Сознание собственного великодушия подогревало во мне то, что, как я узнал впоследствии, психологи называют внутренним комфортом… Напрасно только Андроников — думал я — так уж упорствует в столь очевидной ошибке…
* * *
А разговор продолжался. С событий далёкого прошлого — далёкого не столько по календарю, сколько по объёму свершившегося с тех пор — он перешёл к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжёлой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.
Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе — яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните — генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрёпанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя («Какой молодец! Уже воевал!..»), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: «Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шёл вперёд и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны её стыдиться надо — ею гордиться надо!..» А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: «Смотри, Токмаков, какой молодец! Ещё на войне не был — и уже кого-то убил!..»
Ну, вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадёжной попытки сделать невозможное — пересказывать своими словами Андроникова… Больше не буду — честное слово!
Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!
Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда ещё достаточно скромных возможностей).
— Вы служили в авиации Западного фронта? — спросил Андроников.
— Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.
— А назвать вам аэродром, с которого вы летали?
Бог мой — опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все ещё не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом — упрямый человек! — не хочет. Утомлённым голосом я согласился:
— Ну, назовите.
И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнёс тихим, ровным голосом:
— Будово.
* * *
Будово!
Длинная, узкая — в один ряд домов с каждой стороны дороги — деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград — Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом — сорок втором годах приспособлено — как и множество других мирных деревенских полей — под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки ещё но совсем аэродром. По мере того, как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своём боевом прошлом…
Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.
Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолётов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.
В одно мглистое, холодное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолётом наподобие ксилофона, дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелётная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полёты!
Получив команду «отставить до особого», мы выключили моторы, но заруливать назад в лес не стали — какой смысл прятаться в такую погоду: если не летаем мы, то наш аккуратный противник летать тем более не станет.
И вот машины с моторами, накрытыми тёплыми чехлами, стоят на краю поля. Лётчики, скрипя унтами по снегу, бродят тут же взад и вперёд. Каждый старается держать нервы в кулаке. Нет ничего хуже, чем включить свою психику в ритм предстоящего боя, а потом даже не выключить её ( это бы ещё полдела), но как бы заморозить в состоянии, которое у солдат издавна называлось «перед атакой».
Вылет предстоял нелёгкий. Чтобы понимать это, ни малейшего дара предвидения не требовалось: в ту зиму почти каждый вылет был нелёгкий. Сколотить мало-мальски приличную группу — не из чего. А противник меньше чем шестёрками, а то и восьмёрками, как правило, не ходит… Скорей бы уж вылетать!
И вот в этот-то момент напряжённого ожидания меня окликнул подошедший комиссар полка:
— Галлай! Поговори с корреспондентом. Он из нашей фронтовой газеты «Вперёд на врага». Расскажи ему, что и как… Товарищ корреспондент, вот ведущий группы капитан Галлай вам все расскажет в лучшей виде.
Стоявший рядом с комиссаром корреспондент, плотный мужчина среднего роста, был капитально экипирован по-зимнему. Единственной доступной обозрению частью его живого организма был нос, видневшийся между нахлобученной шапкой-ушанкой и поднятым воротником полушубка. Правда, этого носа было довольно много…
В другое время я охотно поговорил бы о корреспондентом, что-то, по-видимому, рассказал бы ему и уж, безусловно, постарался бы — так сказать, в порядке встречного интервью — расспросить его самого: как-никак, а редакция фронтовой газеты — это если и не совсем то же самое, что штаб фронта, то, во всяком случае, поближе к нему, чем мы. Не может быть, чтобы журналисты ничего не знали о замыслах и планах командования, о том, когда союзники откроют второй фронт, о перспективах прибытия к нам пополнения людьми и самолётами и о многом другом, что интересует человека на войне. В общем, порасспрашивать корреспондента стоило.
Но разговора не получилось, причём не получилось по моей вине. Очень уж в другую сторону были направлены все мои мысли.
Я односложно отвечал на вопросы, не сумел выдавить из себя ни одного мало-мальски нестандартного «эпизода» и, с облегчением увидев, что беспросветно отвратительная погода переходит в просто очень плохую, свернул беседу в форме, едва-едва не выходившей за пределы общепринятых норм элементарной вежливости.
