Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…
Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание.
— Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином.
— Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”.
Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву.
— Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову!
— Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь.
— Расскажите об этом генералу.
— Мы не вступаем в диалог с генералами.
— Болтовня! — с чувством бросил Хальдер, на чем дискуссия и завершилась. В кое-то веки “девушки по вызову” были единодушны, хотя бы в осуждении. Клэр решила, что это единственное, что можно занести Петижаку в актив. В его клоунаде проглядывало отчаяние, безнадежность обезумевшей белки в колесе, путавшая ее еще больше, чем трезвая уверенность Николая в грядущей катастрофе.
IV
Соловьев уже собрался объявить заседание закрытым, когда в зал с шумом вошел Густав.
— Телеграмма для герра профессора Калецки! — объявил он, сунул листок бумаги в нетерпеливую руку Бруно, по-военному развернулся и вышел.
Вся сцена так отдавала театром, что все, не сговариваясь, повернулись к Бруно, словно ожидая режиссерских комментариев к эпизоду “телеграмма”. Однако Бруно, монумент непроницаемого хладнокровия, продолжал набивать свой портфель бумагами, которые он читал во время выступления Петижака (хоть и приставлял из вежливости свободную руку к уху). Только завершив сие священнодействие, он с небрежным поворотом плеч развернул листок с телеграммой. За долю секунды познакомившись с текстом, он уронил телеграмму на пол.
— Минутку, господин председатель! — заговорил он дрожащим от волнения голосом. — Прежде чем мы разойдемся, я хотел бы ознакомить участников конференции с содержанием послания, которое, думаю, может их заинтересовать. Оно отправлено человеком, весьма близким к президенту Соединенных Штатов Америки. Увы, я не имею права назвать его имя. А говорится в послании следующее…
Бруно быстро, но выразительно обвел взглядом сначала сидящих за столом, потом разместившихся у стены. Клэр не могла отделаться от впечатления, что он специально подстроил драматическое явление Густава. — Итак, вот что здесь говорится… — повторил Бруно. — “Профессор Бруно Калецки…” — Адрес я зачитывать не буду. Кстати, секретарь автора телеграммы его спутала и поставила “Шнеехоф” вместо “Шнеердорф”, иначе телеграмма поступила бы уже к вступительному заседанию, для которого, собственно, и предназначалась… Далее. “Получил поручение неофициально уведомить Вас об остром интересе президента Соединенных Штатов к итогам ваших “Принципов выживания”. В эти критические дни, когда на карту поставлено само будущее человечества., усилия выдающихся умов, собравшихся на конференцию, могут ознаменовать давно назревшее прокладывание новых путей к светлому будущему точка. Просьба как можно быстрее сообщить о возможных выводах конференции, которые будут внимательно изучены на самом высоком уровне точка. Подпись…
И Бруно резко сел, словно желая предупредить овацию.
И таковая действительно прозвучала — вернее, жиденькие аплодисменты в исполнении мисс Кейри. Вскинув одну руку, она вопросительно взглянула на Валенти и, получив безмолвное благословение, заработала ладонями Остальные, вместо того, чтобы присоединиться к ней, поспешили к выходу — к коктейлям, обещающим успокоение.
Николай ограничился одним коктейлем. Они с Клэр первыми вошли в обеденный зал и уже развернули салфетки, когда увидели Блада, чуть ли не кубарем скатившегося по винтовой лестнице и нацелившегося на их стол. Отвесив Клэр почти безупречный светский поклон, он осведомился:
— Допущены ли скромные поэты к капитанскому столу?
— Прошу, сэр Ивлин, — разрешила Клэр, отвечая поклоном на поклон.
