Вертинский стал мягче, но сказал мне на прощание:
— Я остаюсь до завтра. Но если афиши до начала моего концерта не будет, простите, уеду. — И устремился «пока» вслед за Ирочкой.
Я пошла к директору — он предвидел скандал, слышал через стенку наш разговор и уже повязал голову полотенцем в знак «ужасного приступа мигрени». Увы, героем он не был.
— Что, афиши? Афиши вот лежат, давно напечатаны, но как их можно сейчас клеить? Публика разнесет Филармонию. А впрочем, я должен срочно идти домой, решайте сами. Не умирать же мне из-за какого-то Вертинского. — И, схватившись одной рукой за голову, второй — за сердце, он упорхнул из Филармонии.
Ирочка была, что называется, «свой парень». Через полчаса я позвонила ей по телефону:
— Я «без вины виноватая». Выручайте. Подержите его сегодня у себя подольше. А завтра с самого утра пригласите кататься по Волге на пароходе. Может, пообедаете на островах? В общем, очень вас прошу, доставьте его прямо к концерту, к семи вечера. Не раньше.
Назавтра один из прытких администраторов получил ведерко с клеем, кисть и злополучные афиши. Он должен был выклеивать эти афиши на пути следования Вертинского — от пристани к Филармонии. Задача второго администратора состояла в том, чтобы моментально сдирать эти афиши, как только Вертинский проследует мимо. Малопочтенная работенка! Ну а что можно было придумать еще?
Перед началом концерта Вертинский появился в хорошем настроении (чемодан с концертным костюмом Ира надоумила его взять с собой уже с утра, чтобы «не спеша подышать свежим волжским воздухом»). Иру как «героиню дня» посадили в первый ряд, в самой середине. Ну а в вестибюле Филармонии шло нечто несусветное. Во-первых, Вертинского узнали, когда он проходил по городу, во-вторых, кое-кто все же увидел афиши и требовал объяснений, как могли быть все билеты проданы, когда афиши своевременно не были вывешены. Отдувались бедные администраторы.
Я в первый раз слушала Вертинского. Его предельная музыкальность, умение рождать почти зримые образы, юмор и печаль, движение мысли и тонкая наблюдательность произвели на меня большое впечатление. Артист! В каждом своем движении, в точно найденном минимуме этих движений. Интересное явление! Я даже забыла о той «грязевой ванне», в которую погрузил меня директор, о чуждых мне «кульбитах» администрации — сидела, облокотившись на перила ложи, думала о ювелирной отработке каждого штриха у этого большого мастера эстрады.
После концерта несколько человек из Филармонии, Ира и я зашли пригласить Вертинского поужинать. Он сказал:
— Для меня нет большего счастья, чем выйти в зрительный зал, где у каждого свои мысли, заботы, и увлечь всех только тем, о чем я им буду петь, заставить выбросить из памяти все остальное. Я иногда, выходя на сцену, мысленно потираю руки: «Сейчас подчиню всех вас себе, заставлю видеть только мои образы, думать только о них». Какое это счастье — чувствовать, что можешь подчинять слушателей себе, своей творческой мысли, владеть их сердцами, переносить их то в мир маленькой балерины, засыпающей на мокрой от слез подушке, то отправляться со всем зрительным залом в бананово-лимонный Сингапур, который я сам выдумал.
Я не пью ни водку, ни вино. Не умею и не люблю. Свой бокал с ситро подняла — будто это шампанское, и сказала:
— За вашу неповторимую индивидуальность, Александр Николаевич! За ваши изумительные руки, которые заставляют верить, почти видеть, что вы — «маленькая балерина», что вот сейчас на наших глазах падают осенние листья, что ушли все надежды. Мне кажется, только у Улановой и у вас — такие говорящие руки…
Он как— то впился в эти мои слова, повторил их, а потом удивленно произнес:
— Нечто подобное сказал мне Константин Сергеевич Станиславский. Как я вам благодарен за все!
В Театре оперы и балета имени Чернышевского я вела занятия по сценическому мастерству с артистами балета. Об этом попросил меня главный балетмейстер К. Адашевский, который ставил «Эсмеральду».