Команда «По машинам!», запуск моторов — и мы ушли наконец в воздух. Прогнозы подтвердились: вылет получился нелёгкий, но тем не менее прошёл успешно. Задание удалось выполнить полностью. И даже без потерь обойтись. На фоне всех сопутствующих этому обстоятельств состоявшийся (вернее, полусостоявшийся) перед вылетом разговор с корреспондентом испарился из моей памяти так, будто его вообще и не было.
* * *
…И вот Андроников произнёс тихим, спокойным голосом:
— Будово.
Несколько секунд мы молчали. Как засвидетельствовали потом заслуживающие доверия очевидцы, за эти секунды рот у меня полуоткрылся, а пренебрежительно-скучающее выражение лица («Ещё одна гипотеза! Не хватит ли?..») сменилось туповато-удивлённым.
И внезапно мы оба вскочили, вцепились руками друг в друга и заорали — столь же синхронно, как Риголетто, Джильда, герцог Мантуанский и цыганка Маддалена в четвёртом акте оперы «Риголетто», и, по-видимому, не намного тише, чем все четыре упомянутых персонажа, вместе взятые, что-то вроде:
АНДРОНИКОВ:
— Так это вы были тот нелюбезный, надутый капитан?! Говорил со мной, а рассматривал мою ушанку! Ни одного толкового слова не выдавил! Одно меня спасло — инструктор политотдела все потом рассказал подробно. И с эпизодами… Но в лётном обмундировании вы были гораздо толще!.. Не много наговорил: «да», «нет», «не знаю»… Увлекательный собеседник!.. Ну да ладно… Зато теперь… Как я рад, как я рад!..
Я:
— Вы корреспондент!.. Корреспондент нашей «Вперёд на врага»… Я вспомнил. Все вспомнил. Мы с вами разговаривали на аэродроме перед вылетом… Я вам все рассказал про ребят, про нашу работу, про противника, про разные интересные случаи… Как я мог не узнать вас?! Это надо же! Не узнать Андроникова! Ведь я же ваш верный слушатель и почитатель!.. Но полушубок, валенки, ушанка… Ну да ладно… Как я рад, как я рад!..
Да, деваться было некуда! Прав в конечном счёте оказался Андроников, а не я. Он действительно уже однажды слышал мой голос.
Все-таки поразительна беспредельность профессиональных возможностей человека! Свидетельств тому множество: от дегустатора, отличающего не только сорт, но даже год изготовления вина, несколькими граммами которого он прополоскал рот, — до моряка, «слухача» в подводной лодке, читающего естественные и искусственные шумы моря, как открытую книгу. Андроников ещё раз доказал (а я, нахал, ещё сомневался в этом!), что голоса человеческие — его специальность. Точнее, одна из нескольких специальностей, которыми с одинаковым блеском владеет этот человек — литературовед, историк, писатель, рассказчик.
Единственное, чем я мог если не реваншироваться (какой уж тут реванш!), то хоть немного смягчить своё поражение, было напоминание об обстановке, в которой, по первоначальным решительным уверениям Ираклия Луарсабовича, состоялась наша предыдущая встреча:
— У тёти на именинах!..
НАШ ГОСТЬ — МАЙОР СЛИ
Когда — полвека назад — разгорелась битва за Англию, каждое сообщение об этом сражении, каждая относящаяся к нему подробность воспринимались нами с великой заинтересованностью. Мы и раньше не имели особенных иллюзий относительного морального облика фашизма — для этого достаточно было вспомнить хотя бы уничтожение германской авиацией мирного испанского городка Герники. Но Лондон, Манчестер, Ливерпуль, Ковентри — не Герника! С начала второй мировой войны преступления фашизма обрели совсем иной масштаб.
Особенно внимательно следили за ходом воздушных боев над Англией, конечно, лётчики. Кроме естественных для каждого нормального человека гражданских чувств мы ощущали интерес чисто профессиональный.
Было ясно, что нашим английским коллегам нелегко.
Мы знали данные боевых самолётов фашистской авиации — «Юнкерсов», «Дорнье», «Хейнкелей» — и чувствовали, что противостоять их армадам на британских истребителях того времени — «Спитфайрах» и, особенно, «Харрикейнах» — можно было только ценой большого искусства, неукротимого боевого духа и высокого патриотизма английских лётчиков.
