молния ударила в папский дворец и полностью разрушила апартаменты, в которых проживал отпрыск святого отца, дьявол в человеческом образе, Цезарь Борджиа, обрушила обломки на тронный зал, где папа только что уселся на престол, чтобы открыть аудиенцию, и погребла и его самого и его трон. Однако остался папа невредим. В этом тоже увидели предзнаменование, божественное откровение: создатель не собирался разрушать до основания сотворенный им мир, он лишь требовал уничтожения той скверны, которая захлестнула его. Иной смысл приобрели тогда некоторые листы дюреровского «Апокалипсиса», те, где бросил он под ноги четырех всадников попов и королей, где епископов ввергнул в ад. Хотя здесь он отдал всего-навсего дань традиции — все, мол, равны перед богом и смертью, — люди увидели большее.
Нечего и говорить: после «Апокалипсиса» стал Дюрер среди своих коллег художников непререкаемым авторитетом. Эти же гравюры у людей простых, не причастных к тайнам искусства, вызывали чувство уважения к тому, кто дал им наконец возможность прочесть «божье слово» и хоть что-то в нем разъяснил. Ведь даже через десять лет сам Лютер, подобно тысячам других, решил совершить паломничество в Рим в надежде на спасение и стоял перед «Святыми воротами» все с тем же вопросом — что же делать дальше? И верил, что от предстоящего светопреставления спасения нет.
Верил ли Дюрер в свое какое-то особое предназначение? Считал ли он себя не только художником? Скорее всего это было именно так. Иначе не появился бы его новый автопортрет, к которому он не подпустил своего друга, сказав, что это только упражнение в пропорциях. Вероятно, задумывая его, он преследовал только эту цель. Но уже на первоначальной стадии работы над портретом Альбрехт совершил, с точки зрения средневековых канонов искусства, подлинное кощунство: начал писать себя анфас — в ракурсе, немыслимом для изображения простых смертных, пусть даже великого живописца. Так допускалось писать только бога. Но Дюрер пошел дальше: он придал своему облику черты Иисуса Христа. Случайность? Вряд ли, ибо известно, что и в последующем художник неоднократно использовал себя в качестве модели для изображения Христа.
Старый Дюрер, зайдя как-то в мастерскую сына, увидел картину, только что законченную им. Христа — так показалось золотых дел мастеру, зрение которого окончательно испортилось. Но, всмотревшись пристальнее, увидел он перед собою не Иисуса, а своего Альбрехта. На портрете был одет его сын в богатую меховую шубу. Зябко стягивала ее борта рука с бледными, беспомощными в своей худобе пальцами. Из мрачного фона, словно из небытия, выступало не просто лицо — лик святого. В глазах застыло неземное горе. Мелкими буковками сделана надпись: «Таким нарисовал себя я, Альбрехт Дюрер из Нюрнберга, в возрасте 28 лет вечными красками».
Этот автопортрет производил на видевших его незабываемое впечатление, даже на рационалиста Пиркгеймера. Слух о новом создании художника, хотя оно никогда не выставлялось публично и всегда оставалось в собственности мастера, разнесся по городу и вскоре вышел за его пределы. Были все основания порицать Дюрера за непомерную гордыню, особенно в это страшное время. Но ему простили даже гордыню. Картина открывала не только новый этап в немецкой портретной живописи. Она как бы говорила, что человек создал бога по своему подобию.
Для немецкой живописи этот портрет имел еще и другое немаловажное значение. И первым об этом догадался Якопо Барбари, тот самый Барбари, с которым Дюрер познакомился в Венеции. Закончив наконец чертеж города лагун, мессер Якопо 8 апреля 1500 года объявился в Аугсбурге и получил аудиенцию у императора Максимилиана. Тот обещал ему в дальнейшем всяческую поддержку, а пока что отправил в Нюрнберг, где тот мог изучить состояние немецкой живописи и, не опасаясь агентов Венеции, спокойно трудиться.
