Он, может быть, больше и не сможет выиграть первенство Союза. Я подумал, что ослышался. Как же он может не выиграть, когда он – первый кандидат в олимпийскую сборную. Кого же он опасается?
…На чемпионате страны в июне он проиграл. Привычное соотношение судейских оценок 3:2 оказалось в пользу Бориса Лагутина. В спортивной газете писали, что до третьего раунда от Агеева ждали «взрыва», а он так и не выбрал для этого момента.
И все же у тренеров сборной кандидатура Агеева на поездку в Мехико не вызывала сомнений.
Он должен был ехать в Болгарию на Золотые пески – там собирались боксеры сборной перед Олимпиадой.
Я прилетел в Софию на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Собственный корреспондент АПН свел меня с болгарскими спортивными журналистами, разговорились про бокс, и я, по их предложению, написал статью в газету про нашу олимпийскую команду и, конечно, подробнее всех про Агеева. Через три дня в редакции мне показали присланный из Москвы номер «Советского спорта», где сообщалось, что в Мехико едет все же Лагутин.
…Жена Агеева говорила потом: Витя до последней минуты не верил, что в Мексику его не возьмут…
В отличие от Воронина, он почти ничего не сделал, чтобы вернуться в спорт.
В отличие от Стрельцова, чьего возвращения в футбол, вопреки всему, ждали, Агеева в боксе никто, пожалуй, не ждал. Сожалели о неслучившейся судьбе его, но не ждали. Он успел – постоянством промахов и нарушений своих в частной жизни – восстановить против себя многих и многих.
И за все ему пришлось расплачиваться очень сурово…
Но покаравшая его, как спортсмена, судьба все же проявила к нему позднее благосклонность – и вряд ли, оглядываясь вокруг, вспоминая людей спорта, раньше времени ушедших из спорта, вспоминая про участь того же Валерия Воронина, может Виктор сетовать на судьбу.
Он – заслуженный тренер, офицер. По телевизору я часто вижу, как секундирует он известных боксеров.
Иногда мы встречаемся. Почему реже, чем когда-то? Наверное, потому, что живем теперь близко друг от друга – и думаешь: в любой момент можем встретиться. Но Виктор все больше на сборах, в разъездах. И я то занят, то не в настроении. И боксом, где нет другого Агеева, я интересуюсь не так чтобы уж очень.
При встречах вспоминаем прошлое, но про бокс говорим не всегда.
В последний раз к чему-то вспомнили Маххамеда Али. И Виктор рассказал, как разминал перед показательным боем с ним в Москве, в боксерском зале ЦСКА, Петра Заева. И посоветовал: ты его не бей, когда он из стороны в сторону раскачивается, а подожди, пока остановится – и тогда… Заев послушался совета – и Али сильный удар пропустил. И потом хвалил из наших тяжеловесов одного Заева.
Потом Агеев заспешил. Я вышел проводить его, сказал, что хочу посмотреть, как он водит машину. Он быстро поднял и опустил ветровое стекло левой дверцы: «Кое-чему уже научился…»
9
«И, все еще спортивный журналист, я тихо ухожу со стадиона»– это из стихов Николая Александровича Тарасова, под чьим началом я работал в двух изданиях.
Из двух из них он меня уволил – один раз по сокращению штатов, другой раз заранее взял у меня заявление об уходе по собственному желанию, предупредив, что подпишет его немедленно, если я еще хоть раз нарушу редакционную дисциплину, и такой случай ему очень скоро предоставился. Но и после этого мы неплохо сотрудничали, когда он стал ответственным секретарем «Советского экрана».
Николай Александрович настаивал на качествах, которых у него, к счастью, не было. Он совершенно не создан был для начальствования, но всегда занимал руководящие должности – и остались люди на него обиженные, ему и после смерти не простившие обид, нанесенных им как подчиненным Тарасова. Этих людей не разубедишь в том, что Тарасов был человеком властным.