Кстати, через два-три года, когда мы получили возможность сами полетать на тех же «Харрикейнах», это ощущение подтвердилось: «Харрикейн» оказался машиной добротно сделанной, оснащённой мощным (хотя, как выяснилось вскоре, в наших условиях не очень надёжным) мотором, но по скорости и другим лётным данным — заметно устаревшей, отставшей от требований, которые сложились к началу войны. Мы могли судить об этом вполне компетентно хотя бы потому, что и сами вступили в войну в значительной степени с устаревшей авиационной техникой в руках.
Но все это случилось позднее.
А в дни битвы за Англию, читая краткие газетные сообщения, нам хотелось во всех деталях представить себе, как это все происходит.
Среди нас был тогда очень интересный человек, ныне уже покойный, Павел Оскарович Хорецкий, известный авиационный инженер, непременный участник подготовки и сотрудник штабов больших перелётов, совершенных экипажами советских лётчиков Чкалова, Громова, Гризодубовой в 1936—1938 годах. В молодости Павел Оскарович сам был лётчиком. Он окончил школу пилотов в Англии во время первой мировой войны и, едва оперившись, принимал участие как лётчик-истребитель в обороне Лондона от налётов немецкой авиации, за что был даже награждён английским боевым орденом. Хорецкий много рассказывал нам об этом периоде своей жизни, а мы, говоря откровенно, до того, как развернулась битва за Англию, слушали его нельзя сказать, чтобы очень внимательно — примерно так же, как иногда слушает молодёжь теперь наши собственные воспоминания о минувшей войне. Но как только в Европе развернулись события тридцать девятого года, рассказы Павла Оскаровича неожиданно стали восприниматься нами как самые что ни на есть актуальные.
Конечно, мы понимали, что за годы, прошедшие между двумя — первой и второй — мировыми войнами, многое изменилось: и типы самолётов, и их скорости, и высота полёта, и вес перевозимых бомб, да и вся тактика воздушного боя. Но что явно оставалось неизменным — об этом говорила каждая строчка газетных сообщений — это традиционный боевой дух англичан, их стойкость, выдержка, твёрдая решимость выстоять!.. Впрочем, почему только англичан? История показывает, что всякий народ проявляет те же свойства, когда речь заходит о защите его страны от завоевателей.
А вскоре нам довелось лично познакомиться если не с английскими лётчиками вообще, то, во всяком случае, с весьма достойным их представителем. В Москву прибыла делегация королевских воздушных сил, возглавляемая вице-маршалом авиации Кольером. В составе этой делегации был и наш прямой коллега — лётчик-испытатель майор Сли. Я получил задание «выпустить» его — проинструктировать на земле и проводить в воздух — на нескольких типах боевых самолётов. Задание это — или, вернее, не столько само задание, сколько перспектива знакомства с «заграничным» лётчиком — меня, по молодости лет, сильно заинтересовало. В довоенные времена то, что мы сейчас называем «международными контактами», представляло собой явление весьма редкое и для простых смертных почти недоступное.
…Сли оказался невысоким, я бы даже сказал — хрупким по сложению молодым человеком. Во всяком случае, на так называемого «типичного англичанина» — рослого, неразговорчивого, гордого сына Альбиона, каким мы смолоду его себе представляли, — наш гость похож не был. Как, кстати, и на «типичного лётчика» тоже…
По-русски Сли говорил так же, как я по-английски, то есть практически никак. Рассказывая ему, какие скорости следует держать на взлёте и посадке, какие особенности поведения каждого самолёта иметь в виду, какие показания приборов считать нормальными и многое другое, необходимое для полёта на новой, ранее незнакомой лётчику машине, я надеялся воспользоваться услугами переводчика, но быстро убедился, что переводчик — милая девушка, бывший гид «Интуриста», мобилизованная в армию, — знала, конечно, как свой родной русский, так и английский, — но, увы, совсем не знала третьего, самого нужного в тот момент языка: авиационного!
И тем не менее мы с майором Сли в общем поняли друг друга, объясняясь с грехом пополам по-французски, а главное — когда наших весьма скромных познаний этого прекрасного языка не хватало — с помощью международного языка лётчиков, языка плавающих в воздухе ладоней рук и указующих перстов, уткнувшихся в нужное место циферблата того или иного прибора. Со стороны мы, наверное, представляли собой зрелище достаточно забавное: невозмутимый Сли сидит в кабине, сосредоточенно кивая головой и что-то записывая в планшет, а я рядом, на крыле исполняю нечто среднее между шаманским танцем и выступлением мима, перемежая свои странные жесты отдельными выкриками по-французски; на земле у самолёта в подчёркнуто независимой позе пребывает младший лейтенант — наша переводчица.
