не это мне нужно! Однако сдерживался, боясь обидеть собеседника. А Пиркгеймер говорил о смысле, заложенном в «Апокалипсисе», который, как ему казалось, он наконец постиг. Истина заключается не в уничтожении сущего, как твердят не переставая все эти доморощенные оракулы, а в возвращении к жизни без греха, к богу, единому началу и одновременно цели бытия. Должен, по его мнению, Альбрехт подчеркнуть своими гравюрами необходимость искоренения пороков, но отнюдь не лишать людей надежды. Ведь заканчивается «Апокалипсис» не картиной всеобщей гибели, а описанием Нового Иерусалима. Медленно, не торопясь развивал свои мысли старик, видимо, уже завершавший земной путь и прозревший многое. Добрую половину его слов Дюрер не понимал. Но, как кажется, схватывал главное. К этим главным была н а д е ж д а.
Когда потом люди, вечно стремящиеся заглянуть в будущее и объяснить прошлое, обратятся к тем нелегким годам, они скажут, что именно там, на перепутье средневековья и нового времени, рождалась идея о бессмертии человеческого рода и о его бесконечном пути через тернии к звездам. Как женщина, носящая под сердцем ребенка, человечество терзало себя картинами предстоящих мук и, может быть, гибели, но надежда на будущее безграничное счастье все-таки была сильнее. Она рождалась в кабинетах ученых-гуманистов, в мастерских художников, подобных Дюреру, в тесных монашеских кельях, в лачугах крестьян и ремесленников, жаждущих перемен и готовых в отчаянии вырвать их силой. Время не могло дать ей других одежд, кроме тех, которыми располагало, — библейских. Но идея зрела. Чувствуя разумом предстоящие перемены, начал Дюрер «Апокалипсис» и «Страсти Христовы», приступил к делу, которое через двадцать лет воодушевило Лютера и Мюнцера, Цвингли и Меланхтона. Не сознавая того сам, Дюрер одним из первых увидел пока еще очень слабый луч Реформации, зари нового времени, уже занимавшейся на небе Германии.
Иоганн Пиркгеймер не повел своего собеседника в теологические дебри. Старик, прошедший непростую жизнь и встречавший на своем пути разных людей, знал, к кому; с какою меркою подходить. Художника удивило, что этот, как казалось, ученый сухарь, дипломат и воин отлично разбирается и в его ремесле. Так, сказав, что события, предсказанные «Апокалипсисом», видимо, будут происходить в трех сферах — на небе, в воздухе и на земле, Пиркгеймер заговорил о композиционных особенностях немецкой школы, позволяющих совмещать в единой картине разновременно происходящие события. Полагал он, что такой принцип изображения времени можно было бы применить и для показа трех сфер. Дюрер, уже достаточно знакомый с манерой итальянской школы, не отвергая идеи Пиркгеймера — да и позволил бы он себе перечить патрицию! — понял, что перед ним ставится одна из сложнейших задач искусства: совмещение на одной плоскости трех планов и слияние их в единое целое. Редким художникам такое удавалось.
Чтение «Апокалипсиса» заняло довольно много времена. Иногда к ним заглядывал Вилибальд, пытался поправить отца: это-де слово они понимают неправильно, в нем другой, иносказательный смысл. Сжималось у Дюрера сердце: опять начнутся диспуты, из-за которых они с Каром так и не сдвинулись с места! Но у старого Иоганна был другой нрав. Одним движением лохматых седых бровей выставлял оп сына за дверь и, будто ничего не случилось, продолжал перевод.
Попутно выявлялись и темы будущих гравюр. Со всем старанием перевели и записали соответствующие места из «Откровения» — их Пиркгеймер советовал поместить на обороте гравюр. Похоже, и Иоганн не верил, что можно средствами рисунка точно передать текст. Никто, никто не разделял дерзновенного замысла художника. Даже этот мудрый старик!