Поставила я в Опере «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова с музыкой гениальной, но с сюжетом, сложным для детей и наивным для взрослых. Но самое светлое воспоминание о том периоде жизни — работа над оперой Красева «Морозко». Композитор дал каждому певцу что петь, а порой современные авторы забывают о законном желании оперного артиста выразить себя именно в пении. Сказка о труде и лени, добре и зле, фантастике и правде хорошо «легла» на интересные ситуации в либретто. А как мне посчастливилось с певцами! Галина Станиславова была осуществленной мечтой режиссера в роли-партии Дунюшки. Прекрасный бас Лопаткин, артист огромного роста, очень подошел для роли Морвзко. Выразительны в звучании и в сценическом образе были злая мачеха — Баранова, и озорной Зайчик — Ирина Пригода. Маленькие зайчата, ученики балетной школы, вертелись около Морозко — Лопаткина и вызывали добрый смех. Репетировали мы по вечерам, в музыкальном классе, после моей работы в Филармонии. Это был праздник и для меня (занимаюсь своим любимым делом!) и для певцов (не избалованы многие из них углубленной работой над образами). Чудесные два-три месяца работы!
Успех на премьере все же оказался неожиданностью для всех нас. В зрительном зале было много ребят (их спектакль), много и взрослых — контакт со сценой установился сразу. Но после третьей картины, когда Морозко (по моему режиссерскому плану) устраивает Дунюшке елку, вспыхнула такая овация, что я забилась куда-то в угол и меня еле вытащили на сцену. Все зрители при моем появлении встали и долго аплодировали стоя. То же повторилось и в финале спектакля.
Придя домой, я немного поплакала, подумав, как чуток и справедлив народ, а Илья гладил мне волосы и говорил:
— А Дунюшку по правде зовут Галочка. Ее зовут, как птичку. Я люблю ее, и если мальчишки ее обидят, знаешь, как я буду драться? И тебя обижать никому не дам.
Он был очень горд моим успехом.
Свое пребывание в Саратове называю «одеялом из разноцветных лоскутов» — попадались обрывки шелка и бархата, попадались кусочки ситца и сермяги, а в общем все же вышло одеяло. Жила.
Однажды в весьма сумрачную пору моей жизни, вернее — пребывания в Саратове, поехав на очередную экзаменационную сессию в Москву в ГИТИС, была приглашена в гости к композитору Мариану Ковалю. Он только что получил новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной и очень этим гордился. Я села на тахту, пока они с женой вышли в другую комнату «сообразить», чем меня угостить. Машинально взяла в руки газету, что лежала тут же, и… обомлела. Там был напечатан Указ об амнистии тем, кто имел буквенные статьи сроком до пяти лет!
Значит, я имела право, полное право навсегда вернуться в родную Москву!
На следующий день я была принята начальником Управления по делам искусств Александром Васильевичем Солодовниковым. Приветливо улыбаясь, он подписал приказ, что я отзываюсь из Саратова на работу в Москву.
Когда директор Филармонии начал было нудить, что мы не совсем понимаем друг друга и он думает… — я вытащила из сумочки приказ о моем переводе в Москву, попросила его больше не затруднять себя «думанием» и, оставив его в состоянии, близком к столбняку, побежала в свою мансарду собирать вещи.
Начнем во второй раз
Вернуться в Москву было главным моим желанием много лет. Но как будет трудно снова стать своей, московской, конечно, не представляла.
Работать в Центральном детском театре оказалось невозможным, и как в пятнадцать лет начала трудовой путь в Театрально-музыкальной секции Московского Совета, так в пятьдесят пять должна была его снова начать в Гастрольно-концертном объединении. Конечно, снова жить и работать в Москве, делать что-то хорошее для московских детей было уже немаловажно, но так срослось мое понимание своей цели жизни в родной Москве с родным театром для детей, что сейчас, казалось, — я не я. Очевидно, так меня воспринимали и некоторые другие. Вот забавный случай этого периода.
Шла я по Спасо-Песковскому переулку и вдруг закружилась голова — так закружилась, что чувствую, сейчас потеряю сознание. Какие-то добрые двое притащили меня в ближайшую поликлинику. Я лежала на узком деревянном диванчике, когда вошли доктор и сестра. Прежде дали что-то понюхать, потом капли. Головокружение прошло, осталась слабость. Сестра записывала историю болезни:
— Фамилия?
— Сац.
— Имя?
— Наталия.