Тарасову нравилось, когда его таким воспринимали. Он хотел быть строгим, волевым. Но он был поэтом – и это основное в нем. Служба, руководящие должности долгое время, по-моему, мешали ему выразить себя. На всех работах начальство косилось на него из-за стихов – членом Союза писателей он стал уже после пятидесятилетия, тогда у него и книги стихов начали выходить. И появились печатные отзывы уважаемых, известных поэтов. А до этого многим литературные занятия заведующего, ответственного секретаря, заместителя главного редактора всесоюзной газеты, наконец, главного редактора журнала казались несолидными. Но стремящийся к требуемой солидности, респектабельный, нашедший за годы и годы службы манеру поведения, скрывающую темперамент и сомнения, Тарасов от стихов никогда не отрекался. Никогда внимания не обращал на бестактный юмор уязвленных им сотрудников, отводящих душу критикой, огульной причем, стихов начальника. Он бывал задет – помню глуповатый АПНовский капустник, где за реакцию на его стихи выдавали плач младенцев, – он загрустил, ему и перед женой Еленой Павловной стало неловко за такое отношение сослуживцев, подчиненных. Но на дру9 гой день он и виду не подал, никому потом не мстил. Этот человек, которого в редакционных начинаниях и новациях иногда, и не без оснований, считали излишне осторожным, был мужествен во всем, что касалось поэзии. Как-то он похвалил меня за строчку (я беседовал на страницах «Спорта» с кинодраматургом и поэтом Геннадием Шпаликовым): «Мужество лирической поэзии».
Он любил свои стихи, любил читать их и сотрудникам, вовсе не интересующимся поэзией и литературой (таких людей в журналистике, и вообще в жизни, не так уж мало). И он был прав, потому что писал хорошие стихи. А писал он хорошо потому, что в самом главном был неизменно искренен. Искренность, пронесенная через сложности времен и всей жизни, наверное, и есть талант.
Я никогда не обижался на Тарасова подолгу. Как-то он объявил мне выговор, что лишало меня квартальной премии. Некоторые из сотрудников журнала были удивлены – Николай Александрович не скрывал, что выделяет меня, относится лучше, чем к большинству, – и вдруг такой поворот. Тарасову, возможно, и самому казалось, что погорячился. Он вызвал меня и спросил: не очень ли я обижен. Я сказал, что семидесяти рублей, конечно, жалко, нет слов. Но за него, как за главного редактора, я, как подхалим, очень рад – теперь вижу, что он действительно очень строгий начальник, если поднял руку на любимого сотрудника. Он засмеялся.
Он всегда улыбался – своей застенчивой при пронзительных восточных глазах улыбкой, – когда я, рассматривая сделанные его рукой поправки в своей рукописи, цитировал светловское изречение: «Поэт стремится напоить читателя из чистого родника поэзии, но он не может это. сделать, прежде чем там не выкупается редактор».
Конечно, какими-то купюрами и редакторскими правками, им сделанными, я по сю пору огорчен, но никому я так не обязан, как Николаю Александровичу за сохраненное в себе, за то, без чего я наверняка потерял бы всякий интерес к журналистской работе.
Я ничему, пожалуй, не учился и не научился у Тарасова. Я и как начальника его, в общем, не воспринимал, хорошо зная слабые его струнки. Но я и знал, что в литературных оценках он руководствуется вкусом, который у него нельзя было отнять. Вот такому руководству я готов был подчиниться – и почти никогда в том не раскаивался.
Возглавив журнал «Физкультура и спорт», Тарасов позвал меня к себе, поручил литературный отдел. В спортивном журнале такой отдел вроде бы не профилирующий, выражаясь бюрократическим языком. Но в начатой новым редактором перестройке отдел этот оказывался немаловажным – и мне отводилась в реорганизации заметная роль. Я с нею, к сожалению, не справился. Не справился из-за авторского эгоизма. Я почувствовал, что предоставляется большая свобода в выборе тем, – и у меня глаза разбегались. Задачи же организационные меня мало увлекали. Я оказался плохим помощником Тарасову – примерно, как Воронин Иванову.
Тарасов уже согласен был на то, чтобы я писал сам, не столько заказывал материалы авторам и редактировал. Но я плохо использовал шанс – написать что-либо в ту силу, которую начинал тогда в себе чувствовать. Не исключено, что мешало в тот момент даже не приблизительное знание спортивной жизни – некоторое представление о ней я имел, – а недостаточная близость к действующим спортсменам.
Но Тарасову-то и не обязательно спорт был от меня нужен. Он считал, что журналу не хватает широты, воздуха. Он и не собирался делать из меня узкого специалиста.