Ш
— Острая наблюдательность научила меня, — заговорил Блад, медленно опускаясь с ней рядом, — что этикет выбора себе места за столом, принятый на междисциплинарных симпозиумах, проистекает из сомнительной теории Чарльза Дарвина, объясняющей эволюцию случайными мутациями. Приверженцы этой теории садятся, как придется. Они подходят, как сомнамбулы, к первому же свободному стулу, который заметят, независимо от того, кто уже сидит за столом: нейрофармакологи или, наоборот, знатоки античности, в неизбывной наивной надежде завязать междисциплинарный диалог. Нет нужды уточнять, что диалог превращается в идиотскую болтовню о погоде, здоровом питании и запиленных пластинках, а то и вообще деградирует в напряженное молчание чужаков в купе поезда. Все это лишний раз демонстрирует, что человек-универсал умер вместе с Ренессансом. Теперь мы имеем дело с “вавилонским человеком”: каждый из нас что-то бормочет на собственном специфическом наречии, цепляясь за пресловутую башню, которая может в любую минуту рухнуть.
— Вздор! — резюмировала Харриет. Она появилась в разгар тирады Блада, спрятала под столом палку и опустилась в последнее пустое кресло. — Вы перепеваете Джона Донна с его “когда все рухнет, и исчезнет связь…” Он, бедняга, рвал на себе волосы, узнав от Коперника, что Земля — не центр Вселенной.
Блад взирал на нее с нескрываемой ненавистью.
— Прошу прощения, глубокоуважаемая мэм, но Донн был прав. Коперник и его приспешники дерзнули разобрать космический ребус на составные части, после чего вся королевская рать уже не смогла воссоздать целостной картины мироздания.
Харриет, решив его игнорировать, обратилась к Николаю:
— Как вам инсценировка Бруно?
Николай пожал плечами. В данный момент он лепил из вкуснейшей булочки местной выпечки фантастическое животное, смахивающее на динозавра.
— Трудно относиться к этому серьезно, как и ко всему остальному, исходящему от Бруно. Что ж, таким уж он уродился. У него действительно серьезный авторитет — недаром он состоит в консультативной комиссии и так далее. Там, наверху, к нему прислушиваются. Одному Богу известно, какие критерии серьезности у них в ходу.
— Бутылку вина, киска, — сказал Блад Митси, разливавшей по тарелкам густой гороховый суп с кусочками колбасы.
— Большую? — спросила Митси.
— Скорее, полную, киска. Вы, наверное, уже изучили мои привычки.
Николай тоже заказал графин местного красного.
— Кого и что можно вообще принимать всерьез? — повторил он воинственно.
— Мне иногда предоставляется сомнительная привилегия отужинать с известными политиками, — молвил Блад. — Недаром я — “девушка по вызову” с приставкой “лауреат”! Вот кого никогда нельзя принимать всерьез! Я хочу сказать, как людей, что бы это ни означало… Власть-то у них есть, а вот личности никакой. Они напоминают мне дрессированных тюленей в цирке: крутят носом мячи, а в мячах-то динамит.
— Ту же самую метафору можно применить и к ученым, — сказал Николай. — Когда Эйнштейн провозгласил эквивалентность энергии и массы, это никто не принял всерьез, не считая кучки умственных фокусников, жонглирующих абстрактными уравнениями в научном цирке. А потом он уронил свой мяч…
Харриет, перешептывавшаяся с Клэр, но не упускавшая ни слова из этого обмена репликами, постучала по стакану мокрой суповой ложкой.
— Если в вашей беседе есть хотя бы доля здравого смысла, то она в следующем: оба вы озадачены и смущены тем, что некие шишки по неведомой пока что причине приняли эту конференцию всерьез. Не малыша Бруно, а НАС. Вам страшно это признать.
— Интересно… — молвила Клэр.
— Прошу меня простить, миледи, — сказал Блад со вздохом, — но лично я решительно не в состоянии принимать самого себя всерьез. Неудивительно, что я напуган. Моя смелость исчерпывается способностью признать собственную трусость.
Харриет, упорно его игнорируя, снова обратилась к Николаю:
— Николай Борисович Соловьев, отец-наставник, вот и настал ваш звездный час! Не является ли эта телеграмма ответом на ваши молитвы? Смотрите, они сами выпрашивают у нас “письмо президенту”!
— Еще интереснее, — сказала Клэр, кладя руку Николаю на плечо — редкое для нее публичное проявление супружеской привязанности. — Я согласна с Харриет. Возможно, Бруно и не герой моего романа, но ты должен признать, что он — настоящая находка.