Стремясь к воплощению замысла и видя перед собою воочию конечную цель, мало кто придает большое значение своим подготовительным работам. Дюрер и не подозревал, что его выдержки из «Апокалипсиса» — предтеча Лютерова перевода Библии на немецкий язык. Не знал, что незаметно для себя овладевает мастерством слова, что, ставящий точность в чем бы то ни было превыше всего, он одним из первых предпринимает попытку навести порядок в языке своего народа. Принесет ему это не меньше мучений, чем живопись, придется бросать на полпути начатые рукописи, вновь возвращаться к ним и править, править, править их без конца. И уж, конечно, Дюрер и в мыслях не мог представить, что наряду с Лютером будущие поколения назовут его основоположником немецкого литературного языка.
Вечерами, вернувшись от Пиркгеймеров, листая Библию, изданную крестным, в сотый раз, наверно, рассматривая гравюры неизвестного ему кёльнского художника, которыми та была украшена, думал Альбрехт о предстоящей работе и не решался к ней приступить. Предстояло ему изобразить те же самые события, но он твердо решил, что изобразит их иначе, что заставит зрителя поверить в происходящее и найдет для этого средства!
С огромным трудом давалась первая гравюра: видение Иоанна — бог в окружении семи золотых светильников, с глазами, исторгающими пламя, с семью звездами в правой руке и мечом, исходящим из уст, а также апостол, словно мертвый, упавший к его ногам. Движение! Только бы удалось передать всю мощь явления бога, столь великую, что она повергла ниц Иоанна. Похоже, что задача удавалась. Светильники Альбрехт выстроил не в один ряд, как у предшественников, они образовали дугу, которая заставляла глаза зрителя невольно обращаться к самому главному в гравюре. Рука бога, занесенная как будто для удара, и семь звезд — с ними пытались безуспешно справиться прежние живописцы — теперь оказались не просто орнаментом. Они привлекали внимание к поднятой в гневе божьей деснице. Меч действительно исходил из уст бога, но впечатление от гравюры в целом столь велико, что можно поверить и в невероятное.
Подобный же прием применил Дюрер и в следующей гравюре, рассказывающей о том, как распахнулись небесные двери и стало видно сидящего человека в окружении двадцати четырех старцев. У их ног поместил художник тихий, спокойный пейзаж. Вроде ничто еще не предвещает тех страшных событий, которые вот-вот произойдут.
Но вдруг все меняется. Несутся четыре всадника, облеченные властью уничтожить четверть человечества. Несутся тесной группой, будто зажатая в кулаке чудовищная неодолимая сила. Вырвался вперед один — размахивающий весами, словно плеткой. Глаза палачей человеческого рода обращены вдаль — на новые жертвы. Те, что лежат под копытами коней, уже не интересуют их. Вперед! Вперед, сокрушая все попадающееся на пути! Как часто, возвращаясь ночью от Пиркгеймеров, представлял Дюрер этих всадников. Пустынные улицы наводили на него безотчетный страх. Ржание коней в городских конюшнях заставляло всякий раз вздрагивать и в ужасе оглядываться. Да, он видел воочию всадников, которых запечатлел на своей гравюре!
Дни шли за днями. Альбрехт трудился не переставая. Боялся прервать работу, сбиться с ритма. Вздымалась твердь, уступая силе чудовищных землетрясений. Меркли луна и солнце. Небо свертывалось, будто бумажный свиток. Ангелы сражались с дьяволом. Фантастические звери то возникали из ничего, то снова рассыпались в прах. Звучал трубный глас семи ангелов, накликающих на землю новые беды, от которых нет и не может быть спасения. Возникали люди, жаждущие смерти и не могущие умереть, ибо час их еще не пробил, драконы и прочая нечисть, хулящая церковь и соблазняющая обессиленных небесными истязаниями людей. А штихель безостановочно чертил битву архангела Михаила с врагом рода человеческого и низвержение сатаны, семь опрокинутых чаш божьего гнева, вавилонскую блудницу на звере багряном…
О, как он устал! Но ему удалось совершить невозможное. Он сумел показать даже ангела, одетого в облака, с огненными столбами вместо ног. И Иоанна, пожирающего книгу. И дракона с семью головами. Но не это было главным, а то, что он все-таки именно рассказал, а не показал! Найденный им способ передачи движения, контрасты света и тени помогли создать гравюры, которые производили на современников, обладающих сравнительно с последующими поколениями гораздо большей непосредственностью, впечатление, куда более сильное, чем прочитанная книга. Впоследствии многие, в том числе и великий Эразм из Роттердама, будут превозносить его за то, что нашел он способ передачи разнообразия цветов всего лишь двумя красками. Да разве только одно это! Казался им Дюрер магом-чародеем, способным изображать даже звуки.