Теперь заговорил доктор:
— Как, Наталия Сац снова в Москве?
— Да, — ответила я.
Доктор продиктовал медсестре сам:
— Пишите: профессия — режиссер, место работы — Центральный детский театр…
Я его слабо перебила:
— Я сейчас работаю… не в театре для детей…
Доктор поднял брови:
— Не в театре для детей? Тогда вы еще не Наталия Сац.
Тут его вызвали и разговор прервался, но, ковыляя домой, я даже улыбалась. Он прав. В восприятии москвичей Наталия Сац и Детский театр были одно неделимое целое. Пока для них я еще не я.
Советские законы гуманны и справедливы. Теперь я была уже не только амнистирована, но полностью реабилитирована. Невиновность доказана, я восстановлена во всех правах. По закону я должна быть снова на той работе, на которой была до 21 августа 1937 года. Когда прочла это постановление — даже дух захватило от счастья: неужели снова… директор и художественный руководитель Центрального детского?!
Но хорошие законы пишут для того, чтобы их выполняли хорошие люди, а жизнь — тоже игра, в которой не все играют по правилам… Взмахом волшебной палочки нельзя изменить всех людей. Тогдашнему директору Центрального детского театра не только не хотелось восстанавливать меня в моих законных правах, но даже впустить туда в качестве режиссера, на что я охотно соглашалась. Он делал все возможное, чтобы отдалять от меня членов коллектива, чтобы я сама не стремилась вернуться в Центральный детский. Было больно, обидно, но театр — организм сложный, а добиваться любимого дела чуть ли не через суд — брррр.
Как только я вернулась, появились и очень ценные, лестные заявки на мою работу. Обрадовалась, когда женский голос в телефонной трубке сказал: «С вами сейчас будет говорить заместитель министра культуры, главный режиссер Театра имени Маяковского Николай Павлович Охлопков» — и я услышала в трубке красивый низкий голос выдающегося режиссера, который приглашал меня безотлагательно приехать к нему, сегодня же, так как был уверен, что «как только Москва узнает, что вы вернулись, вас будут рвать на части, а я сделаю все, чтобы заполучить вас в свой театр».
В моем тогдашнем состоянии этот разговор радовал. Я только не могла понять, причем здесь Министерство культуры. Мне объяснили, что Н. П. Охлопков в то время по совместительству был назначен заместителем министра культуры. (Правда, он недолго усидел в министерском кресле.)
В тот день, когда он мне позвонил, я вошла в кабинет. За огромным письменным столом увидела мощную фигуру, красивую русую голову со скульптурно-значительными чертами лица, большие, раскрытые для объятия руки Николая Павловича, и так он был органичен на своем высокопоставленном месте, что я застыла на пороге. Николай Павлович подошел ко мне, по-товарищески обнял, подвел к креслу, усадил в него, сел напротив и, заметив, что мои пальцы дрожат, взял их в свои большие ладони.
— Ну вот, значит, вернулись. Я никогда не думал, что будет иначе. Но рад, очень рад. Как говорится, сама судьба посылает вас в тяжелые дни, когда мне дали еще и эту почетную нагрузку. Мне нужен в театре заместитель с вашим умом, волей, энергией.
Теперь мы стали зрелыми, замыслов много, времени никак не хватает. Конечно, я понимаю, вы прежде всего режиссер. У вас будут интереснейшие постановки, и не думайте, что я буду как-то вмешиваться в ваши творческие замыслы. Гарантирую вам творческую независимость, мои приходы только на генеральные…
Вероятно, когда человек, приехавший с Северного полюса, попадает в самую роскошную оранжерею, он чувствует себя так же странно и блаженно, как я в тот момент…
На следующий день меня пригласили к заместителю управляющего московскими театрами К. А. Ушакову, и он сообщил, что Юрий Александрович Завадский, возглавляющий Театр имени Моссовета, просит назначить меня к нему заместителем художественного руководителя и режиссером. Я просила очень поблагодарить Юрия Александровича, которого ценила и уважала, за доверие, но вынуждена отказаться от этого лестного предложения, так как уже вчера дала согласие Н. П. Охлопкову. В этот же день Николай Павлович позвонил мне по телефону с просьбой присутствовать на генеральной репетиции его постановки «Гамлет» Шекспира и «поделиться с ним своим мнением».
