А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Медленно ползли для нас за два с половиною года эти семьдесят восемь миллионов щелчков; никто не скорбел об их тягостном беге, ибо он не имел ценности для наших намерений.
Юлиус Пайер
Ничего, ничего (!) они не достигли. Снова и снова в лицо рычит лед, рычит смерть. Температура падает до минус 40, 45, 48 градусов по Цельсию, и все окрест тонет во тьме, в которой они уже в двух-трех шагах не видят друг друга. Стены кают давно обросли дюймовым слоем льда, это конденсируется и замерзает влага их собственных тел. Даже в матросском кубрике (его отапливают майдингеровской угольной печкой) температура возле пола не поднимается выше точки замерзания. На уровне головы жарко. Однако до их каморок тепло не доходит. Под койками образуются небольшие ледники. Шерстяные одеяла примерзают к стене. От привычки каждые две недели мыться в бане пришлось отказаться; баня создает сырость и только способствует обледенению внутри корабля, вдобавок частенько то одному, то другому случалось выскакивать нагишом из чуть теплой воды, когда внезапное сжатие грозило им гибелью. В наспех наброшенной шубе или вовсе нагишом выбегать на такой мороз! – красивого разноцветного венца, который, по мысли Пайера, должен был возникнуть вокруг тела, они не видели. Но дыхание у них хриплое, тяжелое. Теперь никто уже не раздевается. Машинист Криш кашляет кровью. Дня не проходит, чтобы несколько человек не остались в койках, с симптомами цинги; десны белеют и начинают разрастаться, кожные поры сочатся кровью, потом больной корчится от желудочных колик и чувствует невообразимую усталость. У них слишком мало свежего мяса; добыть в таких потемках медведя – удача редкая. Сотни бутылок лимонного сока, сушеных фруктов, консервированных овощей и малины против цинги недостаточно. Если охота удачна, они пьют медвежью кровь.
За три дня до Рождества гарпунщик Карлсен, заряжая ружье, случайно спускает курок. Пуля угодила в кормовой склад боеприпасов, а на борту у них двадцать тысяч патронов. Вайпрехт и Криш стремглав бегут на ют, где уже взрываются первые пакеты патронов, и спасают еще не поврежденные упаковки. Пожар невелик. Его быстро тушат. Вайпрехт ни слова не говорит о небрежности Карлсена. Но от укоров своих товарищей ледовый боцман становится еще молчаливее. Ишь ты, говорит Клотц, господин гарпунщик этак блюдет воскресенье, что ни на медвежью охоту идти, ни шкуры снимать не хочет, а нынче, в субботу, надумал весь корабль на воздух пустить. 24 декабря – льдам без разницы, святой это вечер или нет, – обшивка «Тегетхофа» опять скрипит под напором; они вскрывают ящики с подарками от гамбургского поставщика Рихерса и от военного флота: шесть бутылок коньяка, две бутылки шампанского, табак, сотня сигар, печенье, игральные карты, все завернуто в мюнхенские лубочные картинки, а еще фотография рождественской елки и шесть фарфоровых фигурок – танцовщицы, изящные, поднятые в пируэте руки, розовые глазурованные бедра, темно-красные губки; все девушки в разных грациозных позах. Рихерс распорядился приложить и книжку на нижненемецком, под названием «Охальник».
Много ли они говорят о женщинах? Или им порой хочется прислониться друг к другу, обняться? Там, откуда они родом, такая любовь сурово карается. Но какие законы действуют во льдах? Довольно ли им того, что доктор или «санитар» погладят по лбу, когда они лежат в лихорадке? Я не знаю.
Если рухнет дисциплина, говорит им Вайпрехт, все пропало.
Нигде на свете изоляция не может быть столь полной, как здесь, под властью ужасного триумвирата – мрака, холода и одиночества. Ангелам и тем, наверное, не чужда потребность в переменах, а какая же тоска охватывает людей, оторванных от всего, что будоражит желания и расцвечивается фантазией. Вот когда справедливы слова Лессинга: «Мы слишком привыкли к общению с противоположным полом, чтобы при полном отсутствии прельстительного не ощутить ужасающей пустоты».
Юлиус Пайер
Новогодней ночью лед спокоен, и они с горящими смоляными факелами обходят вокруг корабля – огненная процессия. Потом матросы выстраиваются на льду и поют для офицеров, самый красивый голос – у Лоренцо Маролы, а Пьетро Фаллезич аккомпанирует им на гармонике.
