Валенти поднял ухоженную руку.
— Если позволите, господин председатель…
Писаным красавцем его нельзя было назвать, но карие глаза смотрели вкрадчиво, с лица не сходила ироничная гримаса, голос был приятный, мелодичный.
— По моему мнению, господин председатель, соображения профессора Бурша по поводу необходимости социальной инженерии очень важны с точки зрения проблем, обрисованных в вашем убедительном вступительном слове. Однако позволю себе спросить коллег, собравшихся за этим столом из чувства озабоченности будущим, сочтут ли они утопией предложение поискать противоядия не только в области социальной инженерии, но и в нейроинженерии, если воспользоваться термином, который я имел смелость предложить на последнем чикагском симпозиуме?
Сэр Ивлин Блад, до этой минуты погруженный в какие-то свои невеселые мысли, при последних словах Валенти встрепенулся.
— Ужасный термин! У меня от него душа уходит в пятки.
Валенти снисходительно улыбнулся.
— Ужасная порода, живущая в ужасные времена, должна проявить смелость и позволить себе прибегнуть к ужасным средствам во имя спасения.
— Что конкретно вы подразумеваете под нейроинженерией? — спросил Блад, вперив в него взгляд налитых кровью глаз.
— У меня еще будет возможность пространно осветить эту проблему в моем скромном выступлении на нашем пятом по счету заседании.
Клэр, смирно сидевшая на стуле с прямой спинкой, гадала, заметил ли кто-нибудь, кроме нее, странную пантомиму, разыгранную при последнем обмене репликами. Рядом с ней сидела, поставив на раскладной столик свой магнитофон, мисс Кейри. Услышав, несмотря на наушники, слова сэра Ивлина, обращенные к Валенти, она так злобно нахмурилась, что пластмассовая полоска, соединявшая два наушника, съехала ей на лоб, и она едва успела не дать ей свалиться с головы. Зрелище было потешное, словно она ловит шляпу, сорванную порывом ветра. Вернув полоску пластмассы на место, к узлу седых волос, мисс Кейри застыла, но Клэр, наблюдавшая гротескную смену выражений ее лица, которую она определенно не могла контролировать, еще больше укрепилась в мнении, что перед ней пациентка доктора Валенти, а не его ассистентка.
Настала очередь Хораса Уиндхема. Его короткое выступление в дискуссии наполовину состояло из улыбочек и смешков. Он заявил, что как частное лицо присоединяется к тревоге, высказанной Соловьевым, хотя и имеет счастье вести в тихом академическом омуте Оксфорда совершенно безмятежную жизнь. Однако он вынужден покаянно признать, что сфера его компетенции по самой своей природе не способна породить каких-либо способов противодействия всем этим напастям. Ведь он специализируется на грудных младенцах, начиная с первой недели жизни, и на нетрадиционных методах развития их интеллектуального и эмоционального потенциала. Он осмеливается предположить, что, в некотором смысле, плачевное состояние, в которое погрузилось человечество, отчасти, а то и в основном вызвано неведением относительно этих методов. Платой за цивилизацию стала утрата инстинктивных постулатов, управляющих поведением; в итоге цивилизованный человек утратил ориентиры и стал похож на морехода, утопившего компас и не видящего звезд. Мы слишком много едим и слишком мало спариваемся, а может, и наоборот; слишком поздно или слишком рано начинаем приучать детей к горшку; мамаши либо трясутся над своими чадами, как курицы-наседки, либо совсем перестают ими заниматься, либо все разрешают, либо все запрещают. Кто знает, что для беспомощного создания в кроватке лучше, что хуже? Нам известен только результат, готовый продукт — взрослый человек, превращающий общество во всем нам знакомое унылое место. Сам он лелеет надежду — не исключено, что несбыточную, — что рано или поздно ответ на вопрос о человеческом предназначении будет найден, так сказать, в колыбели, благодаря исследованиям, о которых он уже упоминал. Есть признаки, что в самом ближайшем будущем произойдет прорыв, только бы подтвердились некоторые последние экспериментальные данные… Об этих экспериментах он сообщит в своем докладе на следующем заседании. Впрочем, даже если результаты экспериментов окажутся, как он надеется, положительными, благотворные перемены будут происходить очень-очень медленно, и это вряд ли могло бы стать темой для письма Эйнштейна американскому президенту или ее величеству королеве…
Бурш боролся с собой, пытаясь достойно отмолчаться, но потерпел в борьбе позорное поражение. Уставившись на Уиндхема поверх очков, он проговорил:
— Вы возражаете против термина “социальная инженерия”. А чем же занимаетесь вы, если не тем же самым?
— Это разные вещи. Свое направление я бы не назвал инженерией. Я бы назвал его священнодействием вокруг новорожденного. — Безмятежной улыбкой и ямочками на лице Уиндхем сам был вылитый младенец.
Его слова были встречены вежливым смехом. Казалось, дискуссии наступает конец. Но этому не дал случиться Бруно Калецки, лучше других умевший выбрать подходящий момент.
— С вашего позволения, господин председатель… — Он поднял левую руку, продолжая строчить в блокноте правой.
Соловьев без энтузиазма кивнул, но Бруно счел необходимым сперва дописать начатое, продлив выжидательную тишину секунд на двадцать. Наконец, он, довольный, отложил ручку с монограммой и начал:
— Господин председатель, мне кажется, что как цели конференции, так и способы их достижения определены недостаточно четко. Выступая в роли скромного представителя общественной науки или, если хотите, научно ориентированного исследователя общества, я нахожу очевидной причину этого недопонимания… — Прервавшись, он подскочил к грифельной доске у стены и схватил мел. — Причина в том, что все мы больны неявной шизофренией. — И он написал на доске небольшими заглавными буквами: “НЕЯВНАЯ ШИЗОФРЕНИЯ”. — Никого из присутствующих я не собирался этим оскорбить. — На доске появились слова: “НЕ ПРИНИМАТЬ НА СВОЙ СЧЕТ”. — Я предлагаю этот термин как метафору, но не только. Шизофрения в широком смысле слова означает раздвоенное сознание. Вот и у нас оно раздвоено… — Он разделил доску надвое вертикальной чертой. — С одной стороны, мы ведем, как напомнил наш друг, беззаботное академическое существование, занимаясь своими научными изысканиями sub specie aeternitatis, под знаком вечности. — Он начертал на левой половинке доски: “SUB.SP.AET.” — Но чистая наука никак не соприкасается с бедами, грозящими несчастному человечеству. Далекие галактики, которые мы исследуем с помощью своих радиотелескопов, не накормят миллионы голодных ртов, не принесут свободу миллионам угнетенных. Даже прикладные проекты в области биологии и общественных наук всегда носят долговременный характер: подразумевается, что времени впереди непочатый край, что следующее поколение продолжит наши усилия и доведет их до блестящего завершения… Не пойму, чем стереть! — В следующую секунду он придумал выход и написал на той же строчке, что “SUB.SP.AET.”, но на правой половинке доски: “ЗАВТРА?!” — Да, друзья мои, вторая половина расщепленного сознания знает, что завтра может не наступить, вот мы и испытываем соблазн забросить и галактики, и вечность, чтобы сконцентрировать всю нашу энергию, весь поиск на решении одной задачи: сделать так, чтобы завтра наступило! Но не является ли и это изменой, забвением того, что многие из нас считают, так сказать, священной миссией? Вот мы и попадаем в узкую протоку между Сциллой самодовольства (он громко постучал по левой половинке доски) и Харибдой паникерства и истерики. — (Стук по правой половине.) — Некоторые из нас тщатся, конечно, по мере сил устранить эту трещину, посвящая часть времени и энергии — если позволено будет сказать, даже больше энергии, чем можно себе позволить, — стараниям на общее благо, попыткам наладить взаимопонимание между расами и народами с помощью таких организаций, как ЮНЕСКО, Совет мира, Президентский консультативный совет, Комиссия по гражданским свободам, Общества охраны окружающей среды и прочих, к которым я имею честь принадлежать, внося свой скромный вклад в благие начинания. Если мне позволят мельком затронуть некоторые практические аспекты…
Увлекшегося Бруно уже нельзя было прервать, как нельзя выключить снаружи двигатель автомобиля, когда водитель заперся в салоне. Он говорил безостановочно — в основном, о своем малом вкладе (в действительности, далеко не малом) в деятельность всех этих уважаемых структур. Соловьев терпел его разглагольствования пятьдесят две минуты, после чего, так и не дождавшись паузы, перебил его усталым голосом:
— Пора обедать. Вы не будете возражать, Бруно? Бруно непонимающе глянул на часы и тут же превратился в воплощение раскаяния.