Однако на меня вот находило – и силился быть тем, чем не мог быть ни при каких благоприятных обстоятельствах.
И я сейчас вижу в написанном тогда: и свое желание прыгнуть выше головы без разбега, и приземление вместе со сбитой планкой.
Я никак не переоцениваю сделанное мною тогда – многое из написанного раздражает меня сегодня претенциозностью, но, развивая сюжет своих блужданий внутри темы, хочу изобразить ступени, по которым думал, что поднимаюсь. И ведь поднимался же иногда, а то как бы дошел? А что оступался – так как же без того?
Бег на длинные дистанции – вид спорта и популярный, и вместе с тем достаточно загадочный. И вызывающий то параллельные, то вдруг пересекающиеся ассоциации.
Бег на десять и пять тысяч метров как бы роман с продолжением.
Марафонский бег хотелось бы отделить. Он, пожалуй, экзотикой своей ближе к путевым заметкам, запискам путешественника.
…Зрелище кипит в миске стадиона. Но мелом меченная схема его, замыкающая пространство для бега, геометрически ясна. Композиция предполагаемого романа – одинаковые круги по четыреста метров каждый. Либо двадцать пять, либо двенадцать с половиной. В них врывается бег и разрушает симметрию. Психология борьбы и спорта чаще асимметрична.
И сюжет закручивается подлинно романный: герой осилит дорогу, придет к финишу «пространством и временем полный». Обязательно столкнется с препятствием, испытает и радость, и коварство встреч в дороге, и победит, если сумеет не поддаться «амортизации сердца и души».
Хуже с пейзажем: он несколько однообразен – ярусы трибун, зеленая плоскость футбольного поля… Но роман всегда короче черновиков, а черновики стайеров – многокилометровые тренировки: они в основном на природе, в парках, в лесу.
Время присутствует в романе о стайерах в еще одной ипостаси – исторической.
Виза времени прихотлива. Неравнодушна к международной известности лидеров бега, субъективна к совпадению обстоятельств.
Талантливый Максунов еще на Спартакиаде 1928 года убедительно победил в десятикилометровом забеге будущего олимпийского чемпиона финна Исо-Холло, а большинство из современных любителей легкой атлетики о нем и не слышали.
Отсчет, по существу, начат с прославленных братьев Знаменских, стайеров, бесспорно, выдающихся, побеждавших неоднократно на международных аренах. Их же опасный соперник Иванькович известен неизмеримо меньше, хотя уровень соперничества – уровень напряженности действия спортивной жизни, и не резон отводить резко выразивший себя персонаж на периферию сюжета.
Устаревает рекордный результат и тем самым как бы приглушает значение победы, но характер победителя своей значительности не теряет.
Разве оттого, что столько спортсменов превзошли результаты Знаменских, спортивная история всех без исключения поставила в один ряд со знаменитыми братьями?
Послевоенные годы, вплоть до пятидесятых. Немало стайеров со славными в ту пору именами, а соревнований международного представительства в их карьере почти не случалось. И для сегодняшнего зрителя, не любопытного до старых журналов: от Знаменских до Куца – никого. Пауза…
А Феодосии Ванин, которому, подобно Иваньковичу, доводилось и побеждать Знаменских, выигрывать первенства, ставить рекорды? Александр Пугачевский, Никифор Попов, Иван Пожидаев, Иван Семенов, Григорий Басалаев?
Владимир Казанцев, первым из советских стайеров давший бой тогда непобедимому Затопеку? Наконец, Александр Ануфриев – бронзовый олимпийский призер в беге на 10 000 метров в Хельсинки?
О них писали, говорили, их фотографии мелькали в журналах и газетах.
Но в свете славы Владимира Куца всех их словно размыло расстоянием. Куц стал героем романа, «переведенного» на всех пяти континентах мира. И даже Петр Болотников, победивший на следующей Олимпиаде в раскаленном жарой Риме, выдержал сравнение не до конца, что, впрочем, подвига его ничуть не приземляет.
В канун Мельбурнской Олимпиады тренер англичанина Гордона Пири, чьи шансы на победу расценивались высоко, Вольдемар Гершлер заявлял в печати: «Рекорд – это, в сущности, лишь подарок, который спортсмен получает на ходу, как награду за свой труд, а олимпийская медаль – это история легкой атлетики».
