Рыцари пера после рабочего дня находились на исходе духа и потому не обнажили оружия. Битва не состоялась. Однако Главный, подводя итоги обзора, сказал:
— Деловое и заинтересованное обсуждение острых вопросов, к которым привлек внимание докладчик, было проникнуто партийной принципиальностью и отличалось высокой взаимной требовательностью. Оно позволило выявить корни недоработок, наметить конкретные пути их преодоления. В этом несомненная польза летучки. Разойдемся по местам, прошу всех взять на вооружение лучшее, о чем сегодня было сказано. За работу, товарищи! К станкам!
Короче, все было как всегда, не вызывало в умах пишущей братии ни сумятицы, ни тревог, и мало кто знал, что на нашу область, на наш старый город надвигаются эпохальные события, а небольшой кучке посвященных в тайну ожидаемого дня «Д» было приказано хранить ее в глубочайшем секрете.
Но нет ничего тайного, что бы не вылезло наружу.
Сразу после летучки ко мне в кабинет вошел Бэ.Поляков.
— Старик, — прошептал он с видом опытного конспиратора, который докладывал резиденту об удачной операции, — потрясная новость. К нам едет Никиша!
В круг лиц, официально оповещенных Главным о предстоящем событии, Бэ не входил. Поэтому я бдительно округлил глаза.
— Откуда взял?
— Хо! — Бэ расплылся в довольной улыбке. — И он меня об этом спрашивает! Только что звонил Семен Львович…
Я порылся в памяти, стараясь припомнить, кто в компании Бэ был Семеном Львовичем, и вдруг уразумел — речь шла о директоре универмага.
— Какое он отношение имеет к Хрящеву? — спросил я, старательно подчеркивая показной скептицизм. — Тот ему что, сам из Москвы звонил?
— Ха! — сказал Бэ весело. — Если бы Хрящев звонил нашему Семе, тот бы усомнился, или то шутка с Одессы или злая насмешка. Дело куда серьезней. Сема получил товары. По спецнаряду. В количестве, превосходящем воображение. Надо же показать Никише, сколь зажиточно живет наша периферия. Министерство торговли спустило к нам самый что ни на есть большой дефицит.
— Может кто другой приедет? Из министерства торговли?
Я сознательно метал петли слов, чтобы показать свою полную неосведомленность. Чтобы ни у кого не возникла мысль, будто это не Бэ пришел ко мне с известием, а сам вышел от меня с ним. Иначе у меня могли возникнуть неприятности, поскольку считалось, что болтун — находка для шпиона.
— Хе! — сказал Бэ и всплеснул руками. — Будто министерство не в курсе, что нам дают всё время по нарядам: только нитки, кепки, булавки… Уж кто-кто, а Семен Львович все их хитрые штучки знает, дай бог каждому так!
— И что мы будем иметь с приезда Никиши? — спросил я, сразу заражаясь интересом к ожидаемому поступлению дефицита.
— Хэ! — сказал Бэ на этот раз уже многозначительно. — Я потому и зашел. Скоро дам знак, и мы пойдем к Семе прямо в кладовку. Снимем сливку, пока не налетел неорганизованный потребитель…
И тут в дверь вкатился Зайчик. Двигался он бочком, легкими воровскими шагами, будто боялся спугнуть курицу, которую намеревался схватить и упрятать в мешок. Даже по тому, как этот человек приближался к особам начальственным, можно было понять глубину его сложной натуры.
Шагах в трех от моего стола Зайчик, обычно обремененный руководящими мыслями, величественный от сознания важности места, которое он занимал в редакционной иерархии, вдруг сделался простодушным, открытым на вид, и улыбка искренне преданного друга растянула его тонкие губы от уха до уха.
Вот школа! Знал человек всеми печенками, что я не очень-то жаловал его далеко не журналистские таланты, и все же засиял как масляный блин.
— Слыхали? — спросил Зайчик свистящим шепотом тайного осведомителя и огляделся по сторонам.
— Смотря о чем, — ответил я, хотя сразу догадался, какую новость сороки принесли Зайчику. — Много всякого говорят…
— К нам товарищ Хрящев едет. Лично наш дорогой Никифор Сергеевич. Гарантия — сто процентов.
— Что так уверенно?
— Было три звонка сразу. Из Москвы. Из центральных газет. Меня просили забронировать корреспондентам места. Я звоню в гостиницу. А там говорят, мест нет и не будет. И вот я разведал. Едет! Наш дорогой Никифор Сергеевич!