Много лет прошло с того дня, но не забыть мне волнения, которым я была охвачена на той репетиции. Режиссер Охлопков и художник В. Рындин в ту пору буквально потрясли не только меня — всю Москву. Как я была горда в этот момент предложением Охлопкова работать с ним, как счастлива правом бывать на репетициях его «Гамлета»! Такой осмысленной, ярко выразительной постановки любимой пьесы я ни до, ни после этого спектакля не видела.
И все же привычным глазом я подмечала какие-то черточки, чуждые мне в атмосфере театра, в его рабочем укладе. Мне казалось, что уж очень резок Николай Павлович по отношению к просчетам «маленьких» актеров и очень щедро прощает недоделки некоторым ведущим. Мне было непонятно, как можно было допустить, чтобы на генеральной репетиции исполнитель роли Полония то и дело произносил текст роли «своими словами».
Во время доверительного разговора, когда взмокший от волнения Николай Павлович лежал в расстегнутой рубашке на кушетке в своей небольшой комнате, после выражений искреннего восторга я сказала ему о своей тревоге:
— Меня резануло, что некоторые артисты из самых главных еще до сих пор ждут реплик суфлера. Это же Шекспир. Каждое слово его для актера… А тут сам Полоний…
Николай Павлович прервал меня:
— Играет эту роль один из лучших моих артистов, превосходный мастер, к тому же близкий мой ДРУГ.
— Тем более, — не унималась я.
Охлопков прервал меня нервно:
— Только не вздумайте ничего ему говорить. Он не привык к замечаниям.
На следующей репетиции меня больно хлестнула и другая подробность. В оркестровой яме сидели не только музыканты, но и артисты хора. Они создавали интересный звуковой фон в некоторых эпизодах спектакля. Однажды в перерыве между сценами раздался несмелый, но убежденный в своей правоте голос молодого певца:
— Николай Павлович, разрешите сделать предложение. Мне кажется, если бы мы пели не тут, а в левой кулисе…
Охлопков прервал и перекрыл робкий голос своим властным окриком:
— Сидите в своей яме и молчите.
Два— три подхалима засмеялись, репетиция была продолжена. Я тихонько вышла из зрительного зала.
Спорить с сильным, равным, ставить на свое место зарвавшегося — понимаю; но унижать честного и слабого?! Знаю, я тоже резкая, подчас очень резкая. Пусть Охлопков — не мне чета. Но мы очень разные…
Узнала я, что некоторые из «приближенных к Охлопкову», боясь с моим приходом в театр «потесниться», настраивали его против меня. Охлопков нервничал. Уже добился для меня штатной единицы, около месяца говорил со мной так, будто все решено. Но и меня грыз червь сомнений. Между нами возникло что-то дремучее, тем более что, по совести сказать, сердце мое оставалось в Центральном детском и назначение даже в такой хороший театр для взрослых казалось изменой самой себе и больше льстило самолюбию, чем радовало по существу. Пыл Охлопкова охлаждали всемерно. А как идти на роль заместителя без полного взаимного доверия и взаимопонимания?
Не состоялось.
Много лет спустя, в Доме актера, за ужином, на юбилее критика Иосифа Ильича Юзовского, ко мне подошел Николай Павлович Охлопков:
— Как часто я жалел, что ты не пришла ко мне работать. Мне так нужны были твои руки, твой талант, твое сердце!
— Слишком горячее, — со смехом ответила я.
— Это же хорошо, — возразил он и добавил: — Каждый бы свое ставил. Я в тебя верю… И черт его знает, почему это у нас не получилось…
В Министерстве культуры настаивали, чтобы я приняла назначение главным режиссером Всероссийского гастрольного театра. От Центрального детского меня по-прежнему отделял густой туман, работать было нужно, и я согласилась. Создавать этот театр надо было почти заново: уже года два-три он влачил безрадостное существование. Ненужные, на мой взгляд, «наросты» и в труппе и особенно в административном составе заметно портили дело.
Авторитетный представитель Министерства культуры Виталий Евгеньевич Голов, конечно, пошел бы мне навстречу, если бы я поставила вопрос о коренной реорганизации коллектива. Но в те годы внутри меня самой еще не было той «точки опоры», которая помогла бы мне решительно чего-то хотеть, бороться до конца, побеждать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Я остаюсь до завтра. Но если афиши до начала моего концерта не будет, простите, уеду. — И устремился «пока» вслед за Ирочкой.