Николай в сомнении покачал головой.
— Я все гадаю, чем вызван этот внезапный интерес к нашему побитому молью собранию…
— Вот вам притча как попытка объяснения, — сказал Блад — Один из самых позорных эпизодов моей жизни — трехмесячное пребывание в Голливуде. По-моему, между Голливудом и американской столицей есть много общего. И там, и там царит атмосфера сенсационности, интриги, истерии, борьбы за теплое местечко, виляния хвостом перед бульварной прессой, и там, и там дня не проходит без кризиса. В очередной кризисный момент, в совершенно неподобающее время — в шесть утра! — в моей лондонской квартире раздался телефонный звонок. Я решил, что это один из моих юных друзей-гомосексуалистов с сообщением о только что проглоченной чрезмерной дозе снотворного — любят они это дело! Но нет, звонил президент одной из кинокомпаний-гигантов, названия которых звучат в киноиндустрии как синонимы оглушительного успеха. Мы не были знакомы, но он, конечно, позволил себе обратиться ко мне по имени, чуть ли не разрыдался у меня на плече, если только трансатлантический кабель такое позволяет…
“Кризис, — хнычет, — весь Голливуд в кризисе, размазывает сопли, в билетных кассах всего мира затоваривание! — Дальше пошли откровения не для печати: — Мы сами виноваты, Ивлин, хотите верьте, хотите нет, сами виноваты: мы тащились по наезженной колее и штамповали МУСОР, вместо того, чтобы заняться ИСКУССТВОМ. Мы подсовывали публике ПОЛОВЫЕ ОРГАНЫ, а ей, умнице, ИСКУССТВО подавай! Но для этого, Ивлин, нам нужен ТАЛАНТ! В Голливуде теперь потребность не в сценаристах-скорострелыциках, сшибающих большую деньгу, а в ТАЛАНТИЩЕ, в людях вроде ВАС! Не в дешевках, а в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ…”
Потом он перешел к делу. Новую эру ИСКУССТВА они решили начать фильмом о жизни “одного известного английского поэта, барона Байрона. Наверное, вы о нем слыхали, Ивлин — Джордж Гордон Ноэл Байрон, шестой барон. Еще он был лордом…” Им уже выдали на заказ пять сценариев подряд, но все пять никуда не годятся, “Это все не ИСКУССТВО. Нам нужны вы, Ивлин!”
Я вежливо отвечаю в том смысле, что не лучше ли ему пойти и совершить акт содомии с самим собой? Но тут он назвал цифру — я прикусил язык и вдобавок прожег сигаретой дыру в своей пижаме…
Блад очень наглядно все это продемонстрировал: в одной руке, якобы, сигарета, в другой — телефонная трубка. Даже Харриет пришлось согласиться, что презренный писака может быть забавным. Тот скомкал завершение:
— Тут и притче конец. Вашингтон, подобно Голливуду, пребывает в КРИЗИСЕ. Коллективное рыдание и размазывание соплей. Сценаристы истории оказались несостоятельными. Идет поиск свежего ТАЛАНТА для спасения политиков. Возникла потребность в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ. Вот вы и подвернулись под руку.
Он поднес к губам бокал с вином, изящно держа тонкую ножку толстыми пальцами, довольный произведенным эффектом.
— Возможно, в этом что-то есть, — согласился Николай.
— Очень милая притча, — сказала Клэр. — Чем же все кончилось?
— Кто-то раскопал, что Байрон спал с единокровной сестрой и имел гомосексуальные наклонности. Надо же, еще до зари порнографии! Но им все равно пришлось со мной расплатиться. Чтобы компенсировать им убытки, я вписал в Золотую гостевую книгу президента компании единственное рифмованное двустишие, которое сложил за всю свою сознательную жизнь:
Мне только и осталось, что наорать
На все, что вы пытаетесь снимать!
— А вот это дурной вкус, — сказала Харриет. — Испортить такую хорошую историю!
