А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Причем какие! Все из «валютника»! И вдруг, на тебе! Непостижимо обидно. Было заметно: жене «патрона» от такого неслыханного пренебрежения захотелось тут же уехать, но упрямство в желании продемонстрировать, что именно она является первой леди города, пригвоздило ее к месту. Зато после скорого, но внешне нежного расставания, уже по дороге домой, она с брезгливостью человека, ожидающего от прикосновения другого как минимум заражения гриппом, дала себе волю в кратком и детальном обзоре всех «достоинств» экс-президентши, которая, смешав свою кислую одышку с молодым восторженным дыханием окружающих, минуя чету Собчаков, прямо из аэропорта вместе с мужем направилась осматривать интересующие их объекты.
Как обычно, в выставочном зале бывшего Манежа с определенной многими годами цикличностью вновь развернул свою громадную выставку Илья Глазунов.
Я люблю Глазунова: умен, седовлас, груб и галантен, хитер и остер, изворотлив и бесконечно талантлив.
Как бы проникновенно ни злопыхали разные спецы, однако, если художник сумел приковать к своему творчеству внимание людских масс, то отрицать его талант может лишь родившийся намного раньше срока, достаточно точно предсказанного акушерами, да так за всю жизнь и не сумевший компенсировать поспешность при своем появлении на свет.
О Глазунове я знал давно, еще с той поры, когда все шепотом пересказывали фрагменты диковинных скандалов этого ревнителя славянства с властью предержащей, заканчивающихся порой взаимной, стремительно-пылкой, как комета, скоротечной симпатией, позволявшей придворному фотографу фамильярно запечатлять маэстро с очередным главой нашего государства. Его молодость прошла в ужасных препирательствах с разнокалиберными выучениками всяких «Академий пространственных искусств» под единой крышей идеологического утильсырья.
Нравятся или не нравятся картины Глазунова — не столь важно. Это дело, как известно, вкуса. Главное: уже много лет миллионы людей тянутся к его работам — смотреть и оценивать.
В самом изобразительном искусстве: манере письма, композиции и прочее, как уже подчеркивалось, я мало что смыслю. Поэтому не мне писать о Глазунове, как художнике. На то есть профессионалы, иногда даже хранящие честь, а потому объективные. Для меня Илья Сергеевич не просто художник, но еще политик и мой старший товарищ.
Естественно, творчество Глазунова не бесспорно, как, впрочем, и любого другого, но еще раз подчеркиваю: талантливость очевидна. Его картины, скорее, работы не художника, но писателя кистью. Каждый, стоящий перед раскрытыми страницами им нарисованных книг, в состоянии только с присущими самому зрителю способностями и талантом сочинить собственную прозу. Уже не помню названий самих картин, но, глядя, скажем, на полотно, где изнутри изображена разбитая часовня с оторванной входной дверью и полуосыпавшейся росписью стены, на фоне которой под висящим на жутком крюке окровавленным куском мяса стоит чурбан для разделки туш с врубленным в него тяжелым топором мясника, нутром или спиной, как говаривал заместитель «патрона» И. Кучеренко (правда, речь у него шла о блондинках), чувствуешь желание художника показать этим, явно не натурным, примером разрушение многовекового уклада и древней теологической культуры, владевшей думами и помыслами, а также управлявшей поступками нашего народа.
Мясной же топор видится, как одно из орудий уничтожения и символ, во имя чего использовали руины культа вселенской веры. Что же до результата всех имевших место преобразований, то они проступают за дверным пространством, где в глубоких синеющих снегах раскинулась все та же непролазная матушка-Русь с засыпанными белым безмолвием под самые коньки крыш избами, полусонно взирающими подслеповатыми окнами на другие детали зимнего пейзажа, доказывающие: в России по-прежнему нет дорог, а есть только направления. Вот и раздумывай, ценитель: то ли автор своей картиной нам показывает, чего мы уже добились, то ли предупреждает, что нас ждет впереди. При этом критика художника, к примеру, за неверно нарисованную им, с точки зрения общей теории термообработки, заточку топора мясника и заодно отрицание всех остальных достоинств его творчества является, скорее, политикой, никакого отношения к искусству вообще не имеющей. Новейшая история всегда безжалостно ломала всех не согласных с нею. Глазунову же удалось простоять всю жизнь на «семи ветрах» одиноким деревом со вскрытыми корнями и пометкой главлесничего «к сносу», умудряясь тем не менее регулярно цвести и плодоносить. Он действительно сильный, странный и непривычно юный душой человек, всегда решительно и безошибочно попадавший под очередную пропагандистскую машину. Иногда шутливо-гонимый, но при этом резко отличающийся от многочисленных своих коллег, больше морально уставший от костюма с галстуком, чем от кисти.
Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие «кисть предержащие» готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за «чечевичную похлебку» нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как средство приведения в неописуемую ярость домашних котов, то Глазунов в них видел прежде всего панацею от гиперинфляции.
Я как-то, по пути коснувшись взглядом настенной афиши, призывавшей посетить выставку работ Глазунова, рассказал о нем Собчаку. Для «патрона» в тот период дикие выкрики любой заезжей капеллы были адекватны выставке работ самого маститого художника, поэтому больше заинтересовалась знакомством с Глазуновым его жена. Она уже начинала свое путешествие в прекрасное, заимев к этому моменту в качестве чьего-то очередного подарка гравюрку с изображением, по-моему, двух целующихся с отвратительной чувственностью пегасов, перечницу с баронскими гербами, спецвилку для омаров и ряд других, таких же «эстетичных» старинных вещиц, которые вместе с приобретенными в новую квартиру обоями стиля «Пиковая дама», по ее замыслу, должны будут создать глазу пир роскоши и тонкого вкуса, скрывая серую попытку выдать ситро за шампанское. Относительно же исполнения заветной ее мечты о демонстрации всем абсолютного превосходства жизни жены советского виконта, то тут не хватало сущих пустяков: пары-тройки подлинников Шишкина, Айвазовского или какого-нибудь Веронезе с Рубенсом, пусть даже подделанных и подписанных шкодливой рукой местного, современного живописца.
Поэтому ей не хотелось упускать возможность познакомиться с самим Глазуновым и, может, присмотреть что-нибудь из его картин. Это вам не портрет какого-то гражданина в пышном жабо с облупившимися от времени баками и кутузовским бельмом на глазу, да еще написанный черт знает когда и рукой совсем «неизвестного художника».
Из разговоров с четой Собчаков о творчестве Глазунова по возмущенным словам супруги: «Он против евреев и за „Память“ выступает!» — я понял, что она в общих чертах с его искусством уже знакома. Правда, если бы она дополнительно узнала, что он, объехав весь мир, не делал выставок разве что в Израиле, то этот художник в ее глазах выглядел бы еще более зловещим субъектом, и наклейка «махровый антисемит» была бы для него готова. Не берусь тут рассуждать о набивших оскомину корнях национальной ненависти, особенно к иудаизму, скажу лишь о том, что Глазунов действительно болеет всей душой за русскую культуру, выступая против любого угнетения, а тем паче уничтожения русского национального искусства, невзирая на национальности тех, кто на эти святыни посягает. Этому отпору и защите он отдает столько времени и сил, что как умудряется выкраивать момент рисовать сам, — ума не приложу. Если же среди духовных агрессоров, нападающих на наше национальное достояние, оказывается большинство евреев или, скажем, китайцев, так Глазунов-то тут при чем?
Расклеивание разнообразных ярлыков необычайно нелепо, как, впрочем, и выводы, послужившие для их изготовления. Смысл тут всегда вывернут наизнанку, так как в основу кладется задача во что бы то ни стало ярлык приклеить, а все остальное уже подбирается по лобному месту. Так, если, к примеру, где-нибудь в синеве глубинки России или другой страны хозяин огорода, щедро поливший его своим потом, начнет лупцевать разных пацанов, покушающихся на урожай, то ему и в голову не взбредет, что это могут расценить как нетерпимость к национальной принадлежности большинства им отлупленных, и поэтому он будет дико воспринимать «общественную» оценку дел своих, если его после учиненной порки вдруг заклеймят «антисемитом».
Почему в нашей стране принято защищаться от обвинения, скажем, в антисемитизме, понять, по существу, трудновато. Также странным является поведение почти всех, обозванных антисемитами. Как правило, они вдруг начинают ни с того ни с сего юлить и уверять окружающих в страшном поклепе, обычно оправдываясь своей дружбой с каким-нибудь евреем. Поэтому, продолжая не нами рожденную традицию, хочу засвидетельствовать, что среди знакомых Глазунова я встречал и евреев. Однако, возможно, из тех, кто к пасхальной маце и кошерному мясу относятся без ритуального иудейского благоговения и употребляют их заместо закуски, как, скажем, соленый огурец.
В этот выставочный наезд Глазунов как-то посетовал мне, что конной милиции, как бывало раньше, для наведения порядка среди желающих попасть на его вернисаж, теперь, к сожалению, не требуется. Половодье зрителей спустя лишь неделю со дня открытия уже стало заметно мелеть. Это обстоятельство очень сильно угнетало художника, помнившего все прошлые шумные успехи, когда люди шли напролом. Причина была, бесспорно, не в понижении общественного интереса к его творчеству, а в начавшемся идеологическом, моральном, экономическом и физическом упадке и разгроме, чинимым в стране «демократизаторами», петля которого уже стягивала горло народа. В такой период творцам и творчеству можно лишь посочувствовать, ибо когда начинается борьба за примитивное выживание, тогда любую музу могут запросто «сканнибалить» либо надругаться над ней, и поэтому музам в этой свалке у корыта, пусть даже с «гуманитарным» харчем, не место. Я смолчал...
Через несколько дней по Центральному телевидению было показано, как на широкой лестнице главного входа в Манеж расположилась мощная демонстрация протеста требующих закрытия выставки. Владельцы транспарантов, свидетельствующих о неблагополучном жизненном пути маэстро, хрипло выкрикивали хулу в адрес Глазунова. Какой-то кудреватый индивидуум с опасной хулиганской физиономией под визг уверенности в закрытии выставки скатился с крыльца и попытался дать интервью с перечислением причин, по которым таких художников, как Глазунов, требуется, по его мнению, замуровать прямо в их же мастерских без возможности выхода на улицу даже в ночное время. Потом было показано, как другая не менее экзальтированная группа, видимо, спешно сколоченная из сторонников творчества живописца, налетела на первую и стала с яростью рвать и крушить их лозунги. Демгазеты сообщили об этом с плохо скрываемым восторгом. Когда я вечером приехал в гостиницу, Глазунов стоял с бледно-серым лицом и замершим взором оскорбленного, потомственного, почетного гражданина, нервно-машинально лаская холодеющими пальцами угол казенного телевизора, показавшего эти душераздирающие сцены миру. Он был изумлен, смущен, растерян, оглушен и подавлен. Пришлось успокаивать его, как только можно.
Со следующего дня мощный поток людей, отбросивших свою борьбу за выживание из-за боязни никогда больше не увидеть полотен любимого художника, беспрерывно клокотал, наполнив залы до самого окончания выставки.
Однако после этой шумной внезапной манифестации Глазунов на меня некоторое время почему-то косился с легкой опаской и недоверием, подозревая во мне организатора.
Основным побудительным мотивом свести Собчака с Глазуновым было мое желание предоставить художнику возможность одному из первых публично пожертвовать родному городу, что уже начинало насаждаться как мода, а заодно поднять престиж моего патрона принародной демонстрацией его интереса к событиям культурной жизни своих избирателей.
В оговоренное время я к поджидавшему нас посреди огромного выставочного зала Глазунову подвел и представил Собчака как эстета, обожающего искусство вообще. «Патрон» от такой откровенной и публичной лести, как всегда в подобных случаях, зарделся увлажнившимся носом. Приглашенный мною Невзоров запечатлел эту дружественную встречу творческого гиганта с «главарем демократов». Публика в отдалении ликовала, забыв о созерцании полотен. Затем «патрон» с видом знатока и женой постоял у нескольких картин. Откинув назад и чуть вбок голову, подпертую в подбородок указательным пальцем левой руки, он даже пытался высказать что-то по поводу цветовой гаммы, после чего, попив с маэстро за кулисами чайку, вместе с кучей преподнесенных подписанных проспектов отбыл домой.
Илья Глазунов — это наша Русь, ее народ и его история. И простительна ему вся идеологическая неровность с порой заискивающей трусоватостью, схожая, наверно, лишь с сильно пересеченной оврагами вперемежку с островерхими холмами местностью. Я хотел, чтобы на Собчака перешла благодать поклонявшихся творчеству этого художника. В то же время казавшееся мне величие «патрона» могло остудить врагов и тех, кто мешал духовным замыслам живописца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53