Я пошла к директору — он предвидел скандал, слышал через стенку наш разговор и уже повязал голову полотенцем в знак «ужасного приступа мигрени». Увы, героем он не был.
— Что, афиши? Афиши вот лежат, давно напечатаны, но как их можно сейчас клеить? Публика разнесет Филармонию. А впрочем, я должен срочно идти домой, решайте сами. Не умирать же мне из-за какого-то Вертинского. — И, схватившись одной рукой за голову, второй — за сердце, он упорхнул из Филармонии.
Ирочка была, что называется, «свой парень». Через полчаса я позвонила ей по телефону:
— Я «без вины виноватая». Выручайте. Подержите его сегодня у себя подольше. А завтра с самого утра пригласите кататься по Волге на пароходе. Может, пообедаете на островах? В общем, очень вас прошу, доставьте его прямо к концерту, к семи вечера. Не раньше.
Назавтра один из прытких администраторов получил ведерко с клеем, кисть и злополучные афиши. Он должен был выклеивать эти афиши на пути следования Вертинского — от пристани к Филармонии. Задача второго администратора состояла в том, чтобы моментально сдирать эти афиши, как только Вертинский проследует мимо. Малопочтенная работенка! Ну а что можно было придумать еще?
Перед началом концерта Вертинский появился в хорошем настроении (чемодан с концертным костюмом Ира надоумила его взять с собой уже с утра, чтобы «не спеша подышать свежим волжским воздухом»). Иру как «героиню дня» посадили в первый ряд, в самой середине. Ну а в вестибюле Филармонии шло нечто несусветное. Во-первых, Вертинского узнали, когда он проходил по городу, во-вторых, кое-кто все же увидел афиши и требовал объяснений, как могли быть все билеты проданы, когда афиши своевременно не были вывешены. Отдувались бедные администраторы.
Я в первый раз слушала Вертинского. Его предельная музыкальность, умение рождать почти зримые образы, юмор и печаль, движение мысли и тонкая наблюдательность произвели на меня большое впечатление. Артист! В каждом своем движении, в точно найденном минимуме этих движений. Интересное явление! Я даже забыла о той «грязевой ванне», в которую погрузил меня директор, о чуждых мне «кульбитах» администрации — сидела, облокотившись на перила ложи, думала о ювелирной отработке каждого штриха у этого большого мастера эстрады.
После концерта несколько человек из Филармонии, Ира и я зашли пригласить Вертинского поужинать. Он сказал:
— Для меня нет большего счастья, чем выйти в зрительный зал, где у каждого свои мысли, заботы, и увлечь всех только тем, о чем я им буду петь, заставить выбросить из памяти все остальное. Я иногда, выходя на сцену, мысленно потираю руки: «Сейчас подчиню всех вас себе, заставлю видеть только мои образы, думать только о них». Какое это счастье — чувствовать, что можешь подчинять слушателей себе, своей творческой мысли, владеть их сердцами, переносить их то в мир маленькой балерины, засыпающей на мокрой от слез подушке, то отправляться со всем зрительным залом в бананово-лимонный Сингапур, который я сам выдумал.
Я не пью ни водку, ни вино. Не умею и не люблю. Свой бокал с ситро подняла — будто это шампанское, и сказала:
— За вашу неповторимую индивидуальность, Александр Николаевич! За ваши изумительные руки, которые заставляют верить, почти видеть, что вы — «маленькая балерина», что вот сейчас на наших глазах падают осенние листья, что ушли все надежды. Мне кажется, только у Улановой и у вас — такие говорящие руки…
Он как— то впился в эти мои слова, повторил их, а потом удивленно произнес:
— Нечто подобное сказал мне Константин Сергеевич Станиславский. Как я вам благодарен за все!
В Театре оперы и балета имени Чернышевского я вела занятия по сценическому мастерству с артистами балета. Об этом попросил меня главный балетмейстер К. Адашевский, который ставил «Эсмеральду».