Но все это будет потом. Видимо, художник вздохнул с облегчением, когда наконец добрался до последней гравюры: Новый Иерусалим, град, отведенный богом для спасенных праведников» Усталость сказалась на ней, последнем гравюре из «Апокалипсиса». Здесь нет никаких открытий и новшеств: ангел, простерший руку в направлении города, и подавшийся вперед Иоанн. То же, само собой, движение передано, но здесь не более, чем повторение ранее найденных приемов. Гораздо важнее другое: несогласие художника с тем, кто утверждал: в результате светопреставления погибнет оскверненная грехами человеческими земля, будет находиться где-то рядом с небом Новый Иерусалим. Но Дюрер поставил свой город все на той же родной и близкой ему земле, над которой снова, как после всеочищающей грозы, засияло солнце. День победил ночь. Добро восторжествовало над злом.
Тем временем приблизилась масленица. Как всегда, город заблаговременно готовился к карнавальным дням. Вилибальд носился с мыслью показать для членов совета не какой-то там «фастнахтшпиль», а настоящий балет «на итальянский манер». Дюреру пришлось уважить просьбу друга, набросать для него эскизы нужных костюмов. Правда, Вилибальдова затея привлечь для постановки балета знатных патрицианских дам не удалась. Но не беда — тот прибег к услугам более покладистых девиц с берегов Пегница. В Пиркгеймеровом доме у Главного рынка вызвало это «безобразие» новые ссоры между отцом, ставшим еще более благочестивым, и сыном, окончательно запутавшимся в грехах.
Визиты Вшшбальда в дюреровскую мастерскую, к великому недовольству Агнес, участились. Пиркгеймер отрывал художника от работы — теперь Альбрехт собственноручно резал доски, ибо боялся доверить свой труд даже опытным нюрнбергским граверам. Вилибальд говорил, как в обществе вершителей судеб города недостает друга. Он что, в отшельники записался? Напрасно — в городе его так любят. Прав был Вилибальд. В отличие от своего отца Альбрехт не избегал людей. Когда бывал в ударе, мог заговорить любого, мог вести серьезные разговоры, а мог и тешить собравшихся шванками. Где-то в потаенном уголке его души все еще жил беззаботный юноша-подмастерье. Время от времени этот второй Дюрер вырывался на свободу, приводя в ужас и негодование и Агнес, и родителей: пел со всеми, пил, был обыкновенным человеком от мира сего. Но теперь этот бездельник был накрепко упрятан в темницу. И не освободился даже тогда, когда его двойник-творец снял в типографии Кобергера с досок первые оттиски своих гравюр, а все собравшиеся вокруг ахнули от восхищения.
К удивлению крестного, Альбрехт попросил переплести гравюры в книги и так продавать их. Да он что — с ума сошел? Кобергер не мог найти объяснения такой глупости: продажа отдельными листами принесет гораздо больше прибыли! Но, оказывается, крестнику не нужна была прибыль, ему была нужна книга, его книга. Все-таки тайком Кобергер пустил гравюры на рынок. Листы охотно покупали.
Но все же вырвался на волю бесшабашный подмастерье. Душа требовала отвлечься от того поистине страшного труда, которым художник изнурял себя несколько месяцев. Альбрехт всецело отдался подготовке Пиркгеймерова балета, не обращая внимания на брань Агнес, на предостережения матери, которая теперь ежедневно молилась о прощении за совершенные им грехи.
Но нравы строгого Нюрнберга еще не пали столь низко, чтобы в открытую наслаждаться итальянскими «скабрезностями». Члены городского совета наотрез отказались присутствовать на «бесовских игрищах». Жаль, они, по мнению Вилибальда, лишили себя великолепного зрелища. Балет в Пиркгеймеровом доме удался на славу. Девицы с берегов Пегница старались вовсю. На их ужимки и рискованные на невозможно было смотреть без смеха. Но не успели еще доморощенные лицедейки как следует войти в роль греческих богинь и нимф, явился трясущийся от гнева старый Иоганн Пиркгеймер и выставил всю компанию на улицу.