После десяти—пятнадцати минут подобного собеседования я спрашивал у Сли, все ли он понял, а после его утвердительного ответа (высказанного, правда, нельзя сказать, чтобы очень уверенным тоном) соскакивал на землю и интернациональным аэродромным жестом — рукой, выброшенной горизонтально от плеча, — давал разрешение выруливать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
* * *
А разговор продолжался. С событий далёкого прошлого — далёкого не столько по календарю, сколько по объёму свершившегося с тех пор — он перешёл к войне. Это было неудивительно. В то время едва ли не каждый откровенный, душевный разговор так или иначе приводил собеседников к войне. Не мог не приводить! Потому что судьбы всех нас, вместе взятых, и каждого из нас в отдельности полностью определялись не чем иным, как ходом этой тяжёлой, долгой, заполнившей собою души человеческие войны.
Андроников рассказал о своих встречах с генералом Порфирием Георгиевичем Чанчибадзе — яркой, своеобразной личностью и одним из видных наших военачальников. Сейчас и этот рассказ, многократно исполненный с эстрады, широко известен. Помните — генерал Чанчибадзе прохаживается перед строем пополнения, прибывшего в его изрядно потрёпанную в боях дивизию. Разговаривает с бойцами. Один из них вернулся из госпиталя («Какой молодец! Уже воевал!..»), но на вопрос о том, куда был ранен, отвечает весьма невнятно. Когда же наконец выясняется, что ранен он был в ягодицу, Чанчибадзе интересуется прежде всего обстоятельствами ранения: «Ты бежал от неприятеля? Что? Ах, ты шёл вперёд и за спиной разорвался снаряд! Так чего же ты стесняешься? Такой раны её стыдиться надо — ею гордиться надо!..» А по поводу другого новобранца, прибывшего из заключения, в которое попал за то, что зарезал чужую курицу, Чанчибадзе обращается к своему адъютанту: «Смотри, Токмаков, какой молодец! Ещё на войне не был — и уже кого-то убил!..»
Ну, вот я, незаметно для самого себя, и не удержался от безнадёжной попытки сделать невозможное — пересказывать своими словами Андроникова… Больше не буду — честное слово!
Когда рассказ о Чанчибадзе был окончен, я вскользь заметил, что уж эту-то фамилию, слава богу, помню хорошо. И вряд ли когда-нибудь забуду!
Группа генерала Чанчибадзе в дни контрнаступления наших войск под Москвой была введена на правом фланге Западного фронта в прорыв и ходила по тылам Клинской группировки противника, чем немало способствовала успеху всего контрнаступления. Наше авиационное соединение поддерживало группу Чанчибадзе с воздуха (точнее, пыталось поддерживать, насколько позволяла трудная погода и мера наших, тогда ещё достаточно скромных возможностей).
— Вы служили в авиации Западного фронта? — спросил Андроников.
— Нет. Я служил на Калининском. Он нависал тогда выступом над правым флангом Западного. Авиации нашего фронта удобно было летать туда. Вот нас и посылали.
— А назвать вам аэродром, с которого вы летали?
Бог мой — опять очередная гипотеза! Ну как ему не надоело? Неужели все ещё не ясно, что мы разговариваем впервые? Да что там: конечно же давно ему все ясно, но сознаться в этом — упрямый человек! — не хочет. Утомлённым голосом я согласился:
— Ну, назовите.
И тут Андроников, в отличие от всех своих предыдущих предположений, которые он высказывал тоном категорического императива, вдруг произнёс тихим, ровным голосом:
— Будово.
* * *
Будово!
Длинная, узкая — в один ряд домов с каждой стороны дороги — деревня, протянувшаяся вдоль шоссе Ленинград — Москва, где-то на полдороге между Торжком и Вышним Волочком. Поле позади правого (считая от Москвы) ряда домов было в сорок первом — сорок втором годах приспособлено — как и множество других мирных деревенских полей — под аэродром. Эти не очень ровные, порой довольно причудливые по форме, почти всегда более короткие, чем хотелось бы, площадки так и назывались: полевой аэродром. То есть как бы уже не просто поле, но все-таки ещё но совсем аэродром. По мере того, как фронт перекатывался на запад, почти все такие полевые аэродромы возвращались к исполнению своих прямых мирных обязанностей: вновь становились обычными, нормальными полями. Когда я пятнадцать лет спустя ехал на машине из Москвы в Ленинград, будовское поле было сплошь засеяно и, как давно демобилизованный солдат, ничем внешне не напоминало о своём боевом прошлом…
Наш авиационный полк базировался здесь в трудную, очень морозную в буквальном смысле слова, но весьма горячую в смысле переносном, первую военную зиму.
