— спросил Коржов, заметив мою индифферентность.
— Откуда мне знать…
— А знать надо. Он договорился до того, что назвал политику товарища Никифора Сергеевича политическим авантюризмом, а его самого безответственным и бездумным человеком.
— Не может быть! — изумился я.
— Может! — сказал Коржов. — В девять тридцать собираем бюро обкома. Будем выводить его из состава за грубые политические ошибки и решать вопрос о новом редакторе газеты.
Фамилия Главного при этом не называлась. Она теперь попала в тот ряд не называемых лиц, с которыми вместе из нашей славной истории ушел подлинный историзм. Зато мгновенно выплыло и полновесно прозвучало слово «грубые политические ошибки». Под эту графу у нас людей подводили в тех случаях, когда надо кого-то припечатать пожестче, чтобы потом размазать по стенке. Лаврентий Берия был подлецом и живодером. Но его тоже для вящей силы публично назвали «агентом мирового империализма». В самом деле, что мелочиться? Бить так наповал, навсегда.
Заседание Бюро открыл Первый. Выглядел он совсем не браво и речи его я толком почти не запомнил. В памяти осталось немногое:
— Зернов опозорил… Черное несмываемое пятно… Не оправдал высокого доверия… В наших рядах не должно быть колебаний… Наш Дорогой Никифор Сергеевич олицетворяет ум и честь… Если дано задание, то как солдат… Дисциплина есть дисциплина… Если бы партия нуждалась в мнении Зернова, ему бы сказали… Самостийник… Демагог… Отщепенец…
Наш Дорогой Гость сидел справа от Первого и хитро щурился. Он не хлопал Первому, но одобрял, изредка кивая головой. Так, мол, так.
— Вы что-нибудь скажете, товарищ Никифор Сергеевич? — спросил Гостя Первый, окончив обвинительное заключение.
Хрящев благосклонно склонил голову. Не вставая с места, заговорил.
— Вы скатились, — сказал Большой Человек и запнулся. Видимо, не смог сформулировать откуда и куда скатился Редактор. Подумав, решил все же сперва уточнить, куда именно скатился Зернов. — Вы скатились на чужую сторону баррикад и оказались во враждебном нам лагере. Что они там о нас говорят? Они клевещут, будто у нас в сельском хозяйстве для работников нет стимулов. Почему? Оказывается потому, что на Западе стимул в частном предпринимательстве. Что якобы там фермер сам всему хозяин. Но это сказки для малограмотных простаков. А вы, горе-редактор, им поверили. Мы же знаем, что в Соединенных Штатах Америки сельское хозяйство держится наемным трудом. Там угроза бедности, нищеты давит на наемного рабочего, бич безработицы гонит его на подневольный труд. У нас люди работают в общественном хозяйстве на общество. Их труд оплачивает государство, колхоз. И чем больше сил они отдадут государству — тем больше получат в вознаграждение. Только куркуль заинтересован в личном хозяйстве. Только куркуль держится за личный клочок земли! И нет вам оправдания, горе-редактор! Заблудились вы в трех соснах! Встали на защиту куркуля!
Зернов, сидевший у стены на пустом ряду стульев для приглашенных (а их в этот раз не приглашали), безучастно слушал обвинения в свой адрес. Был он бледен и утомлен. Однако последние слова будто ударили его. Он вскочил.
— Да вы хоть цифры знаете? — спросил Зернов, и голос его наполнился гневом. — Из каждых ста килограммов картошки сегодня шестьдесят дает для потребления обществу «куркуль», как вы его называете. А ведь он, между прочим, этот «куркуль» всего-навсего простой труженик, который не жалеет сил на своем огороде. Не жалеет потому, что перестал верить в способность государственной торговли обеспечить его потребности в съестном на долгую зиму. Этот же «куркуль» производит почти половину продажного мяса, молока, почти три четверти яиц. Кто же нам дает право эти яйца да сапогом, сапогом?
Большой Человек на удивление держался спокойно, будто преподносил нам урок демократизма и терпимости.
Слушая Главного, он скептически улыбался и ровными спокойными движениями поглаживал левую бровь.
— У вас все? — спросил он, когда Зернов остановился, чтобы вздохнуть. — И чем вы нас удивили? Цифрами? Извините, но то, что для вас явилось новинкой, я уже знаю так давно, что даже стал забывать.
Наш Дорогой Гость шутил и несколько человек, уловив в его голосе игривость, хихикнули.