Впрочем, веселью это не помешало. Бродили без цели, задирая встречавшихся на пути, а услышав от них нелестные отзывы о своем поведении, не оставались в долгу. Девиц с Пегница где-то растеряли. У дома патрицианок Фюрлингер по предложению Альбрехта запели на венецианский манер хвалебную песнь в их честь. Одним словом, Себастьян Брант будто с них списывал сцену для «Корабля дураков». Все-таки знающий был человек, пока окончательно не подался в богословие. Знающий до того, что даже конец веселого похода предсказал с абсолютной точностью:
…всполошила весь квартал
Орда ночных праздношатал:
Покой домашний им не лаком —
Милей на улице гулякам
Торчать под окнами красотки,
Бренчать на лютне и драть глотки,
Чтобы, с постели встав, она
Им улыбнулась из окна.
Продет один, другой стишок,
А из окна ночной горшок
На них выплескивает прямо
И камнем потчует их дама…
Э, плевать!.. Плевать и на то, что завтра разнесут по городу злые языки очередную сплетню о бездельнике Альбрехте Дюрере. Пусть болтают что хотят. Грех? Тоже не беда — можно купить индульгенцию.
Тем временем во дворе Кобергеровой типографии грузят на фуры кули с отпечатанными книгами. Среди них и Альбрехтов «Апокалипсис». Утром уйдет из Нюрнберга купеческий караван. Через несколько месяцев имя Дюрера станет известным всей Европе.
«Апокалипсис», перевалив через Альпы, поверг в изумление итальянских коллег. Мессер Альберто — так на свой манер произносили они имя Дюрера — совершил невозможное: не отказавшись от старой манеры рисунка, он вдохнул в нее жизнь, форма перестала подавлять содержание, ее условности на этот раз воспринимались как необходимость. Художник заставил поверить в происходящее. Факторы Кобергера привозили все новые заказы. Гравюры Дюрера перестали стоить дешевле перчаток.
Фортуна повернулась к нему лицом. Кобергер советовал не упускать удачи. И подарил крестнику печатный пресс: работай, не ленись! От подарка Альбрехт не отходил несколько дней. Еще немного, и разобрал бы пресс на части, чтобы внести усовершенствования, казавшиеся необходимыми. Но отец и Агнес удержали его от этого намерения. У Агнес появились свои планы. Она теперь настаивала, чтобы Альбрехт печатал гравюры сам: так будет дешевле и прибыльнее.
Печатать пока было нечего. Начались раздоры с женой, которую вдруг обуяла жажда деятельности. Кобергеровых факторов она выставила за дверь и приобрела нечто вроде лавочки на нюрнбергском рынке. Со временем она намеревалась пробиться на франкфуртскую, а пойдет удачно — так и на другие ярмарки.
Но Дюрер вдруг потерял интерес к гравюрам.
Работа над «Страстями Христовыми» застопорилась, а ведь совсем недавно ему казалось, что с этими гравюрами он справится быстро. Деяния сына божьего ему были извести, события понятны — не то что мистические откровения святого Иоанна. Но он переоценил свои силы. Мозг и воображение требовали отдыха. На пятой гравюре Альбрехт прекратил работу над серией и переключился на писание портретов. Это был более надежный источник получения денег. А они дозарезу были нужны семье. Отец стал немощен, все реже спускался в мастерскую. Гравюры давали доход, правда, их еще нужно было продать. А здесь заказчики сразу выкладывали наличные. Но Дюрер перестал бы быть Дюрером, если бы работал только ради денег. Пропорции человеческого лица — вот что интересовало его теперь. И ради этого он писал портрет за портретом. Одухотворенности в них немного. Впрочем, лица супругов Елизаветы и Никласа Тухеров и наяву не носили отпечатка сильных страстей и чувств. Женатые вот уже семь лет, успевшие приобрести достаток и уважение, они были и желали оставаться заурядными гражданами. И перед живописцем не ставили сверхъестественной задачи — главное, чтобы были похожи. Дань новым веяниям Дюрер отдал тем, что изобразил Тухеров на фоне природы. Вернее, попытался это сделать — и получилась «картина в картине». Пейзаж ничего не подчеркивал и ничего не пояснял.
