, тут же стоявшего. Правда, отец его белой салфетки не приготовил… И вы, — говорю, — пожалуйста, представьте себе, что же данный боец должен был почувствовать и вспомнить, увидев здесь женщину с двумя детьми и старика с ними рядом. Да ведь у него душа вспыхнула на то, чтобы в них автомат разрядить. А он, чтобы такого не натворить, разрядил его в зеркало. Выходит, что наш боец совершил вполне добрый поступок. А мог бы, повторяю, сделать ещё кое-что похуже. Но и тогда все равно мы были бы обязаны его понять. В этом, — говорю, — и есть моё непонимание.
Несмотря на крайнюю убедительность моих слов, лейтенант Самотесов продолжал гнуть свою линию безо всякого колебания.
— Неправильно, — говорит, — вы рассуждаете, старший сержант Тимохин. За зверски убитую семью бойца Кунина, за мучение и горе всех наших людей Советская Армия мстит фашистам беспощадно. Миллионы оккупантов нашли себе могилу в нашей земле. Ужасы войны пришли теперь на немецкую землю. Однако, — говорит, — самосуд здесь ни при чем. То, что боец Кунин не совершил кровавой расправы над немецкой семьёй, — это вполне нормально. Иначе он уподобился бы тому зверюге, который убил его невинных родичей. И тогда мы бы его поступок не на политзанятии обсуждали. Вы, — говорит, — меня поняли, старший сержант Тимохин?
— Так точно, — говорю, — товарищ лейтенант. Понял я вас. Но не до конца. Своё понятие у меня все равно осталось.
— Ах, так, — говорит замполит, — это меня удивляет.
Тут замполит объявил мне и Кунину своё насчёт нас приказание.
— Отныне, — говорит, — будете в моей штурмовой группе. И воевать будете до конца войны под моим личным присмотром.
Приказ есть приказ. Его даже в смысле непонимания обсуждать не станешь.
Замполит ушёл. Мы, где кто сидел, полегли спать. Тут же все и захрапели под грохот канонады.
На другой день переняли мы опять у соседней роты эстафету и втянулись в бой за очередную улицу. Тяжёлый в этот день был бой. Фашисты, видать, окончательно отчаялись. Потерь в роте опять немало было. Правда, в нашей штурмовой группе погиб только Мишка Кунин. Видать, судьба. Не разбил бы он зеркало — воевал бы себе в своём взводе, авось и жив остался бы. Пока я его к санитарам на всякий случай оттаскивал и пока доктор не подтвердил окончательно, что он помер, приотстал я от своих. Пошёл назад по панели. Иду как бы уже в тылу — метров за четыреста от боя. Вдруг вижу: вкатывается на данную улицу тяжёлое орудие на гусеничном ходу. Тягач его притянул. Смотрю — бойцы разворачивают эту пушку посреди мостовой, невдалеке от меня, начинают готовить к стрельбе, ящики со снарядами раскладывают… Ну, думаю, по центру логова сейчас жахнет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27