Доля преувеличения в его словах имеется: эволюция мирового рекорда – не скольжение лестницы эскалатора, и спортсмен, сумевший двинуться вперед, достоин всяческих почестей и уважения. Победы Куца и Болотникова подтверждали их лидирующую роль среди конкурентов, отражали зрелость мастерства и новации в тактике. И все же виза истории рельефнее на золоте олимпийской медали. Не стоит забывать о том стайерам, наследующим Куцу и Болотникову.
Однако вернемся к роману. Для него важнее связь времен – преемственность поколений стайеров. И прием воссоздания ее – мемуары, письма. Например, в книге Куца приводится письмо Никифора Попова. Знаменитый Попов, отвечая никому не известному стайеру, моряку Владимиру Куцу, пишет: «…воспитывай в себе выносливость, настойчивость, скорость. Воспитывай эти качества всегда и везде, где бы ты ни находился».
Роман всегда короче черновиков. Но в черновиках непрерывность процесса. Удача окончательно отбора – результат непрерывности.
В какой-то из поездок сборной вышло так, что на некоторое время пришлось оторваться от спортивной базы, и Никифор Попов, натянув несколько пар шерстяных носков, бегал по гостиничному коридору: бесчисленное количество раз туда и обратно. Куц тоже бегал по палубе теплохода «Грузия», отчалившего от Мельбурна. Бегал Куц, несмотря на все протесты лечивших его врачей, и по больничному двору.
Фанатизм – закон жанра стайеров.
Привычный для нас педагогический расклад в разговорах о спорте: упорный побеждает, прилежание бьет лень, не давая ей малейших надежд на реванш.
Но в случае со стайерами упорство – не эпитет.
На самых ответственных тренировочных сборах стайеры изумляют фанатизмом и самых требовательных к себе спортсменов, занятых в других дисциплинах. Фанатик – не обязательно чемпион. Но стайер – обязательно фанатик.
Терпение – первая заповедь стайера.
Мы логически подошли к лирическому отступлению – обманчиво нейтральной полосе, размежевавшей поэзию и прозу.
«Стайеру нужна биография», – это я услышал от Куца несколько лет назад, далеко от стадионов и беговых дорожек, в суровом Заполярье. И я не должен был писать о нем. И не собирался – считал, что все главное написано. Но не думать о его прошлом не мог. Особенно в те три часа, что шли мы заливом, и ледяная вода раскинулась перед нами метафорой пространства и втиснутого в него одиночества от странной обыкновенности надвигающейся на меня новизны. А Куц, по-моему, врисовывался в мою новизну без волнений, привычно. Он стоял на палубе катера, столь естественный на ней в своей военно-морской форме и плотно надвинутой фуражке, свой человек на качающейся узкой железной коробке, повисшей над глубиной.
Поле боя морского пограничника Заполярья – километры и километры ледяной воды, морозной влажности, штормовых ветров и снежных зарядов. Он живет на корабле, где кубрик – и дом, и боевой рубеж. На берегу он – гость. Да и берег его – каменистая неровность сопок вокруг небольшой площадки, примыкающей к воде. Несколько строений и отличный обзор окрестностей – долгий взгляд в сизую даль, куда уходят к морским границам пограничные катера. А на валунах-, обнаженных отливом, рослые чайки и неуверенные в себе вороны, заискивающие перед чайками и тоже, питающиеся рыбами.
Вот здесь-то Куц и сказал мне удивившие слова о том, что теперь бы в такой обстановке он наверняка затосковал.
Я удивился: а как же одиночество бегуна на длинные дистанции? Значит, оно не свойство души, склонность характера к ежедневной отрешенности от мира в долгом беге?
И спросил: а как же монотонность, неизбежная на стайерской дистанции, одинаковость кругов, повторяемость, вроде бы исключающая проявления азарта?
И преодолима ли монотонность? Чем? Или есть в ней своя радость успокоения, самоуглубленности?
Вспоминает ли бегун на дистанции какие-нибудь картины жизни, эпизоды, трогающие его? Если не в соревнованиях, то в изнурительных тренировках.
«А как же иначе, – ответил Куц, – всегда бежишь и о чем-то думаешь. Без воспоминаний не побегаешь долго».