Боевые потери шли одна за другой, а пополнения материальной части почти не было. В иные дни мы могли выставить в боевой наряд всего каких-нибудь четыре-пять самолётов. И все-таки полк жил, воевал, выполнял все приходившиеся на его долю задания.
В одно мглистое, холодное утро мы собрались вылетать, вырулили из леса по нашей бревенчатой, разговаривающей под рулящим самолётом наподобие ксилофона, дорожке и, оказавшись в поле, поняли, что погода, даже по предельно снисходительным нормам военного времени, начисто нелётная. Смесь густой дымки с моросью почти полностью съедала видимость, над самой головой, как клочья грязной ваты, проползала облачная рвань. Словом, какие уж тут полёты!
Получив команду «отставить до особого», мы выключили моторы, но заруливать назад в лес не стали — какой смысл прятаться в такую погоду: если не летаем мы, то наш аккуратный противник летать тем более не станет.
И вот машины с моторами, накрытыми тёплыми чехлами, стоят на краю поля. Лётчики, скрипя унтами по снегу, бродят тут же взад и вперёд. Каждый старается держать нервы в кулаке. Нет ничего хуже, чем включить свою психику в ритм предстоящего боя, а потом даже не выключить её ( это бы ещё полдела), но как бы заморозить в состоянии, которое у солдат издавна называлось «перед атакой».
Вылет предстоял нелёгкий. Чтобы понимать это, ни малейшего дара предвидения не требовалось: в ту зиму почти каждый вылет был нелёгкий. Сколотить мало-мальски приличную группу — не из чего. А противник меньше чем шестёрками, а то и восьмёрками, как правило, не ходит… Скорей бы уж вылетать!
И вот в этот-то момент напряжённого ожидания меня окликнул подошедший комиссар полка:
— Галлай! Поговори с корреспондентом. Он из нашей фронтовой газеты «Вперёд на врага». Расскажи ему, что и как… Товарищ корреспондент, вот ведущий группы капитан Галлай вам все расскажет в лучшей виде.
Стоявший рядом с комиссаром корреспондент, плотный мужчина среднего роста, был капитально экипирован по-зимнему. Единственной доступной обозрению частью его живого организма был нос, видневшийся между нахлобученной шапкой-ушанкой и поднятым воротником полушубка. Правда, этого носа было довольно много…
В другое время я охотно поговорил бы о корреспондентом, что-то, по-видимому, рассказал бы ему и уж, безусловно, постарался бы — так сказать, в порядке встречного интервью — расспросить его самого: как-никак, а редакция фронтовой газеты — это если и не совсем то же самое, что штаб фронта, то, во всяком случае, поближе к нему, чем мы. Не может быть, чтобы журналисты ничего не знали о замыслах и планах командования, о том, когда союзники откроют второй фронт, о перспективах прибытия к нам пополнения людьми и самолётами и о многом другом, что интересует человека на войне. В общем, порасспрашивать корреспондента стоило.
Но разговора не получилось, причём не получилось по моей вине. Очень уж в другую сторону были направлены все мои мысли.
Я односложно отвечал на вопросы, не сумел выдавить из себя ни одного мало-мальски нестандартного «эпизода» и, с облегчением увидев, что беспросветно отвратительная погода переходит в просто очень плохую, свернул беседу в форме, едва-едва не выходившей за пределы общепринятых норм элементарной вежливости.
Команда «По машинам!», запуск моторов — и мы ушли наконец в воздух. Прогнозы подтвердились: вылет получился нелёгкий, но тем не менее прошёл успешно. Задание удалось выполнить полностью. И даже без потерь обойтись. На фоне всех сопутствующих этому обстоятельств состоявшийся (вернее, полусостоявшийся) перед вылетом разговор с корреспондентом испарился из моей памяти так, будто его вообще и не было.
* * *
…И вот Андроников произнёс тихим, спокойным голосом:
— Будово.