При всем своем областном статуте городок наш был небольшим: две горы, пять церквей, тюрьма и городская баня. Тайны здесь долго не держались. В одно ухо дома в постели жене шепнешь, на другой улице соседка услышит. Здесь что ни спрячь — всё найдут.
Вот почему завеса, скрывавшая жгучий секрет государственной важности, начинала медленно расползаться по швам…
РЕЧИТАТИВ
Газетчик, как никто другой, ощущает на своем затылке горячее дыхание прогресса. Механизация, автоматизация, химизация, которые по воле родной коммунистической партии перли тараном на нас, изумленных человечков, подгоняли уставшую от экспериментов страну, заставляли трезвенников и пьющих в равной мере тянуться к достижениям спешившей вперед культуры. Грамотность распирала нас изнутри и обжимала снаружи. Журнал «Русский язык», статьи в котором можно понять только при знании еще трех импортных языков, читало не так уж много людей. Но те, которые его читали, стыли в святом изумлении перед кристально русскими, мудрено научными фразами: «Структурный анализ синтеза императивных ассоциаций обнажает глубинные срезы спонтанных дедукций…» Боже мой, как мы умны!
Александр Сергеевич Пушкин, первая и невысказанная любовь России, давно сделался другом тунгусов, калмыков и слух о нем шел по всей великой земле. Его имя в наши дни поминал всяк сущий язык. Поминал запросто, при любых императивных ассоциациях.
— Ванька! — кричала свирепая бабка Дуся на внука. — Дверь в избу за тобой кто закрывать будет? Пушкин?
— Эй, кацо, — сурово спрашивал водитель-грузин автобусного зайца. — За тэбя Пушкин платить будет, да?
Вокруг нерукотворного памятника — толпа. Ходят, глядят, судят, рядят: Пушкин — свой. Жаль вот, на нерукотворный не заберешься, не намалюешь кистью: «Здесь был Вася». А очень хочется. Чтобы все знали и видели: Пушкин и Вася ноне уже вровень. Эка невидаль: «Я помню чудное мгновенье». Теперь все мы — дети Галактики. Мы и не такое могем!
И бежит, бежит по бумаге шариковая ручка, растирая синюю пасту в пламенные слова рождающих трудовой энтузиазм стихов. Мы пишем, пишем. Левой! Левой! Левой! В смысле ногой. «Раньше, в эпоху глухого царизма, — вещал областной партийный деятель из Тулы на одном совещании в Москве, — в Тульской губернии был только один писатель — Лев Толстой. Да и тот не трудового происхождения. Теперь в областной писательской организации достаточно своих, народных писателей!»
И не согласиться нельзя. Писать сегодня умеют все. Пишут — многие. Всё чаще — в редакцию. Правда, за долгие годы я не встречал ни хороших статей, пришедших к нам самотеком, ни тем более очерков или рассказов. Зато сплошным потоком валили стихи и анонимки. Лирика и желчь души переполняли редакционную почту. Слова любви и словесные бомбы в конвертах. Поистине — стихийное бедствие.
В этой обстановке только наш Главный демонстрировал веру в указание, спущенное в низы из родного Центрального комитета партии коммунистов и утверждавшее, что почта — резервуар народной мудрости, тем и фактов. С упорством, уму непостижимым, нас заставляли искать в кучах писем жемчужные зерна. Раз в неделю все мы собирались в его кабинете на «Час письма».
— Что интересного в почте? — спросил Главный, открывая очередное совещание по письмам. — Может, какие новые темы есть? На злобу дня. Сегодня злоба нам просто необходима. Если наш дорогой Никифор Сергеевич вдруг обратит взор на нашу газету, а он его обратит обязательно, кипучая народная жизнь должна с наших страниц сразу ударить ему в глаза. Как говорят, по одежке встречают, а кто без ума, тех провожают. Нам в ряды таких попасть никак нельзя. Итак, есть в почте зацепки?
— Зацепок нет, — доложил Зайчик и по обыкновению заржал жеребячьим смехом. — А вот к нам читатели цепляются.
— Что там? — поинтересовался Главный.
— Вот, пишет некий Ефим Сукачев. «Дорогие товарищи! Ответ на свое письмо от вас получил и даже доволен им. Одно не возьму в толк, зачем в конверт вложен листок чистой бумаги? Если это какой-то намек, сообщите отдельно».
— Что за чистый листок? — спросил Главный. — И какой в нем может быть намек?