Поставила я в Опере «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова с музыкой гениальной, но с сюжетом, сложным для детей и наивным для взрослых. Но самое светлое воспоминание о том периоде жизни — работа над оперой Красева «Морозко». Композитор дал каждому певцу что петь, а порой современные авторы забывают о законном желании оперного артиста выразить себя именно в пении. Сказка о труде и лени, добре и зле, фантастике и правде хорошо «легла» на интересные ситуации в либретто. А как мне посчастливилось с певцами! Галина Станиславова была осуществленной мечтой режиссера в роли-партии Дунюшки. Прекрасный бас Лопаткин, артист огромного роста, очень подошел для роли Морвзко. Выразительны в звучании и в сценическом образе были злая мачеха — Баранова, и озорной Зайчик — Ирина Пригода. Маленькие зайчата, ученики балетной школы, вертелись около Морозко — Лопаткина и вызывали добрый смех. Репетировали мы по вечерам, в музыкальном классе, после моей работы в Филармонии. Это был праздник и для меня (занимаюсь своим любимым делом!) и для певцов (не избалованы многие из них углубленной работой над образами). Чудесные два-три месяца работы!
Успех на премьере все же оказался неожиданностью для всех нас. В зрительном зале было много ребят (их спектакль), много и взрослых — контакт со сценой установился сразу. Но после третьей картины, когда Морозко (по моему режиссерскому плану) устраивает Дунюшке елку, вспыхнула такая овация, что я забилась куда-то в угол и меня еле вытащили на сцену. Все зрители при моем появлении встали и долго аплодировали стоя. То же повторилось и в финале спектакля.
Придя домой, я немного поплакала, подумав, как чуток и справедлив народ, а Илья гладил мне волосы и говорил:
— А Дунюшку по правде зовут Галочка. Ее зовут, как птичку. Я люблю ее, и если мальчишки ее обидят, знаешь, как я буду драться? И тебя обижать никому не дам.
Он был очень горд моим успехом.
Свое пребывание в Саратове называю «одеялом из разноцветных лоскутов» — попадались обрывки шелка и бархата, попадались кусочки ситца и сермяги, а в общем все же вышло одеяло. Жила.
Однажды в весьма сумрачную пору моей жизни, вернее — пребывания в Саратове, поехав на очередную экзаменационную сессию в Москву в ГИТИС, была приглашена в гости к композитору Мариану Ковалю. Он только что получил новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной и очень этим гордился. Я села на тахту, пока они с женой вышли в другую комнату «сообразить», чем меня угостить. Машинально взяла в руки газету, что лежала тут же, и… обомлела. Там был напечатан Указ об амнистии тем, кто имел буквенные статьи сроком до пяти лет!
Значит, я имела право, полное право навсегда вернуться в родную Москву!
На следующий день я была принята начальником Управления по делам искусств Александром Васильевичем Солодовниковым. Приветливо улыбаясь, он подписал приказ, что я отзываюсь из Саратова на работу в Москву.
Когда директор Филармонии начал было нудить, что мы не совсем понимаем друг друга и он думает… — я вытащила из сумочки приказ о моем переводе в Москву, попросила его больше не затруднять себя «думанием» и, оставив его в состоянии, близком к столбняку, побежала в свою мансарду собирать вещи.
Начнем во второй раз
Вернуться в Москву было главным моим желанием много лет. Но как будет трудно снова стать своей, московской, конечно, не представляла.
Работать в Центральном детском театре оказалось невозможным, и как в пятнадцать лет начала трудовой путь в Театрально-музыкальной секции Московского Совета, так в пятьдесят пять должна была его снова начать в Гастрольно-концертном объединении. Конечно, снова жить и работать в Москве, делать что-то хорошее для московских детей было уже немаловажно, но так срослось мое понимание своей цели жизни в родной Москве с родным театром для детей, что сейчас, казалось, — я не я. Очевидно, так меня воспринимали и некоторые другие. Вот забавный случай этого периода.
Шла я по Спасо-Песковскому переулку и вдруг закружилась голова — так закружилась, что чувствую, сейчас потеряю сознание. Какие-то добрые двое притащили меня в ближайшую поликлинику. Я лежала на узком деревянном диванчике, когда вошли доктор и сестра. Прежде дали что-то понюхать, потом капли. Головокружение прошло, осталась слабость. Сестра записывала историю болезни:
— Фамилия?
— Сац.
— Имя?
— Наталия.