Увидев дюреровский автопортрет, Барбари остолбенел. Но его поразило не сходство с Христом. Схватив со стола циркуль и линейку, он так темпераментно набросился на картину, что у Альбрехта дрогнуло сердце: чего доброго Якопо изувечит его работу. Итальянец же, не обращая внимания на его предостережения, углубился в измерения и вычисления. Чертеж автопортрета Барбари набросал в считанные минуты. На нем ниспадающие волосы приобрели форму равнобедренного треугольника. Лицо будто само собой разделилось на четыре равновеликие части. Взяв за центр кончик носа, мессер Якопо без труда вписал лицо вместе с шеей в квадрат и окружность. Бормоча что-то, Барбари продолжал колдовать над картиной: вычерченный им треугольник одним своим углом уперся в верхний край портрета, а его основание разделило все изображение линией золотого сечения. Отложив в сторону циркуль, Барбари долго смотрел на изготовленный чертеж. Дюрер не мешал гостю и только тогда, когда тот закончил свои вычисления, положил рядом с его чертежом листок со своими расчетами. Изучив его, Якопо молча пожал Альбрехту руку. Слова были липшими: его немецкий коллега высчитал идеальные пропорции человеческого лица. Сам, без чьей-либо помощи.
Приезду Барбари Дюрер был несказанно рад. Полоса удач продолжалась. Вместе с итальянцем они откроют и другие тайны. И мессер Якопо вроде бы был не прочь сотрудничать с ним. Даже делился секретами из своих знаменитых тетрадей. В пределах допустимого, конечно: ведь ему предстояло выдержать конкуренцию с местными мастерами. Узнал Барбари, что Дюрер до сих нор не удосужился прочитать первую главу из третьей книги Витрувия, где говорится о пропорциях человека. Какой позор! Вместе проштудировали ее. Барбари объяснял на рисунках приведенные в книге соотношения. На бумаге все было гладко, в жизни, однако, обстояло иначе. Суть была в том, что люди сильно отличались друг от друга: чересчур короткие ноги разрушали гармонию Витрувиевых пропорций, курносый нос перечеркивал все его хитроумные расчеты. Может быть, потому, что древние римляне ближе стояли к Адаму, Витрувию удалось найти идеальные пропорции? Но в современном Нюрнберге их уже нужно было искать днем с огнем.
Дальнейшую работу пришлось прекратить, ибо срочно потребовались деньги, и Дюреру пришлось искать заказы. Опять выручил Кобергер, предложил на выбор не-сколько книг для иллюминирования. Альбрехт остановился на «Откровении Бригитты Шведской». Эту рукопись прислал император Максимилиан для издания в нюрнбергской типографии. К ней требовалось изготовить всего лишь одну гравюру. Этого, разумеется, было мало, чтобы поправить дело. И тогда Кобергер поручил крестнику также титульный лист к «Философии» Конрада Цельтеса. Хотя работа была мудреной — поэт-лауреат потребовал многих аллегорических изображений — Альбрехт взял и этот заказ, и не только ради денег: хотелось отблагодарить Конрада за полученные недавно четыре стихотворных послания, где поэт превозносил художника до небес.
Потрудиться, однако, пришлось изрядно: аллегория на аллегории — Истина, Четыре ветра, призванные выразить не только времена года, но еще и четыре темперамента и четыре элемента, греческий алфавит от пи до тэты (путь от философии к теологии), портреты ученых мужей Птолемея, Платона, Цицерона и Альбертуса Магнуса. На Магнусе фантазия иссякла — портрет Альбертуса получился похожим на живописца, создавшего его.
Да, трудный выдался год. Заказов было мало. Однако хлеб насущный требовался каждый день — пришлось снова обращаться к посредникам. С трудом нашли Якоба Арнольта, но и того чуть было не потеряли, когда по совету Агнес Дюрер потребовал у коммерсанта поручительства. Арнольт возмутился подобным недоверием. Помирились с большим трудом, и Арнольт повез в Италию «Апокалипсис» и еще несколько гравюр, которые, по его мнению, могли найти сбыт по ту сторону Альп. Вернулся Якоб без гравюр — распродал все, но вырученная сумма была невеликой. Фактор оправдывался: там, в Италии, за гравюры немецких художников платят гораздо меньше, чем за произведения собственных. Может, «Апокалипсис» и пользуется успехом, он спорить не будет, а платят все-таки меньше.