Solo et pensoso i piu deserti campi
vo mensurando a passi tardi et lenti,
et gli occhi porto per fuggire intenti,
ove vestigio human l'arena stampi…
Впрочем, нет, что они пели, предание не сохранило, как не сохранило и что было изображено на той фотографии, которую они потом вместе с несколькими морскими сухарями сунули в жестянку и через прорубь пустили в море: мол, эта жестянка – минувший год, он погрузится на дно, а с ним и все разочарования, – и троекратным «ура» они приветствуют 1873 год. Пайер велит принести бутылку шампанского, а обнаружив, что вино замерзло, разбивает бутылку – в стаканах звякают светло-желтые льдинки, а потом Эллинг Карлсен, проведший так много зим в этой глухомани, садится за вахтенный журнал и задумчиво, едва ли не торжественно, завершает хронику уже прошлых бедствий:
Vi onsker at Gud maa vaere med os i det nye aar, da kan intet vere imod os.
Желаем мы, чтобы Господь был с нами в новом году, тогда не будет у нас супротивников.
ГЛАВА 11
CAMPI DESERTI
Надо же – здесь растут пинии.
А ведь твердили, что на Шпицбергене деревьев нет. Правда, и это не деревья. Это одна-единственная пиния. Облаком хвои и густых ветвей раскидистая крона обнимает верхний этаж дома. Дом белоснежный. Необычно для Лонгьира, где деревянные дома окрашены в мягкие цвета, знакомые ему по Тромсё. Ржаво-коричневый. Ржаво-красный. Но этот дом – белый. А облако – темно-зеленое. Окна нижнего этажа, как в летний день, распахнуты настежь.
Холодновато все-таки.
Тихо. Только шторы шуршат от сквозняка и порой открывают обзор. Тогда он видит темное нутро дома, на дальней стене тоже распахнутые окна, пенные буруны Адвент-фьорда, морской язык, беззвучно лижущий скалы Лонгьира. Рокота прибоя не слышно. В темноте дома кто-то начинает говорить. Неожиданно, громко, монотонно. Стихи! Итальянские стихи! Здесь. Других итальянцев тут нет, сказал Хьетиль Фюранн, ты единственный.
Solo et pensoso i piu deserti campi
vo mensurando a passi tardi et lenti,
et gli occhi porto per fuggire intenti,
ove vestigio human l'arena stampi…
Сонет Петрарки! Первая строфа сонета, который он читал Анне. Но кто же знает его здесь? Голос то и дело умолкает, начинает сначала, запинается, путает слова, рифмы, умолкает, начинает сначала. Так учат школьный урок, беспомощно повторяя снова и снова; шуршат шторы, плещет прибой. Три сонета Петрарки. К завтрашнему дню. Наизусть, Мадзини. Solo et pensoso i piu deserti campi… a passi…
Задумчивый, медлительный, шагаю
Пустынными полями одиноко;
В песок внимательно вперяя око,
След человека встретить избегаю…
Это Анна. Голос Анны! И никакие это не шторы, а завеса снежинок, сыплющихся с карнизов, завеса снежинок, и словно в судороге, словно зеленый кулак, крона пинии обхватывает теперь дом, крепко обхватывает, сжимает… per fuggire intenti… вот уже падает штукатурка, обламываются карнизы… Ой-йа-а, Аноре!.. ove vestigio human… из льда! Аннин голос, дом изо льда, и облако со звоном сгущается, ледяные осколки падают из ветвей…
Ой-йа-а, Кинго! Аноре! Йа-а-а!
Он просыпается с резкой болью в затылке. Йа-а-а! Ой-йа-а!
Окно закрыто, но крики были до того громкие, что разбудили его. Йозеф Мадзини вскакивает и едва не теряет равновесие, потому что боль швыряет его назад. Один нетвердый шаг – и он стоит у окна, возле которого Хьетиль Фюранн остановил свою упряжку, семь заскорузлых от грязи гренландских собак. Две из них затевают грызню. Фюранн, чертыхаясь, растаскивает драчунов. Когда Мадзини отворяет окно – в Лонгьире холодное августовское утро, – тявканье перерастает в бешеный лай.
– Eh! Er du ikke stat opp enda, du? – кричит ему Фюранн, пытаясь усмирить собак.
– «Altro schermo non trovo che mi scampi!» – Мадзини тоже говорит на родном языке. Что, если сейчас он пробудится и от этого сна? Вдруг деревянные домики растают и Фюранн исчезнет, а на его месте явится вдова каменотеса – доброе утро, господин Йозеф?
Но голый, пустынный, скалистый край за окном не тает, не рассыпается. Campi deserti – он уже проснулся.
– А? – Фюранн не понял, что ответил ему Мадзини, а Мадзини не понял, о чем спросил Фюранн. Секунду каждый из них был сам по себе. И понимал лишь себя одного. Не стану утверждать, будто они все равно поняли друг друга. Однако оба кивают.