— Прошу прощения, — пролепетал он, убирая бумаги в портфель, — тема до того увлекательная, что…
В замешательстве он выглядел беспомощным. Но все знали, что при первой же возможности он опять оседлает своего любимого конька.
II
В ответ на вопрос, заданный одной журналисткой на писательском коктейле, не мешает ли ему его фамилия и не мечтал ли он ее изменить, сэр Ивлин Блад ответил с просчитанным чистосердечием, очень помогавшим ему общаться с прессой:
“Как поэт я не могу рассчитывать на широкую читательскую аудиторию, зато мою фамилию легко запомнить. Думаете, фамилии вроде “Оден”, “Томас” или “Элиот” что-нибудь говорят толпе? Вот “Блад” — это им знакомо!”
“Значит ли это, — настаивала не слишком сообразительная дама, — что вас читают из-за вашей фамилии?”
“Меня никто не читает! Зато каждый пень в этой стране знает мое имя”.
То была не пустая похвальба, напротив, сэр Ивлин был излишне скромен. Цитировать Блада было не принято, ибо он не принадлежал к числу активно цитируемых поэтов, но это не помешало ему прогреметь на весь мир. Он не успевал отвечать на приглашения выступать с лекциями в американских, индийских, японских университетах, участвовать в бесчисленных международных симпозиумах. В шестьдесят лет английская королева произвела его в рыцари (и, говорят, побледнела от гнева, когда он спросил ее перед началом обряда, не будет ли больно). Среди “девушек по вызову” он был известен под кличкой “Лауреат”.
Он прибыл накануне на арендованном автомобиле, счет за который собирался оплатить из денег, предназначенных на дорожные расходы. На обед он тоже опоздал. В дверях столовой он замедлил шаг, чтобы окинуть взглядом всех присутствующих, заняв собой весь дверной проем. Казалось, он не замечает пытливых взглядов ученых, размышляющих, годится ли он в полномочные представители культуры. Вскоре он возобновил движение, перенеся весь вес на шаркающие ноги. Ему не была чужда особая, слоновья грация. Выбор места не стал для него проблемой: он сразу, будто притягиваемый магнитом, направился к столу, за которым сидел в одиночестве молодой Тони, наслаждаясь супом, украшенным двумя Knodels — вулканическими островами размером с кулаки.
— Придется довольствоваться холодным супом, — сказал Блад, опасливо глянув на Knodels. Тон у него был до омерзения плаксивый, выговор неразборчивый. Догадаться, пародирует он кого-нибудь или требует серьезного к себе отношения, было невозможно. — Туалет перед едой — печальная необходимость. Кишечник готов освобождаться только перед новым заполнением. Любопытно, но неудобно. Павловский рефлекс, как сказали бы наши идиоты-ученые… Вы девственник?
Шокирующие манеры Блада были почти всем известны, однако Тони был застигнут врасплох.
— У меня богатое воображение, — пробормотал он, покраснев.
— Проблемы мастурбации?
— Это уже не проблема.
— Едины в двух лицах?
Теперь Тони не на шутку рассердился, хоть и знал, что надо бы сохранить спокойствие. Он сделал вид, что увлечен борьбой с Knodels.
— Вы не поняли мой вопрос. Он не буквальный, а метафорический.
— Боюсь, я не совсем улавливаю…
— Я имел в виду ваши фантазии. Они гетеро — или гомосексуальны?
— Скорее, гетеросексуальны.
— В вашем положении это нехорошо. Блуд — смертный грех, тогда как содомия — грех простительный. Поэтому я гомосексуален, как лосось в нерест,. Это всем известно.
— Непонятная метафора…
— Вам недостает поэтического воображения. — Сэр Ивлин засмеялся. Тони думал, что смех у него тоже будет фальстафовский, как и весь он, но вместо этого услышал сухое поперхивание. Звуки эти соответствовали, впрочем, его мелким чертам — ротику, носику, глазкам — на большом, круглом, красном, заплывшем лице.
— Какое у вас впечатление от утреннего заседания, сэр Ивлин? — спросил Тони вежливо.
— Меня сморил сон. Я бы так и не проснулся, если бы не итальяшка с его болтовней о нейроинженерии. Этого я не смог вынести,
Митси, надутая брюнетка, принесла сэру Ивлину суп с Knodels. Он заказал бутылку вина.