— Дело не в цифрах, — продолжал Хрящев. — Статистики подберут нам любые. Дело в выводах, которые мы должны из цифр делать. И вот здесь-то, товарищ, как вас там…?
— Зернов, — подсказал Первый.
— Фамилия красивая, — заметил наш Дорогой, — а вот в большой политике ваш Зернов ничего не смыслит.
Главный побледнел до бумажного цвета, будто его мелом запорошило.
— Вы, — губы его затряслись, — вы говорите ерунду! Мне трудно понять, почему, но у нас, в такой большой и такой умной стране в политике всегда разбирается только один человек. Один! Тот, который наверху. Говорим о научном подходе, а вся наука не превышает разумения одного человека. Это же глупость! Я действительно не политик. Но дурость от умных дел всегда отличу. Я могу не понимать международной политики. Там все запутано. Не пойму, к примеру, надо ли Главе государства разуваться и стучать по столу ботинком в Организации Объединенных Наций или не надо. Потому не стану о таком судить. У каждого кулика свое болото. Но в той политике, которую предлагаете деревне, я разбираюсь. Очень разбираюсь. Слава богу, вырос на мякине, на лебеде и трудодне. Скажу вам прямо, дорогой Никифор Сергеевич: если крестьяне в нашем краю не пухнут — это не ваша заслуга. Их спасает свой огород и бурёнка.
Хрящев улыбался, всем видом показывая, что выслушивает мнение дурачка или даже сумасшедшего только потому, что в душе он последовательный демократ и позволяет людям иметь свое мнение. Он даже подбадривал Зернова, периодически произнося:
— Так, так.
— Но не думайте, что в корове крестьянское счастье. Держать ее, ох как тяжко. Подорвать личное хозяйство просто. И сделать это можно в два счета. Достаточно вам проявить настойчивость, и перья полетят из всех курятников до самого неба. Только к чему это всё приведет?
— Вы не спрашивайте, вы докладывайте свои соображения. Пока мы не слышим ничего, кроме демагогии в худшем буржуазном стиле. А что к чему приведет, мы разберемся сами, без ваших подсказок.
Наш Дорогой Гость улыбался. Всё происходившее нисколько его не пугало. Он знал, что имеет достаточно сил и возможностей приструнить сразу как можно большее число сомневавшихся, дав урок одному. С маленьким легче справиться. Большие — остерегутся. В последнее время наш Дорогой всё чаще ощущал глухое сопротивление своим прожектам. А они роились в его голове, как пчелы в период расплода. Трудно было уловить, кто персонально сопротивлялся, но общий настрой в обществе не был благоприятным. Значит, следовало дать сопротивленцам урок. И пожестче. Пусть не думают, что у него слабые пальцы. Если надо, он зажмет до боли, до посинения. А сейчас сделать это уже было НАДО!
— Вы говорите, — подбодрил Хрящев. — Мы слушаем. У нас — демократия. Говорить можно всё… — Он обернулся к Первому и засветился улыбкой. — Но у нас еще существует правило: за всё, что говоришь, надо отвечать!
— Мы-то отвечаем, — парировал Главный, — а вот вы — нет!
Взрыв последовал мгновенно, будто кто-то нажал кнопку, и всё сразу сработало.
— Что он болтает?! — вскипев, закричал Никифор Сергеевич.
Он схватил тяжелую мраморную пепельницу — изделие наших местных каменотесов, которое украшало стол Первого, с маху хрястнул ею об пол.
— Кто позволил тебе говорить такое? Кто?!
Тяжелая каменюка жалобно охнула и разлетелась на куски. Серая пыль табачного пепла повисла в воздухе.
Все втянули головы в плечи и старались не глядеть один на другого. Правоту Зернова, уверен, понимал каждый, но в то же время никто не одобрял его дерзости. Неужели еще не ясно? Не положено говорить начальству правду. Не заведено. Демократия демократией, но если рот раскрыл, то говори что положено. Нас так долго воспитывали и так надлежало себя вести.
Большой Человек, вышедший из себя, бушевал. Бросок пепельницы несколько притушил его гнев, но полной разрядки не дал. И тогда наш Дорогой Гость что было силы стукнул кулаком по столу и, как погонщик скота на зашалившего бычка, гаркнул проникновенными словами:
— Исключить! Чтоб его духу не было! Нам не по пути с разоруженцами и предателями! Гнать! Сраной метлой!
И Зернова из партии погнали. Сидевшие за большим столом его друзья-единомышленники — члены обкома дружно подняли руки. Одна к одной. Будто все сдавались, объявляя о капитуляции. Еще бы не поднять — во главе стола сидел Большой Человек. А поднимали руки маленькие люди.
Поднял руку и я. Тихо, робко, чтобы видели, но не обратили внимания.
Такова эта жизнь. Голосуй, но не афишируй. Будь в середине и не высовывайся.
Такова жизнь. В хоре следует петь нужным голосом.
— Кто против? — спросил Первый, поскольку так было положено ритуалом.
И в дальнем углу стола вверх поднялась одинокая ладонь.
— Товарищ Колосов в своем репертуаре, — подвел итог Хрящев и объявил решение:
— Единогласно! Так и следовало ожидать! Мы едины и отщепенцы нас не остановят.
Намек был прозрачен.
В редакцию мы возвращались вместе с Зерновым. Шли рядом по тихой улице Машиностроителей. Каблуки глухо барабанили по доскам тротуара, который был проложен здесь в годы, когда улица еще именовалась Купеческим трактом. Стояли на углах одинокие чугунные фонари, поставленные на перекрестках в дни, когда тракт носил имя улицы Сталина.
Неожиданно из-за угла выехала машина. Уронила на землю уродливую ломкую тень и погнала ее перед собой по булыжникам мостовой.
— Зернов! — раздался оклик, когда машина сравнялась с нами.
Я узнал голос Колосова. Он сам вел черную «Волгу».
— Добрый день, — отозвался Зернов. — И спасибо вам. Только зря на себя огонь вызывать. Я — человек конченый.
— Не конченый, а начинающий, — возбужденно сказал Колосов. — Пойдете ко мне? Начальником редакционно-издательского отдела.
— Спасибо, — поблагодарил Зернов. — Пойду с удовольствием.
— Я рад, — сказал Колосов. — Только сейчас извините. Спешу. — И пояснил: — Жена в больнице. Не был у нее сегодня. Завтра жду вас у себя. И не переживайте, Зернов. Этот хрен с бугра долго не протянет.
— Другой на его месте вырастет. Хрен он быстро растет.
— Ну, что ж, когда-то придется срывать бугор… До основания. В конце концов это все поймут.
— Спасибо, я приду, — сказал Зернов повеселевшим голосом. — Счастливо.
Машина сердито фыркнула и скрылась за ближайшим поворотом.
— Ты меня осуждаешь? — спросил Зернов.
— За что?
— Да, наверное, думаешь: сорвался старик, а теперь и сам жалеет. Так вот, учти, я не жалею. Ты знаешь, я всегда служил идее. Верил Сталину. Ты понимаешь? Верил! Так уж нас воспитывали в то время. Далекий от народа Вождь походил на святого. Издали, конечно. Казалось, он жил, чтобы дарить нам, серой назёмной массе, счастье и благоденствие. По-честному ни того, ни другого нам не хватало. Однако мы объясняли себе всё очень просто: кругом враги. Кругом агенты империализма. Мы не ощущали дефицита правды, потому что не имели достаточной информации. Вспомни первые месяцы войны. Все трещало, ломалось, а до нас доносились только бурные бодрые марши. Лишь в газетных строках проскакивали слова: оставлен Минск, Рига, Таллин, Вильнюс, Киев… Всё тогда сложно переплелось. Туго, противоречиво. Но я лично все оправдывал. Поверь, делал это не для других, для себя. Раз не сообщают правды, значит, так надо. Это для предупреждения паники. Для пресечения пораженческих настроений. Наше дело правое. Мы победим. А на деле подобные умолчания оправдывали грехи Великого Отца и Учителя. Это он, зоркий, мудрый, всевидящий, не заметил войны под самым носом, не принял мер, чтобы встретить ее во всеоружии. Шло время. Дела выравнивались. Пришла победа. За общими торжествами стало забываться плохое. И опять мы молились Сталину. Как же — спас! Впервые я стал задумываться над тем, что в Датском королевстве не все ладно, когда стали репрессировать бывших военнопленных. Их эшелонами гнали от нас подальше. В Сибирь. Завели в анкетах графу: «Был ли в плену и на оккупированной территории?». Объясняли это необходимостью сохранять бдительность перед лицом империализма. А на деле выводили тысячи, да что тысячи, сотни тысяч людей за черту гражданства и общественного доверия. Сперва их поставили под удар, сдали врагу — я тебе это ответственно говорю — именно сдали в плен, а потом с них же стали шкуру снимать. Эта мысль у меня еще тогда возникала. Но я ее душил. Думал, чего-то не понимаю, до чего-то своим умом дойти не могу. А теперь стыдно — столько лет прошло, а мне стыдно. И вот нынешний случай. Человек из-за личных амбиций, из-за того, что увидел разницу в качестве труда на себя и на неизвестного дядю, вдруг решил подрубить столбы, на которых хозяйство и держится. Кто-то должен был восстать! Жребий, видимо, пал на меня. Не мог я не ощущать, что мараю руки прикосновением к делу несправедливому, антинародному. Мне, конечно, теперь будет худо. Я знаю. Но кто-то должен через себя перешагнуть, чтобы других защитить…
Некоторое время мы шли молча. Выслушав Главного, я стал лучше понимать, что творилось с ним в последние годы. Видел, догадывался, но до конца представить не мог. Однажды даже поделился наблюдениями со Стрельчуком.