– See you! Ой-йа-а! – Собаки вскакивают. Санки Фюранна срываются с места.
– See you! – Фюранн уже не слышит Мадзини; сидя на санках (это всего-навсего гладкое, «раскатанное» днище вагонетки, к которому привинчены сиденье да стойка с рулевым колесом), он мчится по слякотным, раскисшим улицам Лонгьира. Снег, выпавший в последние дни, растаял. Лето ведь.
Не отрывая глаз от окна, Мадзини отступает в глубь комнаты. Пытается выбросить из головы мысль о запотевших, полных до краев рюмках со шнапсом, которая усиливает боль и дурноту. Неотвязная картина. При том, что вчерашние рюмки были полны только наполовину, все время только наполовину.
Выпивка. На «Адмирале Тегетхофе» каждому матросу раз в восемнадцать дней выдавали бутылку рома. И тогда начинался торг и обмен, потому что некоторые уже через день-два опорожняли свою утешительницу. В пору ледовых сжатий полагался особый рацион.
Мадзини закрывает окно. Фюранн превратился в крохотную красную фигурку, собаки – в светлые, скачущие пятнышки; Уби, вожак упряжки, впереди всех, а за ним, как шесть точек на игральной кости, Кинго, Аванга, Аноре, Колючка, Имиаг и Сули. Фюранн тренируется … после такого-то вечера. Чтобы в бесснежные летние недели собаки не отвыкли от дисциплины, океанограф регулярно заталкивает свору в постромки и цепляет ржавеющие санки. Йа-а! И упряжка с погонщиком мчится по шахтерскому поселку. Но сенсации Фюранн не вызывает. Ни к чему это здесь, где обстановка глухомани куда весомее и ощутимее, чем все мерила цивилизованного мира, скрытого далеко за горизонтом. Медленно, неловко Мадзини одевается. В комнате, которую он уже целую неделю занимает в доме угольной компании, жарко, как в инкубаторе, термостаты центрального отопления словно бы уже откликаются на грядущую зимнюю стужу. За окном идет мокрый снег. А потом почти горизонтальный дождь. Грязные дороги меж деревянными домами вконец раскисают, впору по колено увязнуть. Нынче 10 августа 1981 года. День отплытия. «Крадл» со вчерашнего вечера стоит у пирса – водоизмещение тысяча триста брутто-регистровых тонн, длина шестьдесят метров, ярко-синий корпус, белые надстройки вышиною с дом; в сравнении с ледоколами, которые летом ходят по 2800-километровому Северному морскому пути от Мурманска до Берингова пролива, то бишь по давнему Северо-Восточному проходу, судно маленькое. Но каким же, наверное, маленьким и хрупким выглядел бы «Тегетхоф» рядом с этим траулером, о котором Фюранн сказал, что у него всего-навсего средняя ледовая пригодность, вполне достаточная для обычного летнего рейса, но отнюдь не для тяжелых льдов…
…Вайпрехт? – переспросил капитан Коре Андреасен, когда Фюранн представил ему Мадзини. Пайер и Вайпрехт?.. А-а, ну да, конечно, Земля Франца-Иосифа… Вайпрехт! С Ледовитым океаном связано так много имен мореходов; всех не упомнишь… Они стояли у стойки бара, размещенного в здании лонгьирской почты; Фюранн – большой, шумный, бородатый сорокалетний здоровяк в ярко-желтой бейсбольной куртке, которая выглядела на нем почти по-детски; капитан – субтильный, чуть повыше Мадзини и без командирских знаков различия. Андреасен был в толстом свитере из темно-синей шерсти и в выцветших джинсах; а что он персона важная, стало заметно лишь по тому, что, едва он ронял какую-нибудь фразу или задавал вопрос, галдеж у стойки разом немного стихал.
Бар, единственный на весь Лонгьир, был набит битком; у стойки теснились шахтеры и инженеры, научный персонал и члены экипажа «Крадла», в красных комбинезонах с белой аппликацией – названием судна. Пуще всех шумели трое геологов, потешались над каким-то честолюбивым коллегой, чей проект из-за резкой перемены погоды на острове Медвежьем кончился неудачей, и наперерыв изображали его предположительное разочарование, под аплодисменты и возгласы остальных. Вечер затянулся. Когда Мадзини после полуночи брел по грязи к себе на квартиру, даже мягкое, темно-рубиновое солнце слепило ему глаза, вызывая головную боль, с которой он проснулся наутро, разбуженный криками Фюранна и лаем собак.