Теперь заговорил доктор:
— Как, Наталия Сац снова в Москве?
— Да, — ответила я.
Доктор продиктовал медсестре сам:
— Пишите: профессия — режиссер, место работы — Центральный детский театр…
Я его слабо перебила:
— Я сейчас работаю… не в театре для детей…
Доктор поднял брови:
— Не в театре для детей? Тогда вы еще не Наталия Сац.
Тут его вызвали и разговор прервался, но, ковыляя домой, я даже улыбалась. Он прав. В восприятии москвичей Наталия Сац и Детский театр были одно неделимое целое. Пока для них я еще не я.
Советские законы гуманны и справедливы. Теперь я была уже не только амнистирована, но полностью реабилитирована. Невиновность доказана, я восстановлена во всех правах. По закону я должна быть снова на той работе, на которой была до 21 августа 1937 года. Когда прочла это постановление — даже дух захватило от счастья: неужели снова… директор и художественный руководитель Центрального детского?!
Но хорошие законы пишут для того, чтобы их выполняли хорошие люди, а жизнь — тоже игра, в которой не все играют по правилам… Взмахом волшебной палочки нельзя изменить всех людей. Тогдашнему директору Центрального детского театра не только не хотелось восстанавливать меня в моих законных правах, но даже впустить туда в качестве режиссера, на что я охотно соглашалась. Он делал все возможное, чтобы отдалять от меня членов коллектива, чтобы я сама не стремилась вернуться в Центральный детский. Было больно, обидно, но театр — организм сложный, а добиваться любимого дела чуть ли не через суд — брррр.
Как только я вернулась, появились и очень ценные, лестные заявки на мою работу. Обрадовалась, когда женский голос в телефонной трубке сказал: «С вами сейчас будет говорить заместитель министра культуры, главный режиссер Театра имени Маяковского Николай Павлович Охлопков» — и я услышала в трубке красивый низкий голос выдающегося режиссера, который приглашал меня безотлагательно приехать к нему, сегодня же, так как был уверен, что «как только Москва узнает, что вы вернулись, вас будут рвать на части, а я сделаю все, чтобы заполучить вас в свой театр».
В моем тогдашнем состоянии этот разговор радовал. Я только не могла понять, причем здесь Министерство культуры. Мне объяснили, что Н. П. Охлопков в то время по совместительству был назначен заместителем министра культуры. (Правда, он недолго усидел в министерском кресле.)
В тот день, когда он мне позвонил, я вошла в кабинет. За огромным письменным столом увидела мощную фигуру, красивую русую голову со скульптурно-значительными чертами лица, большие, раскрытые для объятия руки Николая Павловича, и так он был органичен на своем высокопоставленном месте, что я застыла на пороге. Николай Павлович подошел ко мне, по-товарищески обнял, подвел к креслу, усадил в него, сел напротив и, заметив, что мои пальцы дрожат, взял их в свои большие ладони.
— Ну вот, значит, вернулись. Я никогда не думал, что будет иначе. Но рад, очень рад. Как говорится, сама судьба посылает вас в тяжелые дни, когда мне дали еще и эту почетную нагрузку. Мне нужен в театре заместитель с вашим умом, волей, энергией.
Теперь мы стали зрелыми, замыслов много, времени никак не хватает. Конечно, я понимаю, вы прежде всего режиссер. У вас будут интереснейшие постановки, и не думайте, что я буду как-то вмешиваться в ваши творческие замыслы. Гарантирую вам творческую независимость, мои приходы только на генеральные…
Вероятно, когда человек, приехавший с Северного полюса, попадает в самую роскошную оранжерею, он чувствует себя так же странно и блаженно, как я в тот момент…
На следующий день меня пригласили к заместителю управляющего московскими театрами К. А. Ушакову, и он сообщил, что Юрий Александрович Завадский, возглавляющий Театр имени Моссовета, просит назначить меня к нему заместителем художественного руководителя и режиссером. Я просила очень поблагодарить Юрия Александровича, которого ценила и уважала, за доверие, но вынуждена отказаться от этого лестного предложения, так как уже вчера дала согласие Н. П. Охлопкову. В этот же день Николай Павлович позвонил мне по телефону с просьбой присутствовать на генеральной репетиции его постановки «Гамлет» Шекспира и «поделиться с ним своим мнением».
Много лет прошло с того дня, но не забыть мне волнения, которым я была охвачена на той репетиции. Режиссер Охлопков и художник В. Рындин в ту пору буквально потрясли не только меня — всю Москву. Как я была горда в этот момент предложением Охлопкова работать с ним, как счастлива правом бывать на репетициях его «Гамлета»! Такой осмысленной, ярко выразительной постановки любимой пьесы я ни до, ни после этого спектакля не видела.
И все же привычным глазом я подмечала какие-то черточки, чуждые мне в атмосфере театра, в его рабочем укладе. Мне казалось, что уж очень резок Николай Павлович по отношению к просчетам «маленьких» актеров и очень щедро прощает недоделки некоторым ведущим. Мне было непонятно, как можно было допустить, чтобы на генеральной репетиции исполнитель роли Полония то и дело произносил текст роли «своими словами».
Во время доверительного разговора, когда взмокший от волнения Николай Павлович лежал в расстегнутой рубашке на кушетке в своей небольшой комнате, после выражений искреннего восторга я сказала ему о своей тревоге:
— Меня резануло, что некоторые артисты из самых главных еще до сих пор ждут реплик суфлера. Это же Шекспир. Каждое слово его для актера… А тут сам Полоний…
Николай Павлович прервал меня:
— Играет эту роль один из лучших моих артистов, превосходный мастер, к тому же близкий мой ДРУГ.
— Тем более, — не унималась я.
Охлопков прервал меня нервно:
— Только не вздумайте ничего ему говорить. Он не привык к замечаниям.
На следующей репетиции меня больно хлестнула и другая подробность. В оркестровой яме сидели не только музыканты, но и артисты хора. Они создавали интересный звуковой фон в некоторых эпизодах спектакля. Однажды в перерыве между сценами раздался несмелый, но убежденный в своей правоте голос молодого певца:
— Николай Павлович, разрешите сделать предложение. Мне кажется, если бы мы пели не тут, а в левой кулисе…
Охлопков прервал и перекрыл робкий голос своим властным окриком:
— Сидите в своей яме и молчите.
Два— три подхалима засмеялись, репетиция была продолжена. Я тихонько вышла из зрительного зала.
Спорить с сильным, равным, ставить на свое место зарвавшегося — понимаю; но унижать честного и слабого?! Знаю, я тоже резкая, подчас очень резкая. Пусть Охлопков — не мне чета. Но мы очень разные…
Узнала я, что некоторые из «приближенных к Охлопкову», боясь с моим приходом в театр «потесниться», настраивали его против меня. Охлопков нервничал. Уже добился для меня штатной единицы, около месяца говорил со мной так, будто все решено. Но и меня грыз червь сомнений. Между нами возникло что-то дремучее, тем более что, по совести сказать, сердце мое оставалось в Центральном детском и назначение даже в такой хороший театр для взрослых казалось изменой самой себе и больше льстило самолюбию, чем радовало по существу. Пыл Охлопкова охлаждали всемерно. А как идти на роль заместителя без полного взаимного доверия и взаимопонимания?
Не состоялось.
Много лет спустя, в Доме актера, за ужином, на юбилее критика Иосифа Ильича Юзовского, ко мне подошел Николай Павлович Охлопков:
— Как часто я жалел, что ты не пришла ко мне работать. Мне так нужны были твои руки, твой талант, твое сердце!
— Слишком горячее, — со смехом ответила я.
— Это же хорошо, — возразил он и добавил: — Каждый бы свое ставил. Я в тебя верю… И черт его знает, почему это у нас не получилось…
В Министерстве культуры настаивали, чтобы я приняла назначение главным режиссером Всероссийского гастрольного театра. От Центрального детского меня по-прежнему отделял густой туман, работать было нужно, и я согласилась. Создавать этот театр надо было почти заново: уже года два-три он влачил безрадостное существование. Ненужные, на мой взгляд, «наросты» и в труппе и особенно в административном составе заметно портили дело.
Авторитетный представитель Министерства культуры Виталий Евгеньевич Голов, конечно, пошел бы мне навстречу, если бы я поставила вопрос о коренной реорганизации коллектива. Но в те годы внутри меня самой еще не было той «точки опоры», которая помогла бы мне решительно чего-то хотеть, бороться до конца, побеждать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44