В портрете Освольта Креля, торгового представителя Равенсбурга в Нюрнберге, появился характер — купеческая хватка и сила воли. Выглядел из-за этого Крель жестоким и хищным. Ничего, сошло. Для перевозки портрета равенсбуржец заказал еще защитные боковые створы, наподобие алтарных. На них изобразил живописец не святых, не цветочки и ягоды, как обычно, а «диких людей» — полудьяволов, полусатиров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Когда потом люди, вечно стремящиеся заглянуть в будущее и объяснить прошлое, обратятся к тем нелегким годам, они скажут, что именно там, на перепутье средневековья и нового времени, рождалась идея о бессмертии человеческого рода и о его бесконечном пути через тернии к звездам. Как женщина, носящая под сердцем ребенка, человечество терзало себя картинами предстоящих мук и, может быть, гибели, но надежда на будущее безграничное счастье все-таки была сильнее. Она рождалась в кабинетах ученых-гуманистов, в мастерских художников, подобных Дюреру, в тесных монашеских кельях, в лачугах крестьян и ремесленников, жаждущих перемен и готовых в отчаянии вырвать их силой. Время не могло дать ей других одежд, кроме тех, которыми располагало, — библейских. Но идея зрела. Чувствуя разумом предстоящие перемены, начал Дюрер «Апокалипсис» и «Страсти Христовы», приступил к делу, которое через двадцать лет воодушевило Лютера и Мюнцера, Цвингли и Меланхтона. Не сознавая того сам, Дюрер одним из первых увидел пока еще очень слабый луч Реформации, зари нового времени, уже занимавшейся на небе Германии.
Иоганн Пиркгеймер не повел своего собеседника в теологические дебри. Старик, прошедший непростую жизнь и встречавший на своем пути разных людей, знал, к кому; с какою меркою подходить. Художника удивило, что этот, как казалось, ученый сухарь, дипломат и воин отлично разбирается и в его ремесле. Так, сказав, что события, предсказанные «Апокалипсисом», видимо, будут происходить в трех сферах — на небе, в воздухе и на земле, Пиркгеймер заговорил о композиционных особенностях немецкой школы, позволяющих совмещать в единой картине разновременно происходящие события. Полагал он, что такой принцип изображения времени можно было бы применить и для показа трех сфер. Дюрер, уже достаточно знакомый с манерой итальянской школы, не отвергая идеи Пиркгеймера — да и позволил бы он себе перечить патрицию! — понял, что перед ним ставится одна из сложнейших задач искусства: совмещение на одной плоскости трех планов и слияние их в единое целое. Редким художникам такое удавалось.
Чтение «Апокалипсиса» заняло довольно много времена. Иногда к ним заглядывал Вилибальд, пытался поправить отца: это-де слово они понимают неправильно, в нем другой, иносказательный смысл. Сжималось у Дюрера сердце: опять начнутся диспуты, из-за которых они с Каром так и не сдвинулись с места! Но у старого Иоганна был другой нрав. Одним движением лохматых седых бровей выставлял оп сына за дверь и, будто ничего не случилось, продолжал перевод.
Попутно выявлялись и темы будущих гравюр. Со всем старанием перевели и записали соответствующие места из «Откровения» — их Пиркгеймер советовал поместить на обороте гравюр. Похоже, и Иоганн не верил, что можно средствами рисунка точно передать текст. Никто, никто не разделял дерзновенного замысла художника. Даже этот мудрый старик!
Стремясь к воплощению замысла и видя перед собою воочию конечную цель, мало кто придает большое значение своим подготовительным работам. Дюрер и не подозревал, что его выдержки из «Апокалипсиса» — предтеча Лютерова перевода Библии на немецкий язык. Не знал, что незаметно для себя овладевает мастерством слова, что, ставящий точность в чем бы то ни было превыше всего, он одним из первых предпринимает попытку навести порядок в языке своего народа. Принесет ему это не меньше мучений, чем живопись, придется бросать на полпути начатые рукописи, вновь возвращаться к ним и править, править, править их без конца. И уж, конечно, Дюрер и в мыслях не мог представить, что наряду с Лютером будущие поколения назовут его основоположником немецкого литературного языка.
Вечерами, вернувшись от Пиркгеймеров, листая Библию, изданную крестным, в сотый раз, наверно, рассматривая гравюры неизвестного ему кёльнского художника, которыми та была украшена, думал Альбрехт о предстоящей работе и не решался к ней приступить. Предстояло ему изобразить те же самые события, но он твердо решил, что изобразит их иначе, что заставит зрителя поверить в происходящее и найдет для этого средства!
С огромным трудом давалась первая гравюра: видение Иоанна — бог в окружении семи золотых светильников, с глазами, исторгающими пламя, с семью звездами в правой руке и мечом, исходящим из уст, а также апостол, словно мертвый, упавший к его ногам. Движение! Только бы удалось передать всю мощь явления бога, столь великую, что она повергла ниц Иоанна. Похоже, что задача удавалась. Светильники Альбрехт выстроил не в один ряд, как у предшественников, они образовали дугу, которая заставляла глаза зрителя невольно обращаться к самому главному в гравюре. Рука бога, занесенная как будто для удара, и семь звезд — с ними пытались безуспешно справиться прежние живописцы — теперь оказались не просто орнаментом. Они привлекали внимание к поднятой в гневе божьей деснице. Меч действительно исходил из уст бога, но впечатление от гравюры в целом столь велико, что можно поверить и в невероятное.
Подобный же прием применил Дюрер и в следующей гравюре, рассказывающей о том, как распахнулись небесные двери и стало видно сидящего человека в окружении двадцати четырех старцев. У их ног поместил художник тихий, спокойный пейзаж. Вроде ничто еще не предвещает тех страшных событий, которые вот-вот произойдут.
Но вдруг все меняется. Несутся четыре всадника, облеченные властью уничтожить четверть человечества. Несутся тесной группой, будто зажатая в кулаке чудовищная неодолимая сила. Вырвался вперед один — размахивающий весами, словно плеткой. Глаза палачей человеческого рода обращены вдаль — на новые жертвы. Те, что лежат под копытами коней, уже не интересуют их. Вперед! Вперед, сокрушая все попадающееся на пути! Как часто, возвращаясь ночью от Пиркгеймеров, представлял Дюрер этих всадников. Пустынные улицы наводили на него безотчетный страх. Ржание коней в городских конюшнях заставляло всякий раз вздрагивать и в ужасе оглядываться. Да, он видел воочию всадников, которых запечатлел на своей гравюре!
Дни шли за днями. Альбрехт трудился не переставая. Боялся прервать работу, сбиться с ритма. Вздымалась твердь, уступая силе чудовищных землетрясений. Меркли луна и солнце. Небо свертывалось, будто бумажный свиток. Ангелы сражались с дьяволом. Фантастические звери то возникали из ничего, то снова рассыпались в прах. Звучал трубный глас семи ангелов, накликающих на землю новые беды, от которых нет и не может быть спасения. Возникали люди, жаждущие смерти и не могущие умереть, ибо час их еще не пробил, драконы и прочая нечисть, хулящая церковь и соблазняющая обессиленных небесными истязаниями людей. А штихель безостановочно чертил битву архангела Михаила с врагом рода человеческого и низвержение сатаны, семь опрокинутых чаш божьего гнева, вавилонскую блудницу на звере багряном…
О, как он устал! Но ему удалось совершить невозможное. Он сумел показать даже ангела, одетого в облака, с огненными столбами вместо ног. И Иоанна, пожирающего книгу. И дракона с семью головами. Но не это было главным, а то, что он все-таки именно рассказал, а не показал! Найденный им способ передачи движения, контрасты света и тени помогли создать гравюры, которые производили на современников, обладающих сравнительно с последующими поколениями гораздо большей непосредственностью, впечатление, куда более сильное, чем прочитанная книга. Впоследствии многие, в том числе и великий Эразм из Роттердама, будут превозносить его за то, что нашел он способ передачи разнообразия цветов всего лишь двумя красками. Да разве только одно это! Казался им Дюрер магом-чародеем, способным изображать даже звуки.