— Главный, — сказал я ему, — в последнее время нервным стал. Неспокойным.
— Душой мается, вот и все, — высказал свою точку зрения Стрельчук.
— А причина?
— Впал в конфликт с прошлым.
— Что же мы не впадаем?
Стрельчук неопределенно пожал плечами и посмотрел на меня со вниманием. Глаза у него были добрые, чуть печальные.
— Нам вроде бы не с чего. Ты — молод. Совесть пока чистая. Я, как-никак, сам жертва абортов эпохи…
— А Главный? Он при чем? Никого вроде бы не сажал. Если донес на кого, так только…
— Глупость! — отрезал Стрельчук, и великая злость прозвучала в его голосе. — Что ты, собственно, знаешь о Косте?
— Кое-что знаю. Уже десять лет рядом работаем. Ну если и не пуд соли, то хорошую пачку давно на двоих съели…
— Зернов не такой мужик, чтобы его на соли испытывать.
— А какой? — спросил я с раздражением. Нам не доставляет удовольствия чужая похвала тем, кого мы сами почему-либо недооцениваем.
— Факты в его пользу, — сказал Стрельчук. — Факты. В тридцать шестом его в армию призвали. Там видят — биография пролетарская. И образование в норме. Взял его к себе ординарцем командарм второго ранга Дергунов. Герой гражданской войны. Костя у него месяц прокрутился, потом сказал напрямую: «Холуем быть не хочу. Даже у красного командарма». — «Что ж согласие давал?» — спросил его Дергунов. — «А то, что думал, буду у вас вроде Петьки при самом Чапае. Да прошибся. Не Петька я, а шестерка. Туда побеги, то принеси. Сапоги вам наблисти, револьвер почисти. Вроде и революции не было. Лучше уж в строй».
— Ну и что в этом факте? — спросил я.
— Ты дальше слушай. В тридцать седьмом командарма Дергунова взяли за белы руки и в Бутырку. Костю привлекли как свидетеля. Вызвали на допрос: «Почему от Дергунова ушли? Должно быть, врага в нем почувствовали?» Короче, стали делать намеки, что можно сполна свести счеты с командиром, если они накопились. А Костя ответил коротко: «Дергунова знаю как честного командарма и грешить не стану. Ушел от него потому, что не умею и не хочу прислуживать. Не по душе мне угожденье». И стоял на своем до крайности. Короче, не добившись ничего, на допросы его вызывать перестали. А это, поверь мне, совсем не пустяк. Я бы с таким пошел…
Стрельчук почему-то запнулся, и я договорил за него:
— В разведку?
Стрельчук помолчал, потом будто через силу, преодолевая внутреннее сопротивление, ответил:
— В разведку ходят с тем, с кем командир назначит. А вот с Костей я бы под следствие пошел. Такой на другого клепать не станет ни за пайку, ни под пыткой…
— Откуда такие сведения?
— Мне сам Дергунов рассказывал. В Бутырке…
— Если всё так, чего ему маяться?
— А ты представь. Человек много лет работал по найму в шахте. Глубоко под землей рыл туннели. Потом выяснилось, что делал-то он подкоп под подвалы госбанка. Он работал, другие сорвали немалый куш. Состоялся суд. Человека оправдали. Он ведь копал туда, куда велели. Но помимо суда есть и совесть. Человек понимает, что отдал жизнь не тому, чему хотел. Копал не туда, куда надо. И мается.
Вместе с Главным мы вошли в его бывший кабинет. Он сел за свой бывший стол и начал выгребать из ящиков и раскладывать по карманам житейские мелочи, которые не хотел оставлять. Вынимал записные книжки, авторучки, визитные карточки. А сам говорил:
— Если посмотреть, ничего особенного не случилось. Сняли главного редактора неглавной газеты. И что? Да саму газету эту закрой, никто не заметит, не забунтует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Откуда мне знать…
— А знать надо. Он договорился до того, что назвал политику товарища Никифора Сергеевича политическим авантюризмом, а его самого безответственным и бездумным человеком.