Потом я и услышал: «Стайеру нужна биография».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
…На чемпионате страны в июне он проиграл. Привычное соотношение судейских оценок 3:2 оказалось в пользу Бориса Лагутина. В спортивной газете писали, что до третьего раунда от Агеева ждали «взрыва», а он так и не выбрал для этого момента.
И все же у тренеров сборной кандидатура Агеева на поездку в Мехико не вызывала сомнений.
Он должен был ехать в Болгарию на Золотые пески – там собирались боксеры сборной перед Олимпиадой.
Я прилетел в Софию на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Собственный корреспондент АПН свел меня с болгарскими спортивными журналистами, разговорились про бокс, и я, по их предложению, написал статью в газету про нашу олимпийскую команду и, конечно, подробнее всех про Агеева. Через три дня в редакции мне показали присланный из Москвы номер «Советского спорта», где сообщалось, что в Мехико едет все же Лагутин.
…Жена Агеева говорила потом: Витя до последней минуты не верил, что в Мексику его не возьмут…
В отличие от Воронина, он почти ничего не сделал, чтобы вернуться в спорт.
В отличие от Стрельцова, чьего возвращения в футбол, вопреки всему, ждали, Агеева в боксе никто, пожалуй, не ждал. Сожалели о неслучившейся судьбе его, но не ждали. Он успел – постоянством промахов и нарушений своих в частной жизни – восстановить против себя многих и многих.
И за все ему пришлось расплачиваться очень сурово…
Но покаравшая его, как спортсмена, судьба все же проявила к нему позднее благосклонность – и вряд ли, оглядываясь вокруг, вспоминая людей спорта, раньше времени ушедших из спорта, вспоминая про участь того же Валерия Воронина, может Виктор сетовать на судьбу.
Он – заслуженный тренер, офицер. По телевизору я часто вижу, как секундирует он известных боксеров.
Иногда мы встречаемся. Почему реже, чем когда-то? Наверное, потому, что живем теперь близко друг от друга – и думаешь: в любой момент можем встретиться. Но Виктор все больше на сборах, в разъездах. И я то занят, то не в настроении. И боксом, где нет другого Агеева, я интересуюсь не так чтобы уж очень.
При встречах вспоминаем прошлое, но про бокс говорим не всегда.
В последний раз к чему-то вспомнили Маххамеда Али. И Виктор рассказал, как разминал перед показательным боем с ним в Москве, в боксерском зале ЦСКА, Петра Заева. И посоветовал: ты его не бей, когда он из стороны в сторону раскачивается, а подожди, пока остановится – и тогда… Заев послушался совета – и Али сильный удар пропустил. И потом хвалил из наших тяжеловесов одного Заева.
Потом Агеев заспешил. Я вышел проводить его, сказал, что хочу посмотреть, как он водит машину. Он быстро поднял и опустил ветровое стекло левой дверцы: «Кое-чему уже научился…»
9
«И, все еще спортивный журналист, я тихо ухожу со стадиона»– это из стихов Николая Александровича Тарасова, под чьим началом я работал в двух изданиях.
Из двух из них он меня уволил – один раз по сокращению штатов, другой раз заранее взял у меня заявление об уходе по собственному желанию, предупредив, что подпишет его немедленно, если я еще хоть раз нарушу редакционную дисциплину, и такой случай ему очень скоро предоставился. Но и после этого мы неплохо сотрудничали, когда он стал ответственным секретарем «Советского экрана».
Николай Александрович настаивал на качествах, которых у него, к счастью, не было. Он совершенно не создан был для начальствования, но всегда занимал руководящие должности – и остались люди на него обиженные, ему и после смерти не простившие обид, нанесенных им как подчиненным Тарасова. Этих людей не разубедишь в том, что Тарасов был человеком властным.
Тарасову нравилось, когда его таким воспринимали. Он хотел быть строгим, волевым. Но он был поэтом – и это основное в нем. Служба, руководящие должности долгое время, по-моему, мешали ему выразить себя. На всех работах начальство косилось на него из-за стихов – членом Союза писателей он стал уже после пятидесятилетия, тогда у него и книги стихов начали выходить. И появились печатные отзывы уважаемых, известных поэтов. А до этого многим литературные занятия заведующего, ответственного секретаря, заместителя главного редактора всесоюзной газеты, наконец, главного редактора журнала казались несолидными. Но стремящийся к требуемой солидности, респектабельный, нашедший за годы и годы службы манеру поведения, скрывающую темперамент и сомнения, Тарасов от стихов никогда не отрекался. Никогда внимания не обращал на бестактный юмор уязвленных им сотрудников, отводящих душу критикой, огульной причем, стихов начальника. Он бывал задет – помню глуповатый АПНовский капустник, где за реакцию на его стихи выдавали плач младенцев, – он загрустил, ему и перед женой Еленой Павловной стало неловко за такое отношение сослуживцев, подчиненных. Но на дру9 гой день он и виду не подал, никому потом не мстил. Этот человек, которого в редакционных начинаниях и новациях иногда, и не без оснований, считали излишне осторожным, был мужествен во всем, что касалось поэзии. Как-то он похвалил меня за строчку (я беседовал на страницах «Спорта» с кинодраматургом и поэтом Геннадием Шпаликовым): «Мужество лирической поэзии».
Он любил свои стихи, любил читать их и сотрудникам, вовсе не интересующимся поэзией и литературой (таких людей в журналистике, и вообще в жизни, не так уж мало). И он был прав, потому что писал хорошие стихи. А писал он хорошо потому, что в самом главном был неизменно искренен. Искренность, пронесенная через сложности времен и всей жизни, наверное, и есть талант.
Я никогда не обижался на Тарасова подолгу. Как-то он объявил мне выговор, что лишало меня квартальной премии. Некоторые из сотрудников журнала были удивлены – Николай Александрович не скрывал, что выделяет меня, относится лучше, чем к большинству, – и вдруг такой поворот. Тарасову, возможно, и самому казалось, что погорячился. Он вызвал меня и спросил: не очень ли я обижен. Я сказал, что семидесяти рублей, конечно, жалко, нет слов. Но за него, как за главного редактора, я, как подхалим, очень рад – теперь вижу, что он действительно очень строгий начальник, если поднял руку на любимого сотрудника. Он засмеялся.
Он всегда улыбался – своей застенчивой при пронзительных восточных глазах улыбкой, – когда я, рассматривая сделанные его рукой поправки в своей рукописи, цитировал светловское изречение: «Поэт стремится напоить читателя из чистого родника поэзии, но он не может это. сделать, прежде чем там не выкупается редактор».
Конечно, какими-то купюрами и редакторскими правками, им сделанными, я по сю пору огорчен, но никому я так не обязан, как Николаю Александровичу за сохраненное в себе, за то, без чего я наверняка потерял бы всякий интерес к журналистской работе.
Я ничему, пожалуй, не учился и не научился у Тарасова. Я и как начальника его, в общем, не воспринимал, хорошо зная слабые его струнки. Но я и знал, что в литературных оценках он руководствуется вкусом, который у него нельзя было отнять. Вот такому руководству я готов был подчиниться – и почти никогда в том не раскаивался.
Возглавив журнал «Физкультура и спорт», Тарасов позвал меня к себе, поручил литературный отдел. В спортивном журнале такой отдел вроде бы не профилирующий, выражаясь бюрократическим языком. Но в начатой новым редактором перестройке отдел этот оказывался немаловажным – и мне отводилась в реорганизации заметная роль. Я с нею, к сожалению, не справился. Не справился из-за авторского эгоизма. Я почувствовал, что предоставляется большая свобода в выборе тем, – и у меня глаза разбегались. Задачи же организационные меня мало увлекали. Я оказался плохим помощником Тарасову – примерно, как Воронин Иванову.
Тарасов уже согласен был на то, чтобы я писал сам, не столько заказывал материалы авторам и редактировал. Но я плохо использовал шанс – написать что-либо в ту силу, которую начинал тогда в себе чувствовать. Не исключено, что мешало в тот момент даже не приблизительное знание спортивной жизни – некоторое представление о ней я имел, – а недостаточная близость к действующим спортсменам.
Но Тарасову-то и не обязательно спорт был от меня нужен. Он считал, что журналу не хватает широты, воздуха. Он и не собирался делать из меня узкого специалиста.
Однако на меня вот находило – и силился быть тем, чем не мог быть ни при каких благоприятных обстоятельствах.