— Листки вкладывают в конверты, — пояснил я, — чтобы клапан конверта не приклеивался к письму. Без всякого умысла и намеков.
— У семи нянек и курица не птица, — возмутился Главный. — Бумажек в конверты больше не закладывать. Один раз напишут нам, потом пожалуются в обком. Нужно это редакции? Дальше.
Зайчик зашелестел письмами, выбирая на свой вкус те, что должны были повлечь за собой постановку «актуальных» вопросов на газетных страницах.
— «Дорогая редакция! Пишет вам Алексей Юрьевич Кувалдин. Рабочий поэт бурной эпохи преобразований. В моем творчестве прочно сливаются высокая идейность и лирические мотивы. Прошу предоставить страницы газеты моим новым произведениям. Гонорар жду в порядке аванса».
— Что-нибудь стоящее? — спросил Главный.
Не спросить об этом Зернов не мог. Рабочий поэт Кувалдин был порождением нашей редакции. Однажды, когда срочно потребовалось отразить неодолимый рост художественного творчества масс, Б. Поляков, сопя и потея, переписал вирши Кувалдина, довел их до удобоваримости.
«Строим.
Металлом гремим.
Куем.
Ветры века рвут алый стяг.
Строем строгим вперед идем.
Твердый в светлые дали чеканим шаг…»
Ко всему Бэ, на наше несчастье, сопроводил стишата предисловием, в котором высоко оценил «творческий порыв поэта из народа, взолнованно и щедро отдающего голос сердца родной Коммунистической партии, строящей новую жизнь». А к этому добавил слова о том, что Кувалдин — рабочий поэт бурной эпохи преобразований. В его творчестве прочно сливаются высокая идейность и лирические мотивы».
После того, как подборка из двух стихотворений увидела свет, Кувалдин начал осаждать нас своими творениями, предваряя каждую новую порцию стихов сообщением, что он «взолнованно и щедро отдает голос сердца стране, народу и родной Коммунистической партии». Поскольку Бэ доводить до посредственности плохие вирши не собирался, Кувалдин периодически жаловался в вышестоящие органы на невнимание редакции к возросшему напору поэтического творчества масс. И Главный проявлял к письмам поэта особую осторожность.
— Познакомьте нас, — сказал Главный и приготовился слушать.
Зайчик принял позу профессионального чтеца лирики: высоко вскинул подбородок, левой рукой взялся за отворот пиджака. Прочитал:
— Есть у воина в брюках заветное место,
Где покоится то, что дороже всего…
Главный закряхтел, будто поперхнулся, но Зайчик продолжал:
Это место — карман, а в нем фото невесты,
Что в далекой Москве ожидает его.
— Потрясающе! — без улыбки заметил Стрельчук.
Главный недовольно мотнул головой:
— Не надо нас потрясать. Не наша тема. Пусть пошлет в военную газету. Что еще?
— Мы стоим на страже века.
Каждый смел и духом чист.
Все мы в бой всегда готовы,
За товарища Хрящева
Встанет грудью коммунист…
— Похоже? — спросил Главный осторожно, выясняя общественное мнение.
— Актуальная тема и просится прямо в номер, — сказал я. — Особенно в свете грядущих событий.
— Надо взвесить, — сказал Главный. — Осторожность никому не повредит.
Я понял — Главный боится. Не задолго до этого газета «Кавказская здравница» шарахнула на своих страницах стихотворение. Довольно хорошее по меркам периодической прессы. Но быстро выяснилось, что это был акростих, по первым буквам которого сверху вниз читалось: «Хрящев — дурак».
Никто этого не заметил, пока дотошный читатель не прислал письмо в краевой комитет партии, в котором разоблачил вражескую вылазку темных сил против Дорогого Никифора Сергеевича.
Шорох по краю пошел неимоверный. Редактора газеты, предугадывая гнев Москвы, местные партийные власти тут же предусмотрительно освободили от должности и вышибли из партии.
Позже наш Главный на совещании редакторов в Москве встретил своего старого приятеля Костю Корытова, который рассказал, что стертый в порошок редактор написал личное письмо Хрящеву. Просил восстановить его в партии. Наш дорогой Никифор Сергеевич оказался милосердным. Он сказал: «Уверен, редактор не думает, что я дурак. Так за что его столь строго наказывать? Если он сам не совсем дурак, то сделает верный вывод».
Все обошлось, но стихов, посвященных Нашему Дорогому, в редакциях стали бояться.
— Что у нас есть еще? — спросил Главный.