Как бы то пи было, Якоб поправил их положение, и теперь можно было месяц по крайней мере спокойно заниматься пропорциями. Была у Дюрера мысль затащить Барбари в библиотеку Региомонтана и вместе проштудировать рукопись Альберти. Но, увлекшись своими делами, опоздал Альбрехт — мессер Якопо решил распрощаться с Нюрнбергом. Жаловался: не дают ему здесь ходу, ставят палки в колеса. Члены совета обещали поддержку, да только дальше слов дело не пошло. Но не это было главной причиной. До смерти боялся Барбари длинных рук Совета десяти, собирался перебраться дальше на север — в Нидерланды.
Дюреру оставлял Барбари завет бороться и дальше за начатое совместное дело. А заключалось оно в том, что решили художники-единомышленники добиться возвышения искусства. Еще тогда, когда они прорабатывали Витрувия, предложил мессер Якопо написать прошение на имя штатгальтера Фридриха о том, чтобы тот своей доброй волей возвел живопись в ранг восьмого свободного искусства. Проект этот обсуждал Барбари с нюрнбергскими живописцами и скульпторами. Те против его идеи ничего не имели, в успехе же сильно сомневались. Возражали Якопо, что в Италии-де пользуется живопись большим почетом, чем в Германии, но даже и там она до сих пор не возвышена до грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, музыки и астрономии. И там остается ремеслом. И ведь никто еще не смог получить за нее громкий титул доктора искусств. Барбари все же от своей затеи не отказался. Немало дней они провели с Дюрером за сочинением прошения. Нужно было убедительно доказать, что давно уж выросла живопись из детских пеленок. Ремесло стало искусством. Стремились внушить Фридриху мысль, что, подкрепив своим указом их замысел, он не только осчастливит современников, но и прославит свое имя в веках. С оказией отправили прошение в Саксонию. Стали ждать ответа. Ждали долго. Видимо, затерялась их бумага в курфюрстовой канцелярии. Уезжая в Нидерланды, наказывал Барбари Дюреру время от времени напоминать курфюрсту об их просьбе, высказанной от имени всех живописцев. Напоминания ни к чему не привели. Так и осталась живопись в Германии всего-навсего ремеслом.
Хотя страшный 1500 год ушел в небытие, не принеся конца света, умиротворения так и не наступило. В Нюрнберге упорно распространялась молва о прибывших в город тайных посланцах, видимо, неистребимого союза «Башмака». Все были уверены, что, когда в страстную неделю 1493 года в Шлетштадте многие члены этой секретной организации крестьян и городских плебеев нашли смерть на плахе и виселице, опасность была устранена. Но нет! В юбилейный 1500 год вновь зазвучали требования бунтовщиков: долой ростовщичество, отменить все налоги, к черту церковный и императорский суд, урезать доходы попов и устранить тайную исповедь! Этот «Башмак» воистину был бессмертен. Члены союза окружали себя непроницаемой тайной. Говорили, что, когда в Шлетштедте был раскрыт заговор, в сети властей попалась лишь мелкая рыбешка, главные же руководители союза ушли и теперь готовят мятеж. Симпатии у плебса к «Башмаку» росли.
Было бы возможно, так Совет сорока просеял, наверное, всех находящихся в городе сквозь сито, чтобы выловить таинственных злоумышленников. Старались попы, пытаясь на исповеди выявить имена и намерения пришельцев-невидимок. Кипела работа в застенках: ломали пальцы, рвали волосы, жгли каленым железом. Члены совета расточали мед в своих речах и намекали на возможные перемены. Напрасно. Знали — есть в городе заговорщики, но были они неуловимы. А может быть, во множестве мерещились они просто от страха. Власти бросали косые взгляды даже на монастырь августинцев, вдруг заговоривших о необходимости обновления церкви и о восстановлении христианской морали во всей ее чистоте. Вилибальд сразу же перестал посещать просвещенных отцов-августинцев и рекомендовал Дюреру сделать то же самое: якобы во сне ему было видение, которое предвещало городу беды от этих монахов-еретиков. Дюрер совету не внял.
Не только он, но и другие замечали: овладело Пиркгеймером какое-то беспокойство. Нет, не страх — что могло испугать Вилибальда? Скорее уж ожидание чего-то неизбежного. Молодой Пиркгеймер понимал, что многое срочно нужно исправлять, если патриции хотят выжить. Понимал, но был бессилен что-либо предпринять. Не давали ему развернуться. Он даже Дюреру завидовал, что тот, опубликовав «Апокалипсис», сказал свое слово. А его, Вилибальда, предостережения в совете оставались гласом вопиющего в пустыне. И требования — очистить ратушу от людей непорядочных, подрывающих непомерным стяжательством, жадностью и явным презрением к черни авторитет совета. Был до поры у него в этом деле союзник, его шурин Ганс Риттер, но, к сожалению, неожиданно скончался. На место Ганса пришел Пауль Фолькмер, редкостный хапуга. Этот не стал, подобно другим отцам города, сквозь пальцы смотреть на эскапады молодого коллеги — начал сколачивать против него оппозицию. Разгорелась между ними борьба не на жизнь, а на смерть. Кончилась она тем, что выжили Вилибальда: увидел, что склоняется совет на сторону противника, и попросил освободить его от возложенных на него обязанностей. Ему «пошли навстречу» — в марте 1502 года он не был избран в члены совета.
Проклиная всех тех, кто «дальше своего носа не видит», заточил себя Пиркгеймер в доме у Главного рынка. Стал переводить Лукиана. Рылся в рукописях, наводил порядок в библиотеке. Приглашал к себе Альбрехта, чтобы тот рисунками украшал поля и титулы наиболее любимых им книг и манускриптов. Дюрер его просьбы выполнял.
Крепился Вилибальд, делал вид, что отстранение от городских дел отвечает его же интересам: дескать, давно собирался посвятить себя служению литературе. Только Дюрера, который знал его получше других, обмануть было трудно: тяжело переживал друг происшедшее с ним. Пил, в разгуле пытался забыть обиду. Приглашал друзей из Италии и немецких земель, спорил с ними на философские темы. Кричал: нужно сделать так, чтобы в Германии не было никаких других властителей — слишком много их развелось, отсюда и все беды, — кроме одного императора. Те, кто стоял близко к совету, рекомендовали ему придерживать язык: ведь таково нее одно из требований союза «Башмака»!
Трудное время наступило для Пиркгеймера. В довершение ко всем бедам тяжело заболела Кресщенция. Дитрих Ульсен, главный городской лекарь, стал в доме частым гостем. Но исцелить Вилибальдову супругу, видимо, не было возможности.
Дюрер пытался утешить друга. Исполнял его желания, будь бы это в его силах — всю бы Пиркгеймерову библиотеку украсил рисунками. Видимо, в благодарность за то оставлял его Вилибальд за своим столом, когда собирались у него именитые гости. Их было интересно слушать. Сколько нового узнал Альбрехт от Конрада Цельтеса, прибывшего в Нюрнберг, чтобы напечатать здесь рукопись монахини Розвиты. У Пиркгеймера теперь только о ней и вели речь. Цельтес пребывал в состоянии восторга. Вот доказательство того, что и в стародавние времена по своим талантам германцы не уступали римлянам. Не мог понять его Дюрер: к чему это, чем другие народы хуже? Да и Розвита ему не нравилась: видимо, ее лишь одно беспокоило — как охранить праведниц и наставить на путь истинный блудниц. Бог, конечно, держал ее сторону: ведь не иначе как по его воле превращались платья христианок при покушения на их честь легионеров из полотняных в железные.
Еще рассуждал Цельтес о том, что пора прекратить междоусобицы между немцами — мол, только так можно восстановить их былое величие. Мрачнел Конрад, когда слушал рассказы Вилибальда о его военных подвигах. Будто отвечая ему, читал нараспев недавно написанные стихи:
Нам пойти б войной на свирепых турок,
С гордым Римом нам потягаться б в сече
Иль чужих князей потеснить бы к вящей
Славе германцев.
Нет, пуская кровь соплеменным братьям,
Руки мы свои оскверняем только,
Только лишь урон, дураки, себе же
Сами наносим.
Лицо сына франконского виноградаря печально хмурилось. Срывался его голос на крик:
Дева, ты внемли неустанным зовам,
Ты конец войне положи нелепой,
Мир нам дай, сплоти племена родные
Дружбой, любовью!
Где он, новый Карл Великий? Возродится ли его дух когда-нибудь в его потомках? Эх, если бы только было можно подвигнуть Максимилиана на настоящее дело. Советом ли, словом. Поэт и в Нюрнберге продолжал работать над панегириком Максимилиану. Воспевал его доблести и добродетели, хоть и знал, что лжет и себе и другим, ибо не раз за Пиркгеймеровым столом говорил он о безволии, несобранности, душевной лености Максимилиана. Будучи в свите императора, Конрад прекрасно знал его.
И все-таки он и его собеседники, подобно тысячам людей в немецких землях, жаждавших обновления, заставляли себя верить в созданного ими самими мессию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Нечего и говорить: после «Апокалипсиса» стал Дюрер среди своих коллег художников непререкаемым авторитетом. Эти же гравюры у людей простых, не причастных к тайнам искусства, вызывали чувство уважения к тому, кто дал им наконец возможность прочесть «божье слово» и хоть что-то в нем разъяснил. Ведь даже через десять лет сам Лютер, подобно тысячам других, решил совершить паломничество в Рим в надежде на спасение и стоял перед «Святыми воротами» все с тем же вопросом — что же делать дальше? И верил, что от предстоящего светопреставления спасения нет.
Верил ли Дюрер в свое какое-то особое предназначение? Считал ли он себя не только художником? Скорее всего это было именно так. Иначе не появился бы его новый автопортрет, к которому он не подпустил своего друга, сказав, что это только упражнение в пропорциях. Вероятно, задумывая его, он преследовал только эту цель. Но уже на первоначальной стадии работы над портретом Альбрехт совершил, с точки зрения средневековых канонов искусства, подлинное кощунство: начал писать себя анфас — в ракурсе, немыслимом для изображения простых смертных, пусть даже великого живописца. Так допускалось писать только бога. Но Дюрер пошел дальше: он придал своему облику черты Иисуса Христа. Случайность? Вряд ли, ибо известно, что и в последующем художник неоднократно использовал себя в качестве модели для изображения Христа.
Старый Дюрер, зайдя как-то в мастерскую сына, увидел картину, только что законченную им. Христа — так показалось золотых дел мастеру, зрение которого окончательно испортилось. Но, всмотревшись пристальнее, увидел он перед собою не Иисуса, а своего Альбрехта. На портрете был одет его сын в богатую меховую шубу. Зябко стягивала ее борта рука с бледными, беспомощными в своей худобе пальцами. Из мрачного фона, словно из небытия, выступало не просто лицо — лик святого. В глазах застыло неземное горе. Мелкими буковками сделана надпись: «Таким нарисовал себя я, Альбрехт Дюрер из Нюрнберга, в возрасте 28 лет вечными красками».
Этот автопортрет производил на видевших его незабываемое впечатление, даже на рационалиста Пиркгеймера. Слух о новом создании художника, хотя оно никогда не выставлялось публично и всегда оставалось в собственности мастера, разнесся по городу и вскоре вышел за его пределы. Были все основания порицать Дюрера за непомерную гордыню, особенно в это страшное время. Но ему простили даже гордыню. Картина открывала не только новый этап в немецкой портретной живописи. Она как бы говорила, что человек создал бога по своему подобию.
Для немецкой живописи этот портрет имел еще и другое немаловажное значение. И первым об этом догадался Якопо Барбари, тот самый Барбари, с которым Дюрер познакомился в Венеции. Закончив наконец чертеж города лагун, мессер Якопо 8 апреля 1500 года объявился в Аугсбурге и получил аудиенцию у императора Максимилиана. Тот обещал ему в дальнейшем всяческую поддержку, а пока что отправил в Нюрнберг, где тот мог изучить состояние немецкой живописи и, не опасаясь агентов Венеции, спокойно трудиться.
Увидев дюреровский автопортрет, Барбари остолбенел. Но его поразило не сходство с Христом. Схватив со стола циркуль и линейку, он так темпераментно набросился на картину, что у Альбрехта дрогнуло сердце: чего доброго Якопо изувечит его работу. Итальянец же, не обращая внимания на его предостережения, углубился в измерения и вычисления. Чертеж автопортрета Барбари набросал в считанные минуты. На нем ниспадающие волосы приобрели форму равнобедренного треугольника. Лицо будто само собой разделилось на четыре равновеликие части. Взяв за центр кончик носа, мессер Якопо без труда вписал лицо вместе с шеей в квадрат и окружность. Бормоча что-то, Барбари продолжал колдовать над картиной: вычерченный им треугольник одним своим углом уперся в верхний край портрета, а его основание разделило все изображение линией золотого сечения. Отложив в сторону циркуль, Барбари долго смотрел на изготовленный чертеж. Дюрер не мешал гостю и только тогда, когда тот закончил свои вычисления, положил рядом с его чертежом листок со своими расчетами. Изучив его, Якопо молча пожал Альбрехту руку. Слова были липшими: его немецкий коллега высчитал идеальные пропорции человеческого лица. Сам, без чьей-либо помощи.
Приезду Барбари Дюрер был несказанно рад. Полоса удач продолжалась. Вместе с итальянцем они откроют и другие тайны. И мессер Якопо вроде бы был не прочь сотрудничать с ним. Даже делился секретами из своих знаменитых тетрадей. В пределах допустимого, конечно: ведь ему предстояло выдержать конкуренцию с местными мастерами. Узнал Барбари, что Дюрер до сих нор не удосужился прочитать первую главу из третьей книги Витрувия, где говорится о пропорциях человека. Какой позор! Вместе проштудировали ее. Барбари объяснял на рисунках приведенные в книге соотношения. На бумаге все было гладко, в жизни, однако, обстояло иначе. Суть была в том, что люди сильно отличались друг от друга: чересчур короткие ноги разрушали гармонию Витрувиевых пропорций, курносый нос перечеркивал все его хитроумные расчеты. Может быть, потому, что древние римляне ближе стояли к Адаму, Витрувию удалось найти идеальные пропорции? Но в современном Нюрнберге их уже нужно было искать днем с огнем.
Дальнейшую работу пришлось прекратить, ибо срочно потребовались деньги, и Дюреру пришлось искать заказы. Опять выручил Кобергер, предложил на выбор не-сколько книг для иллюминирования. Альбрехт остановился на «Откровении Бригитты Шведской». Эту рукопись прислал император Максимилиан для издания в нюрнбергской типографии. К ней требовалось изготовить всего лишь одну гравюру. Этого, разумеется, было мало, чтобы поправить дело. И тогда Кобергер поручил крестнику также титульный лист к «Философии» Конрада Цельтеса. Хотя работа была мудреной — поэт-лауреат потребовал многих аллегорических изображений — Альбрехт взял и этот заказ, и не только ради денег: хотелось отблагодарить Конрада за полученные недавно четыре стихотворных послания, где поэт превозносил художника до небес.
Потрудиться, однако, пришлось изрядно: аллегория на аллегории — Истина, Четыре ветра, призванные выразить не только времена года, но еще и четыре темперамента и четыре элемента, греческий алфавит от пи до тэты (путь от философии к теологии), портреты ученых мужей Птолемея, Платона, Цицерона и Альбертуса Магнуса. На Магнусе фантазия иссякла — портрет Альбертуса получился похожим на живописца, создавшего его.
Да, трудный выдался год. Заказов было мало. Однако хлеб насущный требовался каждый день — пришлось снова обращаться к посредникам. С трудом нашли Якоба Арнольта, но и того чуть было не потеряли, когда по совету Агнес Дюрер потребовал у коммерсанта поручительства. Арнольт возмутился подобным недоверием. Помирились с большим трудом, и Арнольт повез в Италию «Апокалипсис» и еще несколько гравюр, которые, по его мнению, могли найти сбыт по ту сторону Альп. Вернулся Якоб без гравюр — распродал все, но вырученная сумма была невеликой. Фактор оправдывался: там, в Италии, за гравюры немецких художников платят гораздо меньше, чем за произведения собственных. Может, «Апокалипсис» и пользуется успехом, он спорить не будет, а платят все-таки меньше.
Как бы то пи было, Якоб поправил их положение, и теперь можно было месяц по крайней мере спокойно заниматься пропорциями. Была у Дюрера мысль затащить Барбари в библиотеку Региомонтана и вместе проштудировать рукопись Альберти. Но, увлекшись своими делами, опоздал Альбрехт — мессер Якопо решил распрощаться с Нюрнбергом. Жаловался: не дают ему здесь ходу, ставят палки в колеса. Члены совета обещали поддержку, да только дальше слов дело не пошло. Но не это было главной причиной. До смерти боялся Барбари длинных рук Совета десяти, собирался перебраться дальше на север — в Нидерланды.
Дюреру оставлял Барбари завет бороться и дальше за начатое совместное дело. А заключалось оно в том, что решили художники-единомышленники добиться возвышения искусства. Еще тогда, когда они прорабатывали Витрувия, предложил мессер Якопо написать прошение на имя штатгальтера Фридриха о том, чтобы тот своей доброй волей возвел живопись в ранг восьмого свободного искусства. Проект этот обсуждал Барбари с нюрнбергскими живописцами и скульпторами. Те против его идеи ничего не имели, в успехе же сильно сомневались. Возражали Якопо, что в Италии-де пользуется живопись большим почетом, чем в Германии, но даже и там она до сих пор не возвышена до грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, музыки и астрономии. И там остается ремеслом. И ведь никто еще не смог получить за нее громкий титул доктора искусств. Барбари все же от своей затеи не отказался. Немало дней они провели с Дюрером за сочинением прошения. Нужно было убедительно доказать, что давно уж выросла живопись из детских пеленок. Ремесло стало искусством. Стремились внушить Фридриху мысль, что, подкрепив своим указом их замысел, он не только осчастливит современников, но и прославит свое имя в веках. С оказией отправили прошение в Саксонию. Стали ждать ответа. Ждали долго. Видимо, затерялась их бумага в курфюрстовой канцелярии. Уезжая в Нидерланды, наказывал Барбари Дюреру время от времени напоминать курфюрсту об их просьбе, высказанной от имени всех живописцев. Напоминания ни к чему не привели. Так и осталась живопись в Германии всего-навсего ремеслом.
Хотя страшный 1500 год ушел в небытие, не принеся конца света, умиротворения так и не наступило. В Нюрнберге упорно распространялась молва о прибывших в город тайных посланцах, видимо, неистребимого союза «Башмака». Все были уверены, что, когда в страстную неделю 1493 года в Шлетштадте многие члены этой секретной организации крестьян и городских плебеев нашли смерть на плахе и виселице, опасность была устранена. Но нет! В юбилейный 1500 год вновь зазвучали требования бунтовщиков: долой ростовщичество, отменить все налоги, к черту церковный и императорский суд, урезать доходы попов и устранить тайную исповедь! Этот «Башмак» воистину был бессмертен. Члены союза окружали себя непроницаемой тайной. Говорили, что, когда в Шлетштедте был раскрыт заговор, в сети властей попалась лишь мелкая рыбешка, главные же руководители союза ушли и теперь готовят мятеж. Симпатии у плебса к «Башмаку» росли.
Было бы возможно, так Совет сорока просеял, наверное, всех находящихся в городе сквозь сито, чтобы выловить таинственных злоумышленников. Старались попы, пытаясь на исповеди выявить имена и намерения пришельцев-невидимок. Кипела работа в застенках: ломали пальцы, рвали волосы, жгли каленым железом. Члены совета расточали мед в своих речах и намекали на возможные перемены. Напрасно. Знали — есть в городе заговорщики, но были они неуловимы. А может быть, во множестве мерещились они просто от страха. Власти бросали косые взгляды даже на монастырь августинцев, вдруг заговоривших о необходимости обновления церкви и о восстановлении христианской морали во всей ее чистоте. Вилибальд сразу же перестал посещать просвещенных отцов-августинцев и рекомендовал Дюреру сделать то же самое: якобы во сне ему было видение, которое предвещало городу беды от этих монахов-еретиков. Дюрер совету не внял.
Не только он, но и другие замечали: овладело Пиркгеймером какое-то беспокойство. Нет, не страх — что могло испугать Вилибальда? Скорее уж ожидание чего-то неизбежного. Молодой Пиркгеймер понимал, что многое срочно нужно исправлять, если патриции хотят выжить. Понимал, но был бессилен что-либо предпринять. Не давали ему развернуться. Он даже Дюреру завидовал, что тот, опубликовав «Апокалипсис», сказал свое слово. А его, Вилибальда, предостережения в совете оставались гласом вопиющего в пустыне. И требования — очистить ратушу от людей непорядочных, подрывающих непомерным стяжательством, жадностью и явным презрением к черни авторитет совета. Был до поры у него в этом деле союзник, его шурин Ганс Риттер, но, к сожалению, неожиданно скончался. На место Ганса пришел Пауль Фолькмер, редкостный хапуга. Этот не стал, подобно другим отцам города, сквозь пальцы смотреть на эскапады молодого коллеги — начал сколачивать против него оппозицию. Разгорелась между ними борьба не на жизнь, а на смерть. Кончилась она тем, что выжили Вилибальда: увидел, что склоняется совет на сторону противника, и попросил освободить его от возложенных на него обязанностей. Ему «пошли навстречу» — в марте 1502 года он не был избран в члены совета.