— Не может быть! — изумился я.
— Может! — сказал Коржов. — В девять тридцать собираем бюро обкома. Будем выводить его из состава за грубые политические ошибки и решать вопрос о новом редакторе газеты.
Фамилия Главного при этом не называлась. Она теперь попала в тот ряд не называемых лиц, с которыми вместе из нашей славной истории ушел подлинный историзм. Зато мгновенно выплыло и полновесно прозвучало слово «грубые политические ошибки». Под эту графу у нас людей подводили в тех случаях, когда надо кого-то припечатать пожестче, чтобы потом размазать по стенке. Лаврентий Берия был подлецом и живодером. Но его тоже для вящей силы публично назвали «агентом мирового империализма». В самом деле, что мелочиться? Бить так наповал, навсегда.
Заседание Бюро открыл Первый. Выглядел он совсем не браво и речи его я толком почти не запомнил. В памяти осталось немногое:
— Зернов опозорил… Черное несмываемое пятно… Не оправдал высокого доверия… В наших рядах не должно быть колебаний… Наш Дорогой Никифор Сергеевич олицетворяет ум и честь… Если дано задание, то как солдат… Дисциплина есть дисциплина… Если бы партия нуждалась в мнении Зернова, ему бы сказали… Самостийник… Демагог… Отщепенец…
Наш Дорогой Гость сидел справа от Первого и хитро щурился. Он не хлопал Первому, но одобрял, изредка кивая головой. Так, мол, так.
— Вы что-нибудь скажете, товарищ Никифор Сергеевич? — спросил Гостя Первый, окончив обвинительное заключение.
Хрящев благосклонно склонил голову. Не вставая с места, заговорил.
— Вы скатились, — сказал Большой Человек и запнулся. Видимо, не смог сформулировать откуда и куда скатился Редактор. Подумав, решил все же сперва уточнить, куда именно скатился Зернов. — Вы скатились на чужую сторону баррикад и оказались во враждебном нам лагере. Что они там о нас говорят? Они клевещут, будто у нас в сельском хозяйстве для работников нет стимулов. Почему? Оказывается потому, что на Западе стимул в частном предпринимательстве. Что якобы там фермер сам всему хозяин. Но это сказки для малограмотных простаков. А вы, горе-редактор, им поверили. Мы же знаем, что в Соединенных Штатах Америки сельское хозяйство держится наемным трудом. Там угроза бедности, нищеты давит на наемного рабочего, бич безработицы гонит его на подневольный труд. У нас люди работают в общественном хозяйстве на общество. Их труд оплачивает государство, колхоз. И чем больше сил они отдадут государству — тем больше получат в вознаграждение. Только куркуль заинтересован в личном хозяйстве. Только куркуль держится за личный клочок земли! И нет вам оправдания, горе-редактор! Заблудились вы в трех соснах! Встали на защиту куркуля!
Зернов, сидевший у стены на пустом ряду стульев для приглашенных (а их в этот раз не приглашали), безучастно слушал обвинения в свой адрес. Был он бледен и утомлен. Однако последние слова будто ударили его. Он вскочил.
— Да вы хоть цифры знаете? — спросил Зернов, и голос его наполнился гневом. — Из каждых ста килограммов картошки сегодня шестьдесят дает для потребления обществу «куркуль», как вы его называете. А ведь он, между прочим, этот «куркуль» всего-навсего простой труженик, который не жалеет сил на своем огороде. Не жалеет потому, что перестал верить в способность государственной торговли обеспечить его потребности в съестном на долгую зиму. Этот же «куркуль» производит почти половину продажного мяса, молока, почти три четверти яиц. Кто же нам дает право эти яйца да сапогом, сапогом?
Большой Человек на удивление держался спокойно, будто преподносил нам урок демократизма и терпимости.
Слушая Главного, он скептически улыбался и ровными спокойными движениями поглаживал левую бровь.
— У вас все? — спросил он, когда Зернов остановился, чтобы вздохнуть. — И чем вы нас удивили? Цифрами? Извините, но то, что для вас явилось новинкой, я уже знаю так давно, что даже стал забывать.
Наш Дорогой Гость шутил и несколько человек, уловив в его голосе игривость, хихикнули.
— Дело не в цифрах, — продолжал Хрящев. — Статистики подберут нам любые. Дело в выводах, которые мы должны из цифр делать. И вот здесь-то, товарищ, как вас там…?