— Я всегда так поступаю, — признался Блад. — Мазохистские наклонности, знаете ли.
VI
Жизнь развивается по собственной хаотической схеме. Поздним вечером в зале для коктейлей задержались только профессор Бурш и Хорас Уиндхем. Ханси с Митси отправились на боковую, оставив, впрочем, “девушкам по вызову” целую батарею бутылок на полках бара. Такова традиция симпозиумов — жаль, что далеко не всех, — способствующая междисциплинарному общению.
Уиндхем осторожно, едва ли не на цыпочках, подошел к бару и налил себе большой стакан виски с водой. Бурш, прилепившийся к стойке, что-то чиркал в своей корректуре, задевая локтем недопитый стакан. Уиндхем заметил, что часть его бумаг изрядно забрызгана, и что глаза Бурша за очками без оправы больше обычного похожи на рыбьи.
— Лучшие моменты дня, — сказал Уиндхем с учтивым хихиканьем. Буршу пришлось обратить на него внимание.
— Что вы хотите этим сказать? — осведомился он подозрительно.
— Просто прибег к эвфемизму, — объяснил с улыбкой Уиндхем, прихлебывая виски. — Надоело говорить: “стаканчик на сон грядущий”. Боюсь, выпивать после ужина вошло у меня в привычку.
Бурш обдумал услышанное и изрек:
— Я предпочитаю расслабляться с помощью бурбона. Но здесь его нет. — Он взял из-под локтя стакан и, недолго думая, осушил его, словно там была одна вода. На корректуре добавилось желтых пятен.
Уиндхем вскарабкался на табурет у стойки и стал заметно выше. У него был развитый торс, но коротковатые ноги.
— Надеюсь, я не помешаю вашей медитации? — спросил он. Находясь ближе к бутылке, он налил стакан, машинально протянутый Буршем. Тот бросил в жидкость льда, но пренебрег содовой.
— Слово “медитация” не из моего словаря, — предупредил он.
— Назовем это “созерцанием”, — уступил Уиндхем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…
Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание.
— Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином.
— Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”.
Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву.
— Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову!
— Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь.
— Расскажите об этом генералу.
— Мы не вступаем в диалог с генералами.
— Болтовня! — с чувством бросил Хальдер, на чем дискуссия и завершилась. В кое-то веки “девушки по вызову” были единодушны, хотя бы в осуждении. Клэр решила, что это единственное, что можно занести Петижаку в актив. В его клоунаде проглядывало отчаяние, безнадежность обезумевшей белки в колесе, путавшая ее еще больше, чем трезвая уверенность Николая в грядущей катастрофе.
IV
Соловьев уже собрался объявить заседание закрытым, когда в зал с шумом вошел Густав.
— Телеграмма для герра профессора Калецки! — объявил он, сунул листок бумаги в нетерпеливую руку Бруно, по-военному развернулся и вышел.
Вся сцена так отдавала театром, что все, не сговариваясь, повернулись к Бруно, словно ожидая режиссерских комментариев к эпизоду “телеграмма”. Однако Бруно, монумент непроницаемого хладнокровия, продолжал набивать свой портфель бумагами, которые он читал во время выступления Петижака (хоть и приставлял из вежливости свободную руку к уху). Только завершив сие священнодействие, он с небрежным поворотом плеч развернул листок с телеграммой. За долю секунды познакомившись с текстом, он уронил телеграмму на пол.