Но все это будет потом. Видимо, художник вздохнул с облегчением, когда наконец добрался до последней гравюры: Новый Иерусалим, град, отведенный богом для спасенных праведников» Усталость сказалась на ней, последнем гравюре из «Апокалипсиса». Здесь нет никаких открытий и новшеств: ангел, простерший руку в направлении города, и подавшийся вперед Иоанн. То же, само собой, движение передано, но здесь не более, чем повторение ранее найденных приемов. Гораздо важнее другое: несогласие художника с тем, кто утверждал: в результате светопреставления погибнет оскверненная грехами человеческими земля, будет находиться где-то рядом с небом Новый Иерусалим. Но Дюрер поставил свой город все на той же родной и близкой ему земле, над которой снова, как после всеочищающей грозы, засияло солнце. День победил ночь. Добро восторжествовало над злом.
Тем временем приблизилась масленица. Как всегда, город заблаговременно готовился к карнавальным дням. Вилибальд носился с мыслью показать для членов совета не какой-то там «фастнахтшпиль», а настоящий балет «на итальянский манер». Дюреру пришлось уважить просьбу друга, набросать для него эскизы нужных костюмов. Правда, Вилибальдова затея привлечь для постановки балета знатных патрицианских дам не удалась. Но не беда — тот прибег к услугам более покладистых девиц с берегов Пегница. В Пиркгеймеровом доме у Главного рынка вызвало это «безобразие» новые ссоры между отцом, ставшим еще более благочестивым, и сыном, окончательно запутавшимся в грехах.
Визиты Вшшбальда в дюреровскую мастерскую, к великому недовольству Агнес, участились. Пиркгеймер отрывал художника от работы — теперь Альбрехт собственноручно резал доски, ибо боялся доверить свой труд даже опытным нюрнбергским граверам. Вилибальд говорил, как в обществе вершителей судеб города недостает друга. Он что, в отшельники записался? Напрасно — в городе его так любят. Прав был Вилибальд. В отличие от своего отца Альбрехт не избегал людей. Когда бывал в ударе, мог заговорить любого, мог вести серьезные разговоры, а мог и тешить собравшихся шванками. Где-то в потаенном уголке его души все еще жил беззаботный юноша-подмастерье. Время от времени этот второй Дюрер вырывался на свободу, приводя в ужас и негодование и Агнес, и родителей: пел со всеми, пил, был обыкновенным человеком от мира сего. Но теперь этот бездельник был накрепко упрятан в темницу. И не освободился даже тогда, когда его двойник-творец снял в типографии Кобергера с досок первые оттиски своих гравюр, а все собравшиеся вокруг ахнули от восхищения.
К удивлению крестного, Альбрехт попросил переплести гравюры в книги и так продавать их. Да он что — с ума сошел? Кобергер не мог найти объяснения такой глупости: продажа отдельными листами принесет гораздо больше прибыли! Но, оказывается, крестнику не нужна была прибыль, ему была нужна книга, его книга. Все-таки тайком Кобергер пустил гравюры на рынок. Листы охотно покупали.
Но все же вырвался на волю бесшабашный подмастерье. Душа требовала отвлечься от того поистине страшного труда, которым художник изнурял себя несколько месяцев. Альбрехт всецело отдался подготовке Пиркгеймерова балета, не обращая внимания на брань Агнес, на предостережения матери, которая теперь ежедневно молилась о прощении за совершенные им грехи.
Но нравы строгого Нюрнберга еще не пали столь низко, чтобы в открытую наслаждаться итальянскими «скабрезностями». Члены городского совета наотрез отказались присутствовать на «бесовских игрищах». Жаль, они, по мнению Вилибальда, лишили себя великолепного зрелища. Балет в Пиркгеймеровом доме удался на славу. Девицы с берегов Пегница старались вовсю. На их ужимки и рискованные на невозможно было смотреть без смеха. Но не успели еще доморощенные лицедейки как следует войти в роль греческих богинь и нимф, явился трясущийся от гнева старый Иоганн Пиркгеймер и выставил всю компанию на улицу.