— Зернов, — подсказал Первый.
— Фамилия красивая, — заметил наш Дорогой, — а вот в большой политике ваш Зернов ничего не смыслит.
Главный побледнел до бумажного цвета, будто его мелом запорошило.
— Вы, — губы его затряслись, — вы говорите ерунду! Мне трудно понять, почему, но у нас, в такой большой и такой умной стране в политике всегда разбирается только один человек. Один! Тот, который наверху. Говорим о научном подходе, а вся наука не превышает разумения одного человека. Это же глупость! Я действительно не политик. Но дурость от умных дел всегда отличу. Я могу не понимать международной политики. Там все запутано. Не пойму, к примеру, надо ли Главе государства разуваться и стучать по столу ботинком в Организации Объединенных Наций или не надо. Потому не стану о таком судить. У каждого кулика свое болото. Но в той политике, которую предлагаете деревне, я разбираюсь. Очень разбираюсь. Слава богу, вырос на мякине, на лебеде и трудодне. Скажу вам прямо, дорогой Никифор Сергеевич: если крестьяне в нашем краю не пухнут — это не ваша заслуга. Их спасает свой огород и бурёнка.
Хрящев улыбался, всем видом показывая, что выслушивает мнение дурачка или даже сумасшедшего только потому, что в душе он последовательный демократ и позволяет людям иметь свое мнение. Он даже подбадривал Зернова, периодически произнося:
— Так, так.
— Но не думайте, что в корове крестьянское счастье. Держать ее, ох как тяжко. Подорвать личное хозяйство просто. И сделать это можно в два счета. Достаточно вам проявить настойчивость, и перья полетят из всех курятников до самого неба. Только к чему это всё приведет?
— Вы не спрашивайте, вы докладывайте свои соображения. Пока мы не слышим ничего, кроме демагогии в худшем буржуазном стиле. А что к чему приведет, мы разберемся сами, без ваших подсказок.
Наш Дорогой Гость улыбался. Всё происходившее нисколько его не пугало. Он знал, что имеет достаточно сил и возможностей приструнить сразу как можно большее число сомневавшихся, дав урок одному. С маленьким легче справиться. Большие — остерегутся. В последнее время наш Дорогой всё чаще ощущал глухое сопротивление своим прожектам. А они роились в его голове, как пчелы в период расплода. Трудно было уловить, кто персонально сопротивлялся, но общий настрой в обществе не был благоприятным. Значит, следовало дать сопротивленцам урок. И пожестче. Пусть не думают, что у него слабые пальцы. Если надо, он зажмет до боли, до посинения. А сейчас сделать это уже было НАДО!
— Вы говорите, — подбодрил Хрящев. — Мы слушаем. У нас — демократия. Говорить можно всё… — Он обернулся к Первому и засветился улыбкой. — Но у нас еще существует правило: за всё, что говоришь, надо отвечать!
— Мы-то отвечаем, — парировал Главный, — а вот вы — нет!
Взрыв последовал мгновенно, будто кто-то нажал кнопку, и всё сразу сработало.
— Что он болтает?! — вскипев, закричал Никифор Сергеевич.
Он схватил тяжелую мраморную пепельницу — изделие наших местных каменотесов, которое украшало стол Первого, с маху хрястнул ею об пол.
— Кто позволил тебе говорить такое? Кто?!
Тяжелая каменюка жалобно охнула и разлетелась на куски. Серая пыль табачного пепла повисла в воздухе.
Все втянули головы в плечи и старались не глядеть один на другого. Правоту Зернова, уверен, понимал каждый, но в то же время никто не одобрял его дерзости. Неужели еще не ясно? Не положено говорить начальству правду. Не заведено. Демократия демократией, но если рот раскрыл, то говори что положено. Нас так долго воспитывали и так надлежало себя вести.
Большой Человек, вышедший из себя, бушевал. Бросок пепельницы несколько притушил его гнев, но полной разрядки не дал. И тогда наш Дорогой Гость что было силы стукнул кулаком по столу и, как погонщик скота на зашалившего бычка, гаркнул проникновенными словами:
— Исключить! Чтоб его духу не было! Нам не по пути с разоруженцами и предателями! Гнать! Сраной метлой!
И Зернова из партии погнали. Сидевшие за большим столом его друзья-единомышленники — члены обкома дружно подняли руки. Одна к одной. Будто все сдавались, объявляя о капитуляции. Еще бы не поднять — во главе стола сидел Большой Человек. А поднимали руки маленькие люди.