Несколько секунд мы молчали. Как засвидетельствовали потом заслуживающие доверия очевидцы, за эти секунды рот у меня полуоткрылся, а пренебрежительно-скучающее выражение лица («Ещё одна гипотеза! Не хватит ли?..») сменилось туповато-удивлённым.
И внезапно мы оба вскочили, вцепились руками друг в друга и заорали — столь же синхронно, как Риголетто, Джильда, герцог Мантуанский и цыганка Маддалена в четвёртом акте оперы «Риголетто», и, по-видимому, не намного тише, чем все четыре упомянутых персонажа, вместе взятые, что-то вроде:
АНДРОНИКОВ:
— Так это вы были тот нелюбезный, надутый капитан?! Говорил со мной, а рассматривал мою ушанку! Ни одного толкового слова не выдавил! Одно меня спасло — инструктор политотдела все потом рассказал подробно. И с эпизодами… Но в лётном обмундировании вы были гораздо толще!.. Не много наговорил: «да», «нет», «не знаю»… Увлекательный собеседник!.. Ну да ладно… Зато теперь… Как я рад, как я рад!..
Я:
— Вы корреспондент!.. Корреспондент нашей «Вперёд на врага»… Я вспомнил. Все вспомнил. Мы с вами разговаривали на аэродроме перед вылетом… Я вам все рассказал про ребят, про нашу работу, про противника, про разные интересные случаи… Как я мог не узнать вас?! Это надо же! Не узнать Андроникова! Ведь я же ваш верный слушатель и почитатель!.. Но полушубок, валенки, ушанка… Ну да ладно… Как я рад, как я рад!..
Да, деваться было некуда! Прав в конечном счёте оказался Андроников, а не я. Он действительно уже однажды слышал мой голос.
Все-таки поразительна беспредельность профессиональных возможностей человека! Свидетельств тому множество: от дегустатора, отличающего не только сорт, но даже год изготовления вина, несколькими граммами которого он прополоскал рот, — до моряка, «слухача» в подводной лодке, читающего естественные и искусственные шумы моря, как открытую книгу. Андроников ещё раз доказал (а я, нахал, ещё сомневался в этом!), что голоса человеческие — его специальность. Точнее, одна из нескольких специальностей, которыми с одинаковым блеском владеет этот человек — литературовед, историк, писатель, рассказчик.
Единственное, чем я мог если не реваншироваться (какой уж тут реванш!), то хоть немного смягчить своё поражение, было напоминание об обстановке, в которой, по первоначальным решительным уверениям Ираклия Луарсабовича, состоялась наша предыдущая встреча:
— У тёти на именинах!..
НАШ ГОСТЬ — МАЙОР СЛИ
Когда — полвека назад — разгорелась битва за Англию, каждое сообщение об этом сражении, каждая относящаяся к нему подробность воспринимались нами с великой заинтересованностью. Мы и раньше не имели особенных иллюзий относительного морального облика фашизма — для этого достаточно было вспомнить хотя бы уничтожение германской авиацией мирного испанского городка Герники. Но Лондон, Манчестер, Ливерпуль, Ковентри — не Герника! С начала второй мировой войны преступления фашизма обрели совсем иной масштаб.
Особенно внимательно следили за ходом воздушных боев над Англией, конечно, лётчики. Кроме естественных для каждого нормального человека гражданских чувств мы ощущали интерес чисто профессиональный.
Было ясно, что нашим английским коллегам нелегко.
Мы знали данные боевых самолётов фашистской авиации — «Юнкерсов», «Дорнье», «Хейнкелей» — и чувствовали, что противостоять их армадам на британских истребителях того времени — «Спитфайрах» и, особенно, «Харрикейнах» — можно было только ценой большого искусства, неукротимого боевого духа и высокого патриотизма английских лётчиков.
Кстати, через два-три года, когда мы получили возможность сами полетать на тех же «Харрикейнах», это ощущение подтвердилось: «Харрикейн» оказался машиной добротно сделанной, оснащённой мощным (хотя, как выяснилось вскоре, в наших условиях не очень надёжным) мотором, но по скорости и другим лётным данным — заметно устаревшей, отставшей от требований, которые сложились к началу войны. Мы могли судить об этом вполне компетентно хотя бы потому, что и сами вступили в войну в значительной степени с устаревшей авиационной техникой в руках.
Но все это случилось позднее.
А в дни битвы за Англию, читая краткие газетные сообщения, нам хотелось во всех деталях представить себе, как это все происходит.