Проклиная всех тех, кто «дальше своего носа не видит», заточил себя Пиркгеймер в доме у Главного рынка. Стал переводить Лукиана. Рылся в рукописях, наводил порядок в библиотеке. Приглашал к себе Альбрехта, чтобы тот рисунками украшал поля и титулы наиболее любимых им книг и манускриптов. Дюрер его просьбы выполнял.
Крепился Вилибальд, делал вид, что отстранение от городских дел отвечает его же интересам: дескать, давно собирался посвятить себя служению литературе. Только Дюрера, который знал его получше других, обмануть было трудно: тяжело переживал друг происшедшее с ним. Пил, в разгуле пытался забыть обиду. Приглашал друзей из Италии и немецких земель, спорил с ними на философские темы. Кричал: нужно сделать так, чтобы в Германии не было никаких других властителей — слишком много их развелось, отсюда и все беды, — кроме одного императора. Те, кто стоял близко к совету, рекомендовали ему придерживать язык: ведь таково нее одно из требований союза «Башмака»!
Трудное время наступило для Пиркгеймера. В довершение ко всем бедам тяжело заболела Кресщенция. Дитрих Ульсен, главный городской лекарь, стал в доме частым гостем. Но исцелить Вилибальдову супругу, видимо, не было возможности.
Дюрер пытался утешить друга. Исполнял его желания, будь бы это в его силах — всю бы Пиркгеймерову библиотеку украсил рисунками. Видимо, в благодарность за то оставлял его Вилибальд за своим столом, когда собирались у него именитые гости. Их было интересно слушать. Сколько нового узнал Альбрехт от Конрада Цельтеса, прибывшего в Нюрнберг, чтобы напечатать здесь рукопись монахини Розвиты. У Пиркгеймера теперь только о ней и вели речь. Цельтес пребывал в состоянии восторга. Вот доказательство того, что и в стародавние времена по своим талантам германцы не уступали римлянам. Не мог понять его Дюрер: к чему это, чем другие народы хуже? Да и Розвита ему не нравилась: видимо, ее лишь одно беспокоило — как охранить праведниц и наставить на путь истинный блудниц. Бог, конечно, держал ее сторону: ведь не иначе как по его воле превращались платья христианок при покушения на их честь легионеров из полотняных в железные.
Еще рассуждал Цельтес о том, что пора прекратить междоусобицы между немцами — мол, только так можно восстановить их былое величие. Мрачнел Конрад, когда слушал рассказы Вилибальда о его военных подвигах. Будто отвечая ему, читал нараспев недавно написанные стихи:
Нам пойти б войной на свирепых турок,
С гордым Римом нам потягаться б в сече
Иль чужих князей потеснить бы к вящей
Славе германцев.
Нет, пуская кровь соплеменным братьям,
Руки мы свои оскверняем только,
Только лишь урон, дураки, себе же
Сами наносим.
Лицо сына франконского виноградаря печально хмурилось. Срывался его голос на крик:
Дева, ты внемли неустанным зовам,
Ты конец войне положи нелепой,
Мир нам дай, сплоти племена родные
Дружбой, любовью!
Где он, новый Карл Великий? Возродится ли его дух когда-нибудь в его потомках? Эх, если бы только было можно подвигнуть Максимилиана на настоящее дело. Советом ли, словом. Поэт и в Нюрнберге продолжал работать над панегириком Максимилиану. Воспевал его доблести и добродетели, хоть и знал, что лжет и себе и другим, ибо не раз за Пиркгеймеровым столом говорил он о безволии, несобранности, душевной лености Максимилиана. Будучи в свите императора, Конрад прекрасно знал его.
И все-таки он и его собеседники, подобно тысячам людей в немецких землях, жаждавших обновления, заставляли себя верить в созданного ими самими мессию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47