Поднял руку и я. Тихо, робко, чтобы видели, но не обратили внимания.
Такова эта жизнь. Голосуй, но не афишируй. Будь в середине и не высовывайся.
Такова жизнь. В хоре следует петь нужным голосом.
— Кто против? — спросил Первый, поскольку так было положено ритуалом.
И в дальнем углу стола вверх поднялась одинокая ладонь.
— Товарищ Колосов в своем репертуаре, — подвел итог Хрящев и объявил решение:
— Единогласно! Так и следовало ожидать! Мы едины и отщепенцы нас не остановят.
Намек был прозрачен.
В редакцию мы возвращались вместе с Зерновым. Шли рядом по тихой улице Машиностроителей. Каблуки глухо барабанили по доскам тротуара, который был проложен здесь в годы, когда улица еще именовалась Купеческим трактом. Стояли на углах одинокие чугунные фонари, поставленные на перекрестках в дни, когда тракт носил имя улицы Сталина.
Неожиданно из-за угла выехала машина. Уронила на землю уродливую ломкую тень и погнала ее перед собой по булыжникам мостовой.
— Зернов! — раздался оклик, когда машина сравнялась с нами.
Я узнал голос Колосова. Он сам вел черную «Волгу».
— Добрый день, — отозвался Зернов. — И спасибо вам. Только зря на себя огонь вызывать. Я — человек конченый.
— Не конченый, а начинающий, — возбужденно сказал Колосов. — Пойдете ко мне? Начальником редакционно-издательского отдела.
— Спасибо, — поблагодарил Зернов. — Пойду с удовольствием.
— Я рад, — сказал Колосов. — Только сейчас извините. Спешу. — И пояснил: — Жена в больнице. Не был у нее сегодня. Завтра жду вас у себя. И не переживайте, Зернов. Этот хрен с бугра долго не протянет.
— Другой на его месте вырастет. Хрен он быстро растет.
— Ну, что ж, когда-то придется срывать бугор… До основания. В конце концов это все поймут.
— Спасибо, я приду, — сказал Зернов повеселевшим голосом. — Счастливо.
Машина сердито фыркнула и скрылась за ближайшим поворотом.
— Ты меня осуждаешь? — спросил Зернов.
— За что?
— Да, наверное, думаешь: сорвался старик, а теперь и сам жалеет. Так вот, учти, я не жалею. Ты знаешь, я всегда служил идее. Верил Сталину. Ты понимаешь? Верил! Так уж нас воспитывали в то время. Далекий от народа Вождь походил на святого. Издали, конечно. Казалось, он жил, чтобы дарить нам, серой назёмной массе, счастье и благоденствие. По-честному ни того, ни другого нам не хватало. Однако мы объясняли себе всё очень просто: кругом враги. Кругом агенты империализма. Мы не ощущали дефицита правды, потому что не имели достаточной информации. Вспомни первые месяцы войны. Все трещало, ломалось, а до нас доносились только бурные бодрые марши. Лишь в газетных строках проскакивали слова: оставлен Минск, Рига, Таллин, Вильнюс, Киев… Всё тогда сложно переплелось. Туго, противоречиво. Но я лично все оправдывал. Поверь, делал это не для других, для себя. Раз не сообщают правды, значит, так надо. Это для предупреждения паники. Для пресечения пораженческих настроений. Наше дело правое. Мы победим. А на деле подобные умолчания оправдывали грехи Великого Отца и Учителя. Это он, зоркий, мудрый, всевидящий, не заметил войны под самым носом, не принял мер, чтобы встретить ее во всеоружии. Шло время. Дела выравнивались. Пришла победа. За общими торжествами стало забываться плохое. И опять мы молились Сталину. Как же — спас! Впервые я стал задумываться над тем, что в Датском королевстве не все ладно, когда стали репрессировать бывших военнопленных. Их эшелонами гнали от нас подальше. В Сибирь. Завели в анкетах графу: «Был ли в плену и на оккупированной территории?». Объясняли это необходимостью сохранять бдительность перед лицом империализма. А на деле выводили тысячи, да что тысячи, сотни тысяч людей за черту гражданства и общественного доверия. Сперва их поставили под удар, сдали врагу — я тебе это ответственно говорю — именно сдали в плен, а потом с них же стали шкуру снимать. Эта мысль у меня еще тогда возникала. Но я ее душил. Думал, чего-то не понимаю, до чего-то своим умом дойти не могу. А теперь стыдно — столько лет прошло, а мне стыдно. И вот нынешний случай. Человек из-за личных амбиций, из-за того, что увидел разницу в качестве труда на себя и на неизвестного дядю, вдруг решил подрубить столбы, на которых хозяйство и держится. Кто-то должен был восстать! Жребий, видимо, пал на меня. Не мог я не ощущать, что мараю руки прикосновением к делу несправедливому, антинародному. Мне, конечно, теперь будет худо. Я знаю. Но кто-то должен через себя перешагнуть, чтобы других защитить…
Некоторое время мы шли молча. Выслушав Главного, я стал лучше понимать, что творилось с ним в последние годы. Видел, догадывался, но до конца представить не мог. Однажды даже поделился наблюдениями со Стрельчуком.