Среди нас был тогда очень интересный человек, ныне уже покойный, Павел Оскарович Хорецкий, известный авиационный инженер, непременный участник подготовки и сотрудник штабов больших перелётов, совершенных экипажами советских лётчиков Чкалова, Громова, Гризодубовой в 1936—1938 годах. В молодости Павел Оскарович сам был лётчиком. Он окончил школу пилотов в Англии во время первой мировой войны и, едва оперившись, принимал участие как лётчик-истребитель в обороне Лондона от налётов немецкой авиации, за что был даже награждён английским боевым орденом. Хорецкий много рассказывал нам об этом периоде своей жизни, а мы, говоря откровенно, до того, как развернулась битва за Англию, слушали его нельзя сказать, чтобы очень внимательно — примерно так же, как иногда слушает молодёжь теперь наши собственные воспоминания о минувшей войне. Но как только в Европе развернулись события тридцать девятого года, рассказы Павла Оскаровича неожиданно стали восприниматься нами как самые что ни на есть актуальные.
Конечно, мы понимали, что за годы, прошедшие между двумя — первой и второй — мировыми войнами, многое изменилось: и типы самолётов, и их скорости, и высота полёта, и вес перевозимых бомб, да и вся тактика воздушного боя. Но что явно оставалось неизменным — об этом говорила каждая строчка газетных сообщений — это традиционный боевой дух англичан, их стойкость, выдержка, твёрдая решимость выстоять!.. Впрочем, почему только англичан? История показывает, что всякий народ проявляет те же свойства, когда речь заходит о защите его страны от завоевателей.
А вскоре нам довелось лично познакомиться если не с английскими лётчиками вообще, то, во всяком случае, с весьма достойным их представителем. В Москву прибыла делегация королевских воздушных сил, возглавляемая вице-маршалом авиации Кольером. В составе этой делегации был и наш прямой коллега — лётчик-испытатель майор Сли. Я получил задание «выпустить» его — проинструктировать на земле и проводить в воздух — на нескольких типах боевых самолётов. Задание это — или, вернее, не столько само задание, сколько перспектива знакомства с «заграничным» лётчиком — меня, по молодости лет, сильно заинтересовало. В довоенные времена то, что мы сейчас называем «международными контактами», представляло собой явление весьма редкое и для простых смертных почти недоступное.
…Сли оказался невысоким, я бы даже сказал — хрупким по сложению молодым человеком. Во всяком случае, на так называемого «типичного англичанина» — рослого, неразговорчивого, гордого сына Альбиона, каким мы смолоду его себе представляли, — наш гость похож не был. Как, кстати, и на «типичного лётчика» тоже…
По-русски Сли говорил так же, как я по-английски, то есть практически никак. Рассказывая ему, какие скорости следует держать на взлёте и посадке, какие особенности поведения каждого самолёта иметь в виду, какие показания приборов считать нормальными и многое другое, необходимое для полёта на новой, ранее незнакомой лётчику машине, я надеялся воспользоваться услугами переводчика, но быстро убедился, что переводчик — милая девушка, бывший гид «Интуриста», мобилизованная в армию, — знала, конечно, как свой родной русский, так и английский, — но, увы, совсем не знала третьего, самого нужного в тот момент языка: авиационного!
И тем не менее мы с майором Сли в общем поняли друг друга, объясняясь с грехом пополам по-французски, а главное — когда наших весьма скромных познаний этого прекрасного языка не хватало — с помощью международного языка лётчиков, языка плавающих в воздухе ладоней рук и указующих перстов, уткнувшихся в нужное место циферблата того или иного прибора. Со стороны мы, наверное, представляли собой зрелище достаточно забавное: невозмутимый Сли сидит в кабине, сосредоточенно кивая головой и что-то записывая в планшет, а я рядом, на крыле исполняю нечто среднее между шаманским танцем и выступлением мима, перемежая свои странные жесты отдельными выкриками по-французски; на земле у самолёта в подчёркнуто независимой позе пребывает младший лейтенант — наша переводчица.
После десяти—пятнадцати минут подобного собеседования я спрашивал у Сли, все ли он понял, а после его утвердительного ответа (высказанного, правда, нельзя сказать, чтобы очень уверенным тоном) соскакивал на землю и интернациональным аэродромным жестом — рукой, выброшенной горизонтально от плеча, — давал разрешение выруливать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9