— Минутку, господин председатель! — заговорил он дрожащим от волнения голосом. — Прежде чем мы разойдемся, я хотел бы ознакомить участников конференции с содержанием послания, которое, думаю, может их заинтересовать. Оно отправлено человеком, весьма близким к президенту Соединенных Штатов Америки. Увы, я не имею права назвать его имя. А говорится в послании следующее…
Бруно быстро, но выразительно обвел взглядом сначала сидящих за столом, потом разместившихся у стены. Клэр не могла отделаться от впечатления, что он специально подстроил драматическое явление Густава. — Итак, вот что здесь говорится… — повторил Бруно. — “Профессор Бруно Калецки…” — Адрес я зачитывать не буду. Кстати, секретарь автора телеграммы его спутала и поставила “Шнеехоф” вместо “Шнеердорф”, иначе телеграмма поступила бы уже к вступительному заседанию, для которого, собственно, и предназначалась… Далее. “Получил поручение неофициально уведомить Вас об остром интересе президента Соединенных Штатов к итогам ваших “Принципов выживания”. В эти критические дни, когда на карту поставлено само будущее человечества., усилия выдающихся умов, собравшихся на конференцию, могут ознаменовать давно назревшее прокладывание новых путей к светлому будущему точка. Просьба как можно быстрее сообщить о возможных выводах конференции, которые будут внимательно изучены на самом высоком уровне точка. Подпись…
И Бруно резко сел, словно желая предупредить овацию.
И таковая действительно прозвучала — вернее, жиденькие аплодисменты в исполнении мисс Кейри. Вскинув одну руку, она вопросительно взглянула на Валенти и, получив безмолвное благословение, заработала ладонями Остальные, вместо того, чтобы присоединиться к ней, поспешили к выходу — к коктейлям, обещающим успокоение.
Николай ограничился одним коктейлем. Они с Клэр первыми вошли в обеденный зал и уже развернули салфетки, когда увидели Блада, чуть ли не кубарем скатившегося по винтовой лестнице и нацелившегося на их стол. Отвесив Клэр почти безупречный светский поклон, он осведомился:
— Допущены ли скромные поэты к капитанскому столу?
— Прошу, сэр Ивлин, — разрешила Клэр, отвечая поклоном на поклон.
Ш
— Острая наблюдательность научила меня, — заговорил Блад, медленно опускаясь с ней рядом, — что этикет выбора себе места за столом, принятый на междисциплинарных симпозиумах, проистекает из сомнительной теории Чарльза Дарвина, объясняющей эволюцию случайными мутациями. Приверженцы этой теории садятся, как придется. Они подходят, как сомнамбулы, к первому же свободному стулу, который заметят, независимо от того, кто уже сидит за столом: нейрофармакологи или, наоборот, знатоки античности, в неизбывной наивной надежде завязать междисциплинарный диалог. Нет нужды уточнять, что диалог превращается в идиотскую болтовню о погоде, здоровом питании и запиленных пластинках, а то и вообще деградирует в напряженное молчание чужаков в купе поезда. Все это лишний раз демонстрирует, что человек-универсал умер вместе с Ренессансом. Теперь мы имеем дело с “вавилонским человеком”: каждый из нас что-то бормочет на собственном специфическом наречии, цепляясь за пресловутую башню, которая может в любую минуту рухнуть.
— Вздор! — резюмировала Харриет. Она появилась в разгар тирады Блада, спрятала под столом палку и опустилась в последнее пустое кресло. — Вы перепеваете Джона Донна с его “когда все рухнет, и исчезнет связь…” Он, бедняга, рвал на себе волосы, узнав от Коперника, что Земля — не центр Вселенной.
Блад взирал на нее с нескрываемой ненавистью.
— Прошу прощения, глубокоуважаемая мэм, но Донн был прав. Коперник и его приспешники дерзнули разобрать космический ребус на составные части, после чего вся королевская рать уже не смогла воссоздать целостной картины мироздания.
Харриет, решив его игнорировать, обратилась к Николаю:
— Как вам инсценировка Бруно?
Николай пожал плечами. В данный момент он лепил из вкуснейшей булочки местной выпечки фантастическое животное, смахивающее на динозавра.
— Трудно относиться к этому серьезно, как и ко всему остальному, исходящему от Бруно. Что ж, таким уж он уродился. У него действительно серьезный авторитет — недаром он состоит в консультативной комиссии и так далее. Там, наверху, к нему прислушиваются. Одному Богу известно, какие критерии серьезности у них в ходу.
— Бутылку вина, киска, — сказал Блад Митси, разливавшей по тарелкам густой гороховый суп с кусочками колбасы.
— Большую? — спросила Митси.
— Скорее, полную, киска. Вы, наверное, уже изучили мои привычки.