И я сейчас вижу в написанном тогда: и свое желание прыгнуть выше головы без разбега, и приземление вместе со сбитой планкой.
Я никак не переоцениваю сделанное мною тогда – многое из написанного раздражает меня сегодня претенциозностью, но, развивая сюжет своих блужданий внутри темы, хочу изобразить ступени, по которым думал, что поднимаюсь. И ведь поднимался же иногда, а то как бы дошел? А что оступался – так как же без того?
Бег на длинные дистанции – вид спорта и популярный, и вместе с тем достаточно загадочный. И вызывающий то параллельные, то вдруг пересекающиеся ассоциации.
Бег на десять и пять тысяч метров как бы роман с продолжением.
Марафонский бег хотелось бы отделить. Он, пожалуй, экзотикой своей ближе к путевым заметкам, запискам путешественника.
…Зрелище кипит в миске стадиона. Но мелом меченная схема его, замыкающая пространство для бега, геометрически ясна. Композиция предполагаемого романа – одинаковые круги по четыреста метров каждый. Либо двадцать пять, либо двенадцать с половиной. В них врывается бег и разрушает симметрию. Психология борьбы и спорта чаще асимметрична.
И сюжет закручивается подлинно романный: герой осилит дорогу, придет к финишу «пространством и временем полный». Обязательно столкнется с препятствием, испытает и радость, и коварство встреч в дороге, и победит, если сумеет не поддаться «амортизации сердца и души».
Хуже с пейзажем: он несколько однообразен – ярусы трибун, зеленая плоскость футбольного поля… Но роман всегда короче черновиков, а черновики стайеров – многокилометровые тренировки: они в основном на природе, в парках, в лесу.
Время присутствует в романе о стайерах в еще одной ипостаси – исторической.
Виза времени прихотлива. Неравнодушна к международной известности лидеров бега, субъективна к совпадению обстоятельств.
Талантливый Максунов еще на Спартакиаде 1928 года убедительно победил в десятикилометровом забеге будущего олимпийского чемпиона финна Исо-Холло, а большинство из современных любителей легкой атлетики о нем и не слышали.
Отсчет, по существу, начат с прославленных братьев Знаменских, стайеров, бесспорно, выдающихся, побеждавших неоднократно на международных аренах. Их же опасный соперник Иванькович известен неизмеримо меньше, хотя уровень соперничества – уровень напряженности действия спортивной жизни, и не резон отводить резко выразивший себя персонаж на периферию сюжета.
Устаревает рекордный результат и тем самым как бы приглушает значение победы, но характер победителя своей значительности не теряет.
Разве оттого, что столько спортсменов превзошли результаты Знаменских, спортивная история всех без исключения поставила в один ряд со знаменитыми братьями?
Послевоенные годы, вплоть до пятидесятых. Немало стайеров со славными в ту пору именами, а соревнований международного представительства в их карьере почти не случалось. И для сегодняшнего зрителя, не любопытного до старых журналов: от Знаменских до Куца – никого. Пауза…
А Феодосии Ванин, которому, подобно Иваньковичу, доводилось и побеждать Знаменских, выигрывать первенства, ставить рекорды? Александр Пугачевский, Никифор Попов, Иван Пожидаев, Иван Семенов, Григорий Басалаев?
Владимир Казанцев, первым из советских стайеров давший бой тогда непобедимому Затопеку? Наконец, Александр Ануфриев – бронзовый олимпийский призер в беге на 10 000 метров в Хельсинки?
О них писали, говорили, их фотографии мелькали в журналах и газетах.
Но в свете славы Владимира Куца всех их словно размыло расстоянием. Куц стал героем романа, «переведенного» на всех пяти континентах мира. И даже Петр Болотников, победивший на следующей Олимпиаде в раскаленном жарой Риме, выдержал сравнение не до конца, что, впрочем, подвига его ничуть не приземляет.
В канун Мельбурнской Олимпиады тренер англичанина Гордона Пири, чьи шансы на победу расценивались высоко, Вольдемар Гершлер заявлял в печати: «Рекорд – это, в сущности, лишь подарок, который спортсмен получает на ходу, как награду за свой труд, а олимпийская медаль – это история легкой атлетики».