— Главный, — сказал я ему, — в последнее время нервным стал. Неспокойным.
— Душой мается, вот и все, — высказал свою точку зрения Стрельчук.
— А причина?
— Впал в конфликт с прошлым.
— Что же мы не впадаем?
Стрельчук неопределенно пожал плечами и посмотрел на меня со вниманием. Глаза у него были добрые, чуть печальные.
— Нам вроде бы не с чего. Ты — молод. Совесть пока чистая. Я, как-никак, сам жертва абортов эпохи…
— А Главный? Он при чем? Никого вроде бы не сажал. Если донес на кого, так только…
— Глупость! — отрезал Стрельчук, и великая злость прозвучала в его голосе. — Что ты, собственно, знаешь о Косте?
— Кое-что знаю. Уже десять лет рядом работаем. Ну если и не пуд соли, то хорошую пачку давно на двоих съели…
— Зернов не такой мужик, чтобы его на соли испытывать.
— А какой? — спросил я с раздражением. Нам не доставляет удовольствия чужая похвала тем, кого мы сами почему-либо недооцениваем.
— Факты в его пользу, — сказал Стрельчук. — Факты. В тридцать шестом его в армию призвали. Там видят — биография пролетарская. И образование в норме. Взял его к себе ординарцем командарм второго ранга Дергунов. Герой гражданской войны. Костя у него месяц прокрутился, потом сказал напрямую: «Холуем быть не хочу. Даже у красного командарма». — «Что ж согласие давал?» — спросил его Дергунов. — «А то, что думал, буду у вас вроде Петьки при самом Чапае. Да прошибся. Не Петька я, а шестерка. Туда побеги, то принеси. Сапоги вам наблисти, револьвер почисти. Вроде и революции не было. Лучше уж в строй».
— Ну и что в этом факте? — спросил я.
— Ты дальше слушай. В тридцать седьмом командарма Дергунова взяли за белы руки и в Бутырку. Костю привлекли как свидетеля. Вызвали на допрос: «Почему от Дергунова ушли? Должно быть, врага в нем почувствовали?» Короче, стали делать намеки, что можно сполна свести счеты с командиром, если они накопились. А Костя ответил коротко: «Дергунова знаю как честного командарма и грешить не стану. Ушел от него потому, что не умею и не хочу прислуживать. Не по душе мне угожденье». И стоял на своем до крайности. Короче, не добившись ничего, на допросы его вызывать перестали. А это, поверь мне, совсем не пустяк. Я бы с таким пошел…
Стрельчук почему-то запнулся, и я договорил за него:
— В разведку?
Стрельчук помолчал, потом будто через силу, преодолевая внутреннее сопротивление, ответил:
— В разведку ходят с тем, с кем командир назначит. А вот с Костей я бы под следствие пошел. Такой на другого клепать не станет ни за пайку, ни под пыткой…
— Откуда такие сведения?
— Мне сам Дергунов рассказывал. В Бутырке…
— Если всё так, чего ему маяться?
— А ты представь. Человек много лет работал по найму в шахте. Глубоко под землей рыл туннели. Потом выяснилось, что делал-то он подкоп под подвалы госбанка. Он работал, другие сорвали немалый куш. Состоялся суд. Человека оправдали. Он ведь копал туда, куда велели. Но помимо суда есть и совесть. Человек понимает, что отдал жизнь не тому, чему хотел. Копал не туда, куда надо. И мается.
Вместе с Главным мы вошли в его бывший кабинет. Он сел за свой бывший стол и начал выгребать из ящиков и раскладывать по карманам житейские мелочи, которые не хотел оставлять. Вынимал записные книжки, авторучки, визитные карточки. А сам говорил:
— Если посмотреть, ничего особенного не случилось. Сняли главного редактора неглавной газеты. И что? Да саму газету эту закрой, никто не заметит, не забунтует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30