Николай тоже заказал графин местного красного.
— Кого и что можно вообще принимать всерьез? — повторил он воинственно.
— Мне иногда предоставляется сомнительная привилегия отужинать с известными политиками, — молвил Блад. — Недаром я — “девушка по вызову” с приставкой “лауреат”! Вот кого никогда нельзя принимать всерьез! Я хочу сказать, как людей, что бы это ни означало… Власть-то у них есть, а вот личности никакой. Они напоминают мне дрессированных тюленей в цирке: крутят носом мячи, а в мячах-то динамит.
— Ту же самую метафору можно применить и к ученым, — сказал Николай. — Когда Эйнштейн провозгласил эквивалентность энергии и массы, это никто не принял всерьез, не считая кучки умственных фокусников, жонглирующих абстрактными уравнениями в научном цирке. А потом он уронил свой мяч…
Харриет, перешептывавшаяся с Клэр, но не упускавшая ни слова из этого обмена репликами, постучала по стакану мокрой суповой ложкой.
— Если в вашей беседе есть хотя бы доля здравого смысла, то она в следующем: оба вы озадачены и смущены тем, что некие шишки по неведомой пока что причине приняли эту конференцию всерьез. Не малыша Бруно, а НАС. Вам страшно это признать.
— Интересно… — молвила Клэр.
— Прошу меня простить, миледи, — сказал Блад со вздохом, — но лично я решительно не в состоянии принимать самого себя всерьез. Неудивительно, что я напуган. Моя смелость исчерпывается способностью признать собственную трусость.
Харриет, упорно его игнорируя, снова обратилась к Николаю:
— Николай Борисович Соловьев, отец-наставник, вот и настал ваш звездный час! Не является ли эта телеграмма ответом на ваши молитвы? Смотрите, они сами выпрашивают у нас “письмо президенту”!
— Еще интереснее, — сказала Клэр, кладя руку Николаю на плечо — редкое для нее публичное проявление супружеской привязанности. — Я согласна с Харриет. Возможно, Бруно и не герой моего романа, но ты должен признать, что он — настоящая находка.
Николай в сомнении покачал головой.
— Я все гадаю, чем вызван этот внезапный интерес к нашему побитому молью собранию…
— Вот вам притча как попытка объяснения, — сказал Блад — Один из самых позорных эпизодов моей жизни — трехмесячное пребывание в Голливуде. По-моему, между Голливудом и американской столицей есть много общего. И там, и там царит атмосфера сенсационности, интриги, истерии, борьбы за теплое местечко, виляния хвостом перед бульварной прессой, и там, и там дня не проходит без кризиса. В очередной кризисный момент, в совершенно неподобающее время — в шесть утра! — в моей лондонской квартире раздался телефонный звонок. Я решил, что это один из моих юных друзей-гомосексуалистов с сообщением о только что проглоченной чрезмерной дозе снотворного — любят они это дело! Но нет, звонил президент одной из кинокомпаний-гигантов, названия которых звучат в киноиндустрии как синонимы оглушительного успеха. Мы не были знакомы, но он, конечно, позволил себе обратиться ко мне по имени, чуть ли не разрыдался у меня на плече, если только трансатлантический кабель такое позволяет…
“Кризис, — хнычет, — весь Голливуд в кризисе, размазывает сопли, в билетных кассах всего мира затоваривание! — Дальше пошли откровения не для печати: — Мы сами виноваты, Ивлин, хотите верьте, хотите нет, сами виноваты: мы тащились по наезженной колее и штамповали МУСОР, вместо того, чтобы заняться ИСКУССТВОМ. Мы подсовывали публике ПОЛОВЫЕ ОРГАНЫ, а ей, умнице, ИСКУССТВО подавай! Но для этого, Ивлин, нам нужен ТАЛАНТ! В Голливуде теперь потребность не в сценаристах-скорострелыциках, сшибающих большую деньгу, а в ТАЛАНТИЩЕ, в людях вроде ВАС! Не в дешевках, а в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ…”
Потом он перешел к делу. Новую эру ИСКУССТВА они решили начать фильмом о жизни “одного известного английского поэта, барона Байрона. Наверное, вы о нем слыхали, Ивлин — Джордж Гордон Ноэл Байрон, шестой барон. Еще он был лордом…” Им уже выдали на заказ пять сценариев подряд, но все пять никуда не годятся, “Это все не ИСКУССТВО. Нам нужны вы, Ивлин!”