Близится полдень, когда Мадзини выходит из своей комнаты. В общей гостиной громыхает телевизор. Малколм Флаэрти в одиночестве сидит перед экраном, озаренный голубым светом катастрофических сцен, следит за тревожным мельканием документальных кадров, запечатлевших ход спасательных работ и тушения пожара. Осторожно, будто по тонкому свежему льду, двигаются среди развалин спасатели в асбестовых костюмах. Меж разметанными вокруг обломками самолета валяются рваные чемоданы и груз, возле лопнувшей плоскости крыла – обугленный труп какого-то пассажира. За кадром дрожащий голос очевидца рассказывает об аварии – заход на посадку, вспышка, грохот, хвост дыма, удар о землю. Воздух в гостиной до того жаркий и недвижный, что дым сигареты, которую Флаэрти воткнул в зубцы пепельницы, да так и забыл, тянется вверх тонкой вертикальной струйкой и лишь потом завивается спиралью. Большинство своих свободных дней Флаэрти начинает у экрана, но даже самые свежие новости успевают состариться как минимум на неделю, пока доберутся до шахтерского поселка в ледниковой долине Адвент-фьорда. В Лонгьире живут без телевизионной связи с материком. Поэтому видеоновости Норвежского телевидения записывают в Тромсё на пленку, а кассеты – с тем успокоительным опозданием, по причине которого любой факт кажется всего-навсего воспоминанием, – отсылают на Шпицберген; и уже там местное «Радио Свальбард» транслирует эти новости по кабелю в деревянные домики. После такой долгой задержки даже репортаж о катастрофе выглядит менее ужасающим, а актуальные события в записи совершенно тускнеют.
– Funny,– комментирует Малколм Флаэрти экранные кадры, – funny, funny, – хватает банку с пивом, зевая встает, убавляет громкость и оборачивается к Мадзини. – Ну, отпускник, как насчет партии в бильярд?
На экране теперь тропический ландшафт, потом карта Африки, где, точно черви, копошатся белые стрелки – армейские транспорты. Мадзини подходит к бильярдному столу. Он привык к здешней манере общения, которая ничего не принимает всерьез. Одной недели в Лонгьире хватило, чтобы познакомиться с несложными порядками и тесными подмостками общественной жизни шахтерского поселка, – даже скучно стало. В гостиных вроде вот этой, где стук костяных шаров заглушает устаревшие новости, собираются только привилегированные – горные инженеры, ученые и гости угольной компании. По-настоящему общественной жизнь становится только в здании почты; помимо резиденции губернатора, это единственная в Лонгьире каменная постройка, сердце поселка. Там люди общаются, поддерживают контакты, холят их, будто в оранжерее: у почтового окошка – связь с материком, а у стойки бара – местные, не слишком крепкие приятельства. Киоск в вестибюле, увешанный многоязыкими журналами со всего света, главным образом порнографическими, обеспечивает материал для круговорота фантазий; порой можно и подняться по лестнице наверх, в театральный зал, чтобы за голливудским фильмом или – реже – за фольклорным концертом забыть, что живешь на холодном краю света. Два дня назад показывали хичкоковских «Птиц». Жуткие картины атакующих птичьих стай, дробные удары клювов публика встречала хохотом и аплодисментами. Флаэрти во время сеанса бубнил в темноту зала свои воспоминания о каком-то радиотехнике, которого прошлый год здорово покалечили черные крачки. Парень бродил в скалах и слишком близко подошел к гнездовьям этих птиц.
Sterna paradisea, удивительная, похожая на чайку птица с белыми крыльями и черной головкой, иногда нападает и на людей, в пикирующем полете бьет клювом и когтями, если ей кажется, что выводок в опасности, – стремительная, красивая атака оставляет на голове жертвы рваные раны и царапины, которые разглядывают и осмеивают у стойки бара. Информационный буклет губернатора рекомендует неопытным новичкам носить для защиты от крачек плотные шерстяные шапки. Юару Хулю, зубному врачу, пришлось тогда зашивать голову радиотехника.
Костяные шары после очередного удара Флаэрти еще не успели остановиться, а он, держа кий как рапиру, делает ложный выпад в сторону Мадзини.
– Ну, Вайпрехт, давай, твоя очередь!
Флаэрти играет быстро и сосредоточенно. Меняя позицию, он не идет вокруг стола, а бежит, чтобы мгновение спустя вновь застыть в крайнем напряжении. С такой странной смесью спешки и самоотверженной увлеченности Флаэрти, похоже, делает буквально все. Много лет назад в Ню-Олесунне, самом северном поселке Шпицбергена, проиграв какое-то пари, он тою же ночью принялся конструировать подвесное сиденье и через несколько дней целых тридцать часов провисел в нем на причальной мачте, к которой еще Амундсен и Нобиле швартовали свои дирижабли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24