— Большую бутылку? — спросила Митси.
— Главное, чтобы была полная, Schatzchen.
Вид у него был такой, словно он готовится ущипнуть официантку за аппетитный зад. Однако та не отреагировала на “киску”, зато зачем-то протерла салфеткой рюмку Тони, глядя в пространство.
— Вряд ли я пойду на дневное заседание, — сообщил Блад. — Деревенские красавчики собираются устроить соревнование по борьбе. Пойдете со мной? Конечно нет! Послушным мальчикам надо в школу.
— Позвольте к вам присоединиться? — Темноволосый мужчина с орлиным ликом и французским акцентом, только что появившийся в столовой, уселся напротив Тони.
— Риторический вопрос! — бросил Блад. — Вы же знаете, что я не могу ответить “нет”, Петижак, как бы я ни ненавидел ваше желтое нутро.
Профессор Раймон Петижак хищно улыбнулся Тони.
— “Желтое” — это потому, что он считает меня маоистом, а “нутро” — потому, что он только и думает о своем пищеварении. А так — чрезвычайно милый человек. — Он налил себе вина.
— Лягушатники называют это “картезианским здравомыслием”, — сказал Блад, обращаясь к Тони. — A propos*, Петижак, если вам хочется вина, закажите собственную бутылку.
— Именно это Веблен и называет расточительностью общества потребления. Я выпью не больше одной рюмки. — Француз обернулся к Тони. — Не увлекайтесь этой горькой жидкостью, если вы, так сказать, принимаете близко к сердцу свою печень.
— Даже высокомерным “так сказать” нельзя оправдаться за смешанную метафору, — фыркнул Блад.
— А что касается лягушек, — продолжал Петижак, по-прежнему обращаясь к Тони, — то наш cher Maitre устарел. Мои соотечественники давно уже отказались от вкусных лягушачьих лапок в чесноке и перешли к хот-догам и гамбургерам, навязанным проклятыми империалистами, кока-колонизаторами. Mon cher, c'est fini.
— Не смейте называть нашего юного братца “мой дорогой”! — сказал Блад.
— Вы меня неправильно поняли. Я даже вас могу назвать “mon cher”, ничем особенно не рискуя. А что касается картезианского здравомыслия, то здесь вы устарели вдвойне. Картезианский дуализм давно уступил место гегельянской троице — тезису-антитезису-синтезу — нашедшей выражение в марксистско-ленинской диалектике. Последняя, в свою очередь, была проинтерпретирована в философии председателя Мао, а также совмещена с экзистенциализмом Сартра и со структурной антропологией Леви-Строса. Так что, как видите…
— Ни черта не вижу! — огрызнулся Блад, изучая полную тарелку тушеного мяса, которую перед ним поставила презрительная Митси. — Разве что гуляш.
— Вы о блюде или о философии? — спросил Тони.
— О том и о другом.
— Совершенно верно, гуляш, — с энтузиазмом подтвердил Петижак. — Мы готовим очень острое идеологическое рагу. Смотрите, не обожгите рот.
— Обезьяний лепет.
— Возможно. Но юные бабуины доказали, что настроены серьезно, когда захватили цитадели так называемой учености.
— И изрядно в ней нагадили. Какое это имеет отношение к структурной антропологии?
— Видно, что вы не читали Леви-Строса. Блад вытаращил глаза.
— Сейчас я вас удивлю. Я пытался. Полная абракадабра! Я просто глазам не поверил. Попытался еще раз — и обнаружил диалектику вываренной, пережаренной, перекопченной пищи, параллель между медом и менструальной кровью, сотни страниц безумной словесной эквилибристики. Величайшая мистификация после питлдауского черепа. Но в ней легко увязнуть — как в меде.
Лицо Блада приобрело оттенок красного вина, глаза вылезли из орбит.
— Не знал, что вас так интересует антропология, — сказал Петижак. — Согласен, великого Леви иногда заносит. Галльская традиция, знаете ли… Но юных бабуинов влечет к нему совсем не из-за этого. Все дело в выводах, которые он делает из анализа греческой мифологии: “Если Общество хочет выжить, дочери должны предать родителей, сыновья должны сокрушить отцов”.
— А вы, выходит, перешли на сторону бабуинов? Интеллектуальное сутенерство!
— Я на стороне Истории. А История — на нашей стороне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19