— Опять стихи. Неизвестной поэтессы из глубинки, — Зайчик, не ожидая, когда его попросят, прочитал:
«Наша Родина прекрасна,
И цветет как маков цвет.
Окромя явлений счастья,
В ней других явлений нет!»
Стрельчук, всегда такой выдержанный, вдруг залился в своем углу смехом так, будто его пощекотали.
Главный стрельнул в его сторону строгим взглядом и опять обратился к Зайчику:
— Может, что-то на сельскую тему есть?
— На сельскую? Даю. Стихи той же Вероники Лепешкиной. — Он зашелестел письмами, выискивая нужное. Нашел. Развернул. — Вот:
«Елочки зеленые,
Лесочек голубой.
Я лежу на травке
Уютно под тобой».
— Как говорят, чем дальше в лес, то не вырубишь топором, — сказал Главный разочарованно. — Кто же это там под кем уютно улегся?
— Заглавие стиха «Грибок», — сообщил Зайчик. — Отсюда и коллизия.
— Почта нас подводит, — сказал Главный раздумчиво. — Между тем эпохе сейчас как никогда нужна живая связь с читателем…
Почта нас подводила всегда. И в самом деле, с какой стати человеку занятому, загруженному житейскими заботами о хлебе и крове, писать в редакцию письма? Если честно, то давно повелось, что послания в газету сочиняли в основном жалобщики или те, кто верил, будто их творения — это шедевры, которых читатели ждут не дождутся. Тем не менее, признаться, что почта газетному делу не помощник, никто не хотел. По числу писем в редакцию оценивались результативность нашего влияния на народные массы. Хотя на самом деле получалось так, что чем хуже дела шли в области и городе, тем больше писем к нам поступало, и тем выше оценивалась связь газеты с народом.
— Требуются добротные плоды народного творчества на сельскую тему, — сказал Главный. — Мне кажется, на эту тему в ближайшие дни будет обращено самое серьезное внимание партийного руководства.
Главный не упомянул об ожидавшемся приезде высокого гостя, который все еще должен был оставаться секретом, но все его поняли, поскольку со вчерашнего дня об этом уже талдычили на базаре.
— Константин Игнатьевич, — подал голос Бэ. Поляков. — Если действительно нужны хорошие рифмы на сельский лад, нужно действовать по системе. На самотек нам полагаться нельзя. Почему бы не заказать поэта? Выдать социальный заказ, предложить гонорар. И будут стихи.
— Где найти такого поэта? — спросил Главный. — И чтобы был без закидонов. — Он хмыкнул. — Ха, уютно под тобой. Надо же!
— Будет, — пообещал Боря. — Как штык. У меня в Москве есть мужик, он воспоет все, что мы попросим. Главное — гонорарий.
— Зайдешь с кандидатурой к заму, — озадачил Полякова Главный. — С ним вместе определите цели, которые следует поставить перед поэтом. Иначе он нам балладу об ананасах в шампанском, а мы ему — плати гонорар. Предупреждаю: лучше синицу в руки, чем шерсти клок. — Главный обвел Великий Хурал проницательным взглядом. — Какие еще идеи есть? Все сегодня должны понять, что нам надо решительно оживить газету. Предстоит делать ее интересно, броско. Во всех измерениях нужен столичный уровень.
— Константин Игнатьевич, — сказал, поднимаясь с места, фельетонист Луков, — у меня тема. Пальчики оближешь. Я ее для московских «Известий» берег. Да вот ваш призыв к столичному уровню… Вижу, надо жертвовать.
— Что у тебя? — спросил Главный. — Изложи суть.
— Значит, так, — сказал Луков, — предлагаю круто осудить бюрократию на колхозной ниве. Осудить, заклеймить, припечатать!
— Есть на то основания?
— Есть, и еще какие. Свежачок. Берендеевский райком партии направил уполномоченным на уборку озимых в колхоз «Красный колос» Шляподурова Василь Федоровича, управляющего трестом парикмахерских. Поставили ему задачу: обеспечить уборку и сдачу зерна государству в срок. Шляподурова многие знают. Он в своем деле — мастер, а в колхозном — ни бэ ни мэ, ни кукареку. Как увеличить настриг волос с головы клиента — для него не задача. А как обеспечить уборку? Чем рожь отличается от пшеницы? Тут не всё так просто. Для начала Шляподуров потребовал повсюду повесить лозунги: «Первый хлеб — государству!» Потом бросил клич: «Давай!» А давали колхозники слабо. Зерно еще не налилось. Тогда стригаль лично рванул в хозяйства. Стал давить: «Брить рожь почище!» «Овсы пострижены плохо».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Деловое и заинтересованное обсуждение острых вопросов, к которым привлек внимание докладчик, было проникнуто партийной принципиальностью и отличалось высокой взаимной требовательностью. Оно позволило выявить корни недоработок, наметить конкретные пути их преодоления. В этом несомненная польза летучки. Разойдемся по местам, прошу всех взять на вооружение лучшее, о чем сегодня было сказано. За работу, товарищи! К станкам!