Впрочем, веселью это не помешало. Бродили без цели, задирая встречавшихся на пути, а услышав от них нелестные отзывы о своем поведении, не оставались в долгу. Девиц с Пегница где-то растеряли. У дома патрицианок Фюрлингер по предложению Альбрехта запели на венецианский манер хвалебную песнь в их честь. Одним словом, Себастьян Брант будто с них списывал сцену для «Корабля дураков». Все-таки знающий был человек, пока окончательно не подался в богословие. Знающий до того, что даже конец веселого похода предсказал с абсолютной точностью:
…всполошила весь квартал
Орда ночных праздношатал:
Покой домашний им не лаком —
Милей на улице гулякам
Торчать под окнами красотки,
Бренчать на лютне и драть глотки,
Чтобы, с постели встав, она
Им улыбнулась из окна.
Продет один, другой стишок,
А из окна ночной горшок
На них выплескивает прямо
И камнем потчует их дама…
Э, плевать!.. Плевать и на то, что завтра разнесут по городу злые языки очередную сплетню о бездельнике Альбрехте Дюрере. Пусть болтают что хотят. Грех? Тоже не беда — можно купить индульгенцию.
Тем временем во дворе Кобергеровой типографии грузят на фуры кули с отпечатанными книгами. Среди них и Альбрехтов «Апокалипсис». Утром уйдет из Нюрнберга купеческий караван. Через несколько месяцев имя Дюрера станет известным всей Европе.
«Апокалипсис», перевалив через Альпы, поверг в изумление итальянских коллег. Мессер Альберто — так на свой манер произносили они имя Дюрера — совершил невозможное: не отказавшись от старой манеры рисунка, он вдохнул в нее жизнь, форма перестала подавлять содержание, ее условности на этот раз воспринимались как необходимость. Художник заставил поверить в происходящее. Факторы Кобергера привозили все новые заказы. Гравюры Дюрера перестали стоить дешевле перчаток.
Фортуна повернулась к нему лицом. Кобергер советовал не упускать удачи. И подарил крестнику печатный пресс: работай, не ленись! От подарка Альбрехт не отходил несколько дней. Еще немного, и разобрал бы пресс на части, чтобы внести усовершенствования, казавшиеся необходимыми. Но отец и Агнес удержали его от этого намерения. У Агнес появились свои планы. Она теперь настаивала, чтобы Альбрехт печатал гравюры сам: так будет дешевле и прибыльнее.
Печатать пока было нечего. Начались раздоры с женой, которую вдруг обуяла жажда деятельности. Кобергеровых факторов она выставила за дверь и приобрела нечто вроде лавочки на нюрнбергском рынке. Со временем она намеревалась пробиться на франкфуртскую, а пойдет удачно — так и на другие ярмарки.
Но Дюрер вдруг потерял интерес к гравюрам.
Работа над «Страстями Христовыми» застопорилась, а ведь совсем недавно ему казалось, что с этими гравюрами он справится быстро. Деяния сына божьего ему были извести, события понятны — не то что мистические откровения святого Иоанна. Но он переоценил свои силы. Мозг и воображение требовали отдыха. На пятой гравюре Альбрехт прекратил работу над серией и переключился на писание портретов. Это был более надежный источник получения денег. А они дозарезу были нужны семье. Отец стал немощен, все реже спускался в мастерскую. Гравюры давали доход, правда, их еще нужно было продать. А здесь заказчики сразу выкладывали наличные. Но Дюрер перестал бы быть Дюрером, если бы работал только ради денег. Пропорции человеческого лица — вот что интересовало его теперь. И ради этого он писал портрет за портретом. Одухотворенности в них немного. Впрочем, лица супругов Елизаветы и Никласа Тухеров и наяву не носили отпечатка сильных страстей и чувств. Женатые вот уже семь лет, успевшие приобрести достаток и уважение, они были и желали оставаться заурядными гражданами. И перед живописцем не ставили сверхъестественной задачи — главное, чтобы были похожи. Дань новым веяниям Дюрер отдал тем, что изобразил Тухеров на фоне природы. Вернее, попытался это сделать — и получилась «картина в картине». Пейзаж ничего не подчеркивал и ничего не пояснял.
В портрете Освольта Креля, торгового представителя Равенсбурга в Нюрнберге, появился характер — купеческая хватка и сила воли. Выглядел из-за этого Крель жестоким и хищным. Ничего, сошло. Для перевозки портрета равенсбуржец заказал еще защитные боковые створы, наподобие алтарных. На них изобразил живописец не святых, не цветочки и ягоды, как обычно, а «диких людей» — полудьяволов, полусатиров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47