Доля преувеличения в его словах имеется: эволюция мирового рекорда – не скольжение лестницы эскалатора, и спортсмен, сумевший двинуться вперед, достоин всяческих почестей и уважения. Победы Куца и Болотникова подтверждали их лидирующую роль среди конкурентов, отражали зрелость мастерства и новации в тактике. И все же виза истории рельефнее на золоте олимпийской медали. Не стоит забывать о том стайерам, наследующим Куцу и Болотникову.
Однако вернемся к роману. Для него важнее связь времен – преемственность поколений стайеров. И прием воссоздания ее – мемуары, письма. Например, в книге Куца приводится письмо Никифора Попова. Знаменитый Попов, отвечая никому не известному стайеру, моряку Владимиру Куцу, пишет: «…воспитывай в себе выносливость, настойчивость, скорость. Воспитывай эти качества всегда и везде, где бы ты ни находился».
Роман всегда короче черновиков. Но в черновиках непрерывность процесса. Удача окончательно отбора – результат непрерывности.
В какой-то из поездок сборной вышло так, что на некоторое время пришлось оторваться от спортивной базы, и Никифор Попов, натянув несколько пар шерстяных носков, бегал по гостиничному коридору: бесчисленное количество раз туда и обратно. Куц тоже бегал по палубе теплохода «Грузия», отчалившего от Мельбурна. Бегал Куц, несмотря на все протесты лечивших его врачей, и по больничному двору.
Фанатизм – закон жанра стайеров.
Привычный для нас педагогический расклад в разговорах о спорте: упорный побеждает, прилежание бьет лень, не давая ей малейших надежд на реванш.
Но в случае со стайерами упорство – не эпитет.
На самых ответственных тренировочных сборах стайеры изумляют фанатизмом и самых требовательных к себе спортсменов, занятых в других дисциплинах. Фанатик – не обязательно чемпион. Но стайер – обязательно фанатик.
Терпение – первая заповедь стайера.
Мы логически подошли к лирическому отступлению – обманчиво нейтральной полосе, размежевавшей поэзию и прозу.
«Стайеру нужна биография», – это я услышал от Куца несколько лет назад, далеко от стадионов и беговых дорожек, в суровом Заполярье. И я не должен был писать о нем. И не собирался – считал, что все главное написано. Но не думать о его прошлом не мог. Особенно в те три часа, что шли мы заливом, и ледяная вода раскинулась перед нами метафорой пространства и втиснутого в него одиночества от странной обыкновенности надвигающейся на меня новизны. А Куц, по-моему, врисовывался в мою новизну без волнений, привычно. Он стоял на палубе катера, столь естественный на ней в своей военно-морской форме и плотно надвинутой фуражке, свой человек на качающейся узкой железной коробке, повисшей над глубиной.
Поле боя морского пограничника Заполярья – километры и километры ледяной воды, морозной влажности, штормовых ветров и снежных зарядов. Он живет на корабле, где кубрик – и дом, и боевой рубеж. На берегу он – гость. Да и берег его – каменистая неровность сопок вокруг небольшой площадки, примыкающей к воде. Несколько строений и отличный обзор окрестностей – долгий взгляд в сизую даль, куда уходят к морским границам пограничные катера. А на валунах-, обнаженных отливом, рослые чайки и неуверенные в себе вороны, заискивающие перед чайками и тоже, питающиеся рыбами.
Вот здесь-то Куц и сказал мне удивившие слова о том, что теперь бы в такой обстановке он наверняка затосковал.
Я удивился: а как же одиночество бегуна на длинные дистанции? Значит, оно не свойство души, склонность характера к ежедневной отрешенности от мира в долгом беге?
И спросил: а как же монотонность, неизбежная на стайерской дистанции, одинаковость кругов, повторяемость, вроде бы исключающая проявления азарта?
И преодолима ли монотонность? Чем? Или есть в ней своя радость успокоения, самоуглубленности?
Вспоминает ли бегун на дистанции какие-нибудь картины жизни, эпизоды, трогающие его? Если не в соревнованиях, то в изнурительных тренировках.
«А как же иначе, – ответил Куц, – всегда бежишь и о чем-то думаешь. Без воспоминаний не побегаешь долго».
Потом я и услышал: «Стайеру нужна биография».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27