Короче, все было как всегда, не вызывало в умах пишущей братии ни сумятицы, ни тревог, и мало кто знал, что на нашу область, на наш старый город надвигаются эпохальные события, а небольшой кучке посвященных в тайну ожидаемого дня «Д» было приказано хранить ее в глубочайшем секрете.
Но нет ничего тайного, что бы не вылезло наружу.
Сразу после летучки ко мне в кабинет вошел Бэ.Поляков.
— Старик, — прошептал он с видом опытного конспиратора, который докладывал резиденту об удачной операции, — потрясная новость. К нам едет Никиша!
В круг лиц, официально оповещенных Главным о предстоящем событии, Бэ не входил. Поэтому я бдительно округлил глаза.
— Откуда взял?
— Хо! — Бэ расплылся в довольной улыбке. — И он меня об этом спрашивает! Только что звонил Семен Львович…
Я порылся в памяти, стараясь припомнить, кто в компании Бэ был Семеном Львовичем, и вдруг уразумел — речь шла о директоре универмага.
— Какое он отношение имеет к Хрящеву? — спросил я, старательно подчеркивая показной скептицизм. — Тот ему что, сам из Москвы звонил?
— Ха! — сказал Бэ весело. — Если бы Хрящев звонил нашему Семе, тот бы усомнился, или то шутка с Одессы или злая насмешка. Дело куда серьезней. Сема получил товары. По спецнаряду. В количестве, превосходящем воображение. Надо же показать Никише, сколь зажиточно живет наша периферия. Министерство торговли спустило к нам самый что ни на есть большой дефицит.
— Может кто другой приедет? Из министерства торговли?
Я сознательно метал петли слов, чтобы показать свою полную неосведомленность. Чтобы ни у кого не возникла мысль, будто это не Бэ пришел ко мне с известием, а сам вышел от меня с ним. Иначе у меня могли возникнуть неприятности, поскольку считалось, что болтун — находка для шпиона.
— Хе! — сказал Бэ и всплеснул руками. — Будто министерство не в курсе, что нам дают всё время по нарядам: только нитки, кепки, булавки… Уж кто-кто, а Семен Львович все их хитрые штучки знает, дай бог каждому так!
— И что мы будем иметь с приезда Никиши? — спросил я, сразу заражаясь интересом к ожидаемому поступлению дефицита.
— Хэ! — сказал Бэ на этот раз уже многозначительно. — Я потому и зашел. Скоро дам знак, и мы пойдем к Семе прямо в кладовку. Снимем сливку, пока не налетел неорганизованный потребитель…
И тут в дверь вкатился Зайчик. Двигался он бочком, легкими воровскими шагами, будто боялся спугнуть курицу, которую намеревался схватить и упрятать в мешок. Даже по тому, как этот человек приближался к особам начальственным, можно было понять глубину его сложной натуры.
Шагах в трех от моего стола Зайчик, обычно обремененный руководящими мыслями, величественный от сознания важности места, которое он занимал в редакционной иерархии, вдруг сделался простодушным, открытым на вид, и улыбка искренне преданного друга растянула его тонкие губы от уха до уха.
Вот школа! Знал человек всеми печенками, что я не очень-то жаловал его далеко не журналистские таланты, и все же засиял как масляный блин.
— Слыхали? — спросил Зайчик свистящим шепотом тайного осведомителя и огляделся по сторонам.
— Смотря о чем, — ответил я, хотя сразу догадался, какую новость сороки принесли Зайчику. — Много всякого говорят…
— К нам товарищ Хрящев едет. Лично наш дорогой Никифор Сергеевич. Гарантия — сто процентов.
— Что так уверенно?
— Было три звонка сразу. Из Москвы. Из центральных газет. Меня просили забронировать корреспондентам места. Я звоню в гостиницу. А там говорят, мест нет и не будет. И вот я разведал. Едет! Наш дорогой Никифор Сергеевич!
При всем своем областном статуте городок наш был небольшим: две горы, пять церквей, тюрьма и городская баня. Тайны здесь долго не держались. В одно ухо дома в постели жене шепнешь, на другой улице соседка услышит. Здесь что ни спрячь — всё найдут.
Вот почему завеса, скрывавшая жгучий секрет государственной важности, начинала медленно расползаться по швам…
РЕЧИТАТИВ
Газетчик, как никто другой, ощущает на своем затылке горячее дыхание прогресса. Механизация, автоматизация, химизация, которые по воле родной коммунистической партии перли тараном на нас, изумленных человечков, подгоняли уставшую от экспериментов страну, заставляли трезвенников и пьющих в равной мере тянуться к достижениям спешившей вперед культуры. Грамотность распирала нас изнутри и обжимала снаружи. Журнал «Русский язык», статьи в котором можно понять только при знании еще трех импортных языков, читало не так уж много людей. Но те, которые его читали, стыли в святом изумлении перед кристально русскими, мудрено научными фразами: «Структурный анализ синтеза императивных ассоциаций обнажает глубинные срезы спонтанных дедукций…» Боже мой, как мы умны!
Александр Сергеевич Пушкин, первая и невысказанная любовь России, давно сделался другом тунгусов, калмыков и слух о нем шел по всей великой земле. Его имя в наши дни поминал всяк сущий язык. Поминал запросто, при любых императивных ассоциациях.
— Ванька! — кричала свирепая бабка Дуся на внука. — Дверь в избу за тобой кто закрывать будет? Пушкин?
— Эй, кацо, — сурово спрашивал водитель-грузин автобусного зайца. — За тэбя Пушкин платить будет, да?
Вокруг нерукотворного памятника — толпа. Ходят, глядят, судят, рядят: Пушкин — свой. Жаль вот, на нерукотворный не заберешься, не намалюешь кистью: «Здесь был Вася». А очень хочется. Чтобы все знали и видели: Пушкин и Вася ноне уже вровень. Эка невидаль: «Я помню чудное мгновенье». Теперь все мы — дети Галактики. Мы и не такое могем!
И бежит, бежит по бумаге шариковая ручка, растирая синюю пасту в пламенные слова рождающих трудовой энтузиазм стихов. Мы пишем, пишем. Левой! Левой! Левой! В смысле ногой. «Раньше, в эпоху глухого царизма, — вещал областной партийный деятель из Тулы на одном совещании в Москве, — в Тульской губернии был только один писатель — Лев Толстой. Да и тот не трудового происхождения. Теперь в областной писательской организации достаточно своих, народных писателей!»
И не согласиться нельзя. Писать сегодня умеют все. Пишут — многие. Всё чаще — в редакцию. Правда, за долгие годы я не встречал ни хороших статей, пришедших к нам самотеком, ни тем более очерков или рассказов. Зато сплошным потоком валили стихи и анонимки. Лирика и желчь души переполняли редакционную почту. Слова любви и словесные бомбы в конвертах. Поистине — стихийное бедствие.
В этой обстановке только наш Главный демонстрировал веру в указание, спущенное в низы из родного Центрального комитета партии коммунистов и утверждавшее, что почта — резервуар народной мудрости, тем и фактов. С упорством, уму непостижимым, нас заставляли искать в кучах писем жемчужные зерна. Раз в неделю все мы собирались в его кабинете на «Час письма».
— Что интересного в почте? — спросил Главный, открывая очередное совещание по письмам. — Может, какие новые темы есть? На злобу дня. Сегодня злоба нам просто необходима. Если наш дорогой Никифор Сергеевич вдруг обратит взор на нашу газету, а он его обратит обязательно, кипучая народная жизнь должна с наших страниц сразу ударить ему в глаза. Как говорят, по одежке встречают, а кто без ума, тех провожают. Нам в ряды таких попасть никак нельзя. Итак, есть в почте зацепки?
— Зацепок нет, — доложил Зайчик и по обыкновению заржал жеребячьим смехом. — А вот к нам читатели цепляются.
— Что там? — поинтересовался Главный.
— Вот, пишет некий Ефим Сукачев. «Дорогие товарищи! Ответ на свое письмо от вас получил и даже доволен им. Одно не возьму в толк, зачем в конверт вложен листок чистой бумаги? Если это какой-то намек, сообщите отдельно».
— Что за чистый листок? — спросил Главный. — И какой в нем может быть намек?
— Листки вкладывают в конверты, — пояснил я, — чтобы клапан конверта не приклеивался к письму. Без всякого умысла и намеков.
— У семи нянек и курица не птица, — возмутился Главный. — Бумажек в конверты больше не закладывать. Один раз напишут нам, потом пожалуются в обком. Нужно это редакции? Дальше.
Зайчик зашелестел письмами, выбирая на свой вкус те, что должны были повлечь за собой постановку «актуальных» вопросов на газетных страницах.
— «Дорогая редакция! Пишет вам Алексей Юрьевич Кувалдин. Рабочий поэт бурной эпохи преобразований. В моем творчестве прочно сливаются высокая идейность и лирические мотивы. Прошу предоставить страницы газеты моим новым произведениям. Гонорар жду в порядке аванса».
— Что-нибудь стоящее? — спросил Главный.
Не спросить об этом Зернов не мог. Рабочий поэт Кувалдин был порождением нашей редакции. Однажды, когда срочно потребовалось отразить неодолимый рост художественного творчества масс, Б. Поляков, сопя и потея, переписал вирши Кувалдина, довел их до удобоваримости.
«Строим.
Металлом гремим.
Куем.
Ветры века рвут алый стяг.
Строем строгим вперед идем.
Твердый в светлые дали чеканим шаг…»
Ко всему Бэ, на наше несчастье, сопроводил стишата предисловием, в котором высоко оценил «творческий порыв поэта из народа, взолнованно и щедро отдающего голос сердца родной Коммунистической партии, строящей новую жизнь». А к этому добавил слова о том, что Кувалдин — рабочий поэт бурной эпохи преобразований. В его творчестве прочно сливаются высокая идейность и лирические мотивы».
После того, как подборка из двух стихотворений увидела свет, Кувалдин начал осаждать нас своими творениями, предваряя каждую новую порцию стихов сообщением, что он «взолнованно и щедро отдает голос сердца стране, народу и родной Коммунистической партии». Поскольку Бэ доводить до посредственности плохие вирши не собирался, Кувалдин периодически жаловался в вышестоящие органы на невнимание редакции к возросшему напору поэтического творчества масс. И Главный проявлял к письмам поэта особую осторожность.
— Познакомьте нас, — сказал Главный и приготовился слушать.
Зайчик принял позу профессионального чтеца лирики: высоко вскинул подбородок, левой рукой взялся за отворот пиджака. Прочитал:
— Есть у воина в брюках заветное место,
Где покоится то, что дороже всего…
Главный закряхтел, будто поперхнулся, но Зайчик продолжал:
Это место — карман, а в нем фото невесты,
Что в далекой Москве ожидает его.
— Потрясающе! — без улыбки заметил Стрельчук.
Главный недовольно мотнул головой:
— Не надо нас потрясать. Не наша тема. Пусть пошлет в военную газету. Что еще?
— Мы стоим на страже века.
Каждый смел и духом чист.
Все мы в бой всегда готовы,
За товарища Хрящева
Встанет грудью коммунист…
— Похоже? — спросил Главный осторожно, выясняя общественное мнение.
— Актуальная тема и просится прямо в номер, — сказал я. — Особенно в свете грядущих событий.
— Надо взвесить, — сказал Главный. — Осторожность никому не повредит.
Я понял — Главный боится. Не задолго до этого газета «Кавказская здравница» шарахнула на своих страницах стихотворение. Довольно хорошее по меркам периодической прессы. Но быстро выяснилось, что это был акростих, по первым буквам которого сверху вниз читалось: «Хрящев — дурак».
Никто этого не заметил, пока дотошный читатель не прислал письмо в краевой комитет партии, в котором разоблачил вражескую вылазку темных сил против Дорогого Никифора Сергеевича.
Шорох по краю пошел неимоверный. Редактора газеты, предугадывая гнев Москвы, местные партийные власти тут же предусмотрительно освободили от должности и вышибли из партии.
Позже наш Главный на совещании редакторов в Москве встретил своего старого приятеля Костю Корытова, который рассказал, что стертый в порошок редактор написал личное письмо Хрящеву. Просил восстановить его в партии. Наш дорогой Никифор Сергеевич оказался милосердным. Он сказал: «Уверен, редактор не думает, что я дурак. Так за что его столь строго наказывать? Если он сам не совсем дурак, то сделает верный вывод».
Все обошлось, но стихов, посвященных Нашему Дорогому, в редакциях стали бояться.
— Что у нас есть еще? — спросил Главный.
— Опять стихи. Неизвестной поэтессы из глубинки, — Зайчик, не ожидая, когда его попросят, прочитал:
«Наша Родина прекрасна,
И цветет как маков цвет.
Окромя явлений счастья,
В ней других явлений нет!»
Стрельчук, всегда такой выдержанный, вдруг залился в своем углу смехом так, будто его пощекотали.
Главный стрельнул в его сторону строгим взглядом и опять обратился к Зайчику:
— Может, что-то на сельскую тему есть?
— На сельскую? Даю. Стихи той же Вероники Лепешкиной. — Он зашелестел письмами, выискивая нужное. Нашел. Развернул. — Вот:
«Елочки зеленые,
Лесочек голубой.
Я лежу на травке
Уютно под тобой».
— Как говорят, чем дальше в лес, то не вырубишь топором, — сказал Главный разочарованно. — Кто же это там под кем уютно улегся?
— Заглавие стиха «Грибок», — сообщил Зайчик. — Отсюда и коллизия.
— Почта нас подводит, — сказал Главный раздумчиво. — Между тем эпохе сейчас как никогда нужна живая связь с читателем…
Почта нас подводила всегда. И в самом деле, с какой стати человеку занятому, загруженному житейскими заботами о хлебе и крове, писать в редакцию письма? Если честно, то давно повелось, что послания в газету сочиняли в основном жалобщики или те, кто верил, будто их творения — это шедевры, которых читатели ждут не дождутся. Тем не менее, признаться, что почта газетному делу не помощник, никто не хотел. По числу писем в редакцию оценивались результативность нашего влияния на народные массы. Хотя на самом деле получалось так, что чем хуже дела шли в области и городе, тем больше писем к нам поступало, и тем выше оценивалась связь газеты с народом.
— Требуются добротные плоды народного творчества на сельскую тему, — сказал Главный. — Мне кажется, на эту тему в ближайшие дни будет обращено самое серьезное внимание партийного руководства.
Главный не упомянул об ожидавшемся приезде высокого гостя, который все еще должен был оставаться секретом, но все его поняли, поскольку со вчерашнего дня об этом уже талдычили на базаре.
— Константин Игнатьевич, — подал голос Бэ. Поляков. — Если действительно нужны хорошие рифмы на сельский лад, нужно действовать по системе. На самотек нам полагаться нельзя. Почему бы не заказать поэта? Выдать социальный заказ, предложить гонорар. И будут стихи.
— Где найти такого поэта? — спросил Главный. — И чтобы был без закидонов. — Он хмыкнул. — Ха, уютно под тобой. Надо же!
— Будет, — пообещал Боря. — Как штык. У меня в Москве есть мужик, он воспоет все, что мы попросим. Главное — гонорарий.
— Зайдешь с кандидатурой к заму, — озадачил Полякова Главный. — С ним вместе определите цели, которые следует поставить перед поэтом. Иначе он нам балладу об ананасах в шампанском, а мы ему — плати гонорар. Предупреждаю: лучше синицу в руки, чем шерсти клок. — Главный обвел Великий Хурал проницательным взглядом. — Какие еще идеи есть? Все сегодня должны понять, что нам надо решительно оживить газету. Предстоит делать ее интересно, броско. Во всех измерениях нужен столичный уровень.
— Константин Игнатьевич, — сказал, поднимаясь с места, фельетонист Луков, — у меня тема. Пальчики оближешь. Я ее для московских «Известий» берег. Да вот ваш призыв к столичному уровню… Вижу, надо жертвовать.
— Что у тебя? — спросил Главный. — Изложи суть.
— Значит, так, — сказал Луков, — предлагаю круто осудить бюрократию на колхозной ниве. Осудить, заклеймить, припечатать!
— Есть на то основания?
— Есть, и еще какие. Свежачок. Берендеевский райком партии направил уполномоченным на уборку озимых в колхоз «Красный колос» Шляподурова Василь Федоровича, управляющего трестом парикмахерских. Поставили ему задачу: обеспечить уборку и сдачу зерна государству в срок. Шляподурова многие знают. Он в своем деле — мастер, а в колхозном — ни бэ ни мэ, ни кукареку. Как увеличить настриг волос с головы клиента — для него не задача. А как обеспечить уборку? Чем рожь отличается от пшеницы? Тут не всё так просто. Для начала Шляподуров потребовал повсюду повесить лозунги: «Первый хлеб — государству!» Потом бросил клич: «Давай!» А давали колхозники слабо. Зерно еще не налилось. Тогда стригаль лично рванул в хозяйства. Стал давить: «Брить рожь почище!» «Овсы пострижены плохо».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30