Я вежливо отвечаю в том смысле, что не лучше ли ему пойти и совершить акт содомии с самим собой? Но тут он назвал цифру — я прикусил язык и вдобавок прожег сигаретой дыру в своей пижаме…
Блад очень наглядно все это продемонстрировал: в одной руке, якобы, сигарета, в другой — телефонная трубка. Даже Харриет пришлось согласиться, что презренный писака может быть забавным. Тот скомкал завершение:
— Тут и притче конец. Вашингтон, подобно Голливуду, пребывает в КРИЗИСЕ. Коллективное рыдание и размазывание соплей. Сценаристы истории оказались несостоятельными. Идет поиск свежего ТАЛАНТА для спасения политиков. Возникла потребность в ребятах с ТВОРЧЕСКИМ ВООБРАЖЕНИЕМ. Вот вы и подвернулись под руку.
Он поднес к губам бокал с вином, изящно держа тонкую ножку толстыми пальцами, довольный произведенным эффектом.
— Возможно, в этом что-то есть, — согласился Николай.
— Очень милая притча, — сказала Клэр. — Чем же все кончилось?
— Кто-то раскопал, что Байрон спал с единокровной сестрой и имел гомосексуальные наклонности. Надо же, еще до зари порнографии! Но им все равно пришлось со мной расплатиться. Чтобы компенсировать им убытки, я вписал в Золотую гостевую книгу президента компании единственное рифмованное двустишие, которое сложил за всю свою сознательную жизнь:
Мне только и осталось, что наорать
На все, что вы пытаетесь снимать!
— А вот это дурной вкус, — сказала Харриет. — Испортить такую хорошую историю!
— Я всегда так поступаю, — признался Блад. — Мазохистские наклонности, знаете ли.
VI
Жизнь развивается по собственной хаотической схеме. Поздним вечером в зале для коктейлей задержались только профессор Бурш и Хорас Уиндхем. Ханси с Митси отправились на боковую, оставив, впрочем, “девушкам по вызову” целую батарею бутылок на полках бара. Такова традиция симпозиумов — жаль, что далеко не всех, — способствующая междисциплинарному общению.
Уиндхем осторожно, едва ли не на цыпочках, подошел к бару и налил себе большой стакан виски с водой. Бурш, прилепившийся к стойке, что-то чиркал в своей корректуре, задевая локтем недопитый стакан. Уиндхем заметил, что часть его бумаг изрядно забрызгана, и что глаза Бурша за очками без оправы больше обычного похожи на рыбьи.
— Лучшие моменты дня, — сказал Уиндхем с учтивым хихиканьем. Буршу пришлось обратить на него внимание.
— Что вы хотите этим сказать? — осведомился он подозрительно.
— Просто прибег к эвфемизму, — объяснил с улыбкой Уиндхем, прихлебывая виски. — Надоело говорить: “стаканчик на сон грядущий”. Боюсь, выпивать после ужина вошло у меня в привычку.
Бурш обдумал услышанное и изрек:
— Я предпочитаю расслабляться с помощью бурбона. Но здесь его нет. — Он взял из-под локтя стакан и, недолго думая, осушил его, словно там была одна вода. На корректуре добавилось желтых пятен.
Уиндхем вскарабкался на табурет у стойки и стал заметно выше. У него был развитый торс, но коротковатые ноги.
— Надеюсь, я не помешаю вашей медитации? — спросил он. Находясь ближе к бутылке, он налил стакан, машинально протянутый Буршем. Тот бросил в жидкость льда, но пренебрег содовой.
— Слово “медитация” не из моего словаря, — предупредил он.
— Назовем это “созерцанием”, — уступил Уиндхем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19