Три разные вещи, а сливаются в одну… Были, кажется, такие стихи, их заставляли учить в школе, — как там говорилось?
О милая, я б не любил тебя так сильно,
Когда бы не любил чего-то там (он сейчас не мог припомнить, чего именно) сильней.
Он ничего не любил сильней, чем Вирджинию. Но то, что ему были так необычайно дороги наука и справедливость, его теперешние исследования и друзья-товарищи в далекой Испании, странным образом влияло и на любовь к Вирджинии — она становилась еще более глубокой и, как это ни парадоксально, более преданной.
— Ну что, тронулись? — наконец предложил он.
Обиспо поглядел на часы.
— Совсем забыл, — сказал он. — Мне нужно успеть написать до обеда несколько писем. Придется, видно, повидаться с Проптером в другой раз.
— Вот досада! — Пит постарался, чтобы в его словах прозвучало искреннее сожаление, хотя на самом деле ничего подобного не испытывал. Он был даже рад. Он восхищался доктором Обиспо как замечательным исследователем, но отнюдь не считал его подходящей компанией для юной невинной девушки вроде Вирджинии. Его ужасала мысль, что она может поддаться влиянию такого прожженного циника. К тому же, если говорить о его собственных отношениях с Вирджинией, Обиспо вечно совал ему палки в колеса.
— Вот досада! — повторил он.
Радость его была столь велика, что он чуть ли не бегом одолел лестницу, ведущую от питомника к дороге; одолел так быстро, что сердце у него сильно и неровно забилось. Проклятый ревматизм!
Обиспо отступил, чтобы пропустить Вирджинию; одновременно он слегка похлопал по карману, где лежали «Les Cent-Vingt Jours de Sodome», и подмигнул ей. Вирджиния подмигнула в ответ и пошла по лестнице вслед за Питом.
Немного спустя Обиспо уже шагал по дороге вверх, а остальные — вниз. Точнее сказать, шагали только Джереми с Питом, а Вирджиния, для которой сама идея перемещения из одного места в другое с помощью ног была попросту немыслимой, уселась на свой мотороллер цвета клубники со сливками и, трогательно положив руку на плечо Питу, катила вниз под действием силы гравитации.
Обезьяний гомон за ними постепенно утихал, и вот за следующим поворотом появилась нимфа Джамболоньи, по-прежнему неустанно извергающая из грудей две водяные струи. Вирджиния внезапно прервала разговор о Кларке Гейбле и с негодованием бичующего порок пра недника заметила:
— Просто не понимаю, как Дядюшка Джо терпит здесь эту штуку. Гадость какая!
— Гадость? — изумленно откликнулся Джереми
— Да, гадость! — решительно повторила она.
— Вам не нравится, что на ней ничего не надето? — спросил он, вспомнив две атласные асимптоты к обнаженной натуре, которые были на ней там, наверху, в бассейне.
Она нетерпеливо качнула головой.
— Нет, то, как выливается вода. — Она скорчила гримасу, словно ей попалось что-то отвратительное на вкус. — По-моему, это ужасно.
— Но почему? — не отставал Джереми.
— Потому что ужасно. — Это было все, что она могла сказать в объяснение. Дитя своего века, века кормления из бутылочек и контрацепции, она была оскорблена этой вопиющей непристойностью, вынырнувшей из прошлого. Это было просто ужасно; вот и все, что она могла сказать. Повернувшись к Питу, она вновь заговорила о Кларке Гейбле.
Напротив входа в Грот Вирджиния остановила мотороллер. Каменщики уже сложили гробницу и ушли; в Гроте не было ни души. Дабы не оскорбить Богородицу, Вирджиния поправила свою лихо заломленную кепочку; затем взбежала по ступеням, чуть помедлила у порога, осенила себя крестом и, войдя внутрь, преклонила колени перед образом. Остальные в молчании ждали ее на дороге.
— Прошлым летом у меня был синусит, и Пресвятая Дева просто спасла меня, — объяснила Вирджиния Джереми, вновь выйдя к своим спутникам. — Поэтому я и попросила Дядюшку Джо построить для Нее этот Грот. Правда, здорово было, когда архиепископ приезжал освящать его? — добавила она, повернувшись к Питу.
Пит кивнул в знак подтверждения.
— С тех пор как Она здесь, я даже не простудилась ни разу, — продолжала Вирджиния, садясь на мотороллер. Лицо ее сияло торжеством; каждая победа Небесной Владычицы одновременно была и персональным достижением Вирджинии Монсипл. Затем, словно на кинопробе, где потребовалось изобразить утомление и жалость к себе, она вдруг и без всякого предупреждения провела рукой по лбу, глубоко вздохнула и совершенно упавшим, полным уныния голосом произнесла: — Все равно я сегодня ужасно устала. Наверно, после ленча слишком долго была на солнце. Пожалуй, лучше пойду прилягу.
И ласково, но очень твердо отклонив предложение Пита проводить ее обратно в замок, она развернула мотороллер в сторону горы, подарила юноше последнюю, самую обворожительную, чуть ли не влюбленную улыбку и взгляд, сказала: «До свидания, Пит, милый», дала газ и, разогнавшись под ускоряющееся тарахтенье мотора, взяла крутой подъем и скрылась за поворотом. Спустя пять минут она уже была в своем будуаре и, стоя у фонтанчика с содовой, готовила себе шоколадно-банановый сплит. Сидя в позолоченном кресле с атласной обивкой couleur fesse de nymphe, доктор Обиспо читал вслух и тут же переводил первый том «Les Cent-Vingt Jours».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мистер Проптер сидел на скамейке под самым большим из своих эвкалиптов. Горы к западу от домика уже плоско чернели на фоне закатного неба, но вершины тех, что высились впереди, на севере, еще жили, облитые светом и тенью, розовато-золотым и темно-синим. Замок на переднем плане покорял глаз чарующей, сказочной красотой. Проптер поглядел на него, на холмы, потом выше, на бледное небо, просвечивающее сквозь неподвижную листву эвкалипта; потом закрыл глаза и беззвучно повторил ответ кардинала Беруля на вопрос «Что есть человек?». Впервые он прочел эти слова больше тридцати лет назад, когда писал об этом кардинале. Уже тогда они привели его в восхищение своей великолепной точностью и выразительностью. С течением времени и ростом жизненного опыта они стали казаться ему более чем выразительными, приобрели еще более богаые оттенки, еще более глубокий смысл. «Что есть человек? — прошелтал он про себя. — Cest un neant environne de Dieu, indigent de Dieu, capable de Dieu, et rempli de Dieu, s'il veut. Ничто, объятое Богом, нуждающееся в Боге, способное принять Бога и наполнить себя Им, если пожелает того». А что это за Бог, которого люди способны принять в себя? Проптер ответил определением Иоганна Таулера из первого абзаца его «Следования Христу»: «Бог есть бытие, удаленное от всякой твари, свободная мощь, чистое делание». Значит, человек есть ничто, объятое бытием, удаленным от всякой твари, и нуждающееся в нем, ничто, способное принять в себя свободную мощь, исполниться чистого делания, если пожелает того. Если пожелает, — печально, с внезапной горечью подумал Проптер. Но как же мало людей желает этого и как мало желающих знают, к чему стремиться и как достичь цели! Истинное знание едва ли менее редко, чем неустанная готовность ему следовать. Среди тех немногих, что ищут Бога, большинство по неведению находит лишь такие отражения собственных желаний, как Бог — Покровитель в Битвах, Бог избранного народа, Бог-заступник, Спаситель.
Отвлекшись на эти мысли об отрицательном, постепенно теряя чуткую прозрачность сознания, Проптер углубился в еще более бесплодные размышления о конкретных, насущных житейских проблемах. Он вспомнил утренний разговор с Хансеном, управляющим владениями Стойта в долине. Хансен обращался с сезонниками, приехавшими на сбор фруктов, еще хуже, чем прочие наниматели. Он пользовался их нищетой и многочисленностью, чтобы снизить заработную плату. На его посадках за два-три цента в час маленьким детям приходилось работать под палящим солнцем целые дни. А дома, куда они возвращались, окончив дневной труд, были отвратительными лачугами на голом месте у самой реки. За аренду этих лачуг Хансен брал по десять долларов в месяц. За десять долларов в месяц людям предоставлялось право мерзнуть или погибать от духоты; спать посвински, всем скопом; служить добычей клопам и вшам; страдать от офтальмии, а то и от дизентерии или глистов. И тем не менее Хансен был вполне порядочный, мягкосердечный человек: он возмутился бы и вспылил, если бы у него на глазах пнули собаку; он бросился бы защищать попавшую в беду женщину или обиженного ребенка. Когда Проптер обратил на это его внимание, лицо Хансена потемнело от гнева.
Сезонники — другое дело, сказал он.
Проптер попытался выяснить, почему это другое дело.
Он выполняет свой долг, сказал Хансен.
Но разве его долг состоит в том, чтобы обращаться с детьми хуже, чем с рабами, и заставлять их мучиться от глистов?
Он выполняет долг по отношению к владельцу посадок. Он ничего не делает для себя.
Но почему поступать дурно ради кого-то другого лучше, чем делать это ради себя самого? Результаты в обоих случаях совершенно одинаковы. От исполнения вами того, что вы называете своим долгом, жертвы страдают ничуть не меньше, чем от действий, идущих, как вы полагаете, на пользу лично вам.
После этого Хансен дал волю своему гневу и разразился яростной бранью. Это был, подумал Проптер, гнев зравомыслящего, но ограниченного человека, которого вынуждают задавать себе нескромные вопросы относительно поступков, совершаемых им как нечто само собой разумеющееся. Он не хочет задавать себе эти вопросы, ибо понимает, что иначе ему придется или вести себя попрежнему, однако с циничным сознанием того, что он поступает дурно, или же, если ему не хочется быть циником, совершенно изменить весь ход своей жизни, чтобы привести свою любовь к хорошим делам в соответвие с реальными фактами, раскрывшимися благодаря самодопросу. Для большинства людей всякая радикальная перемена еще ненавистнее циничности. Единственный способ обойти дилемму — это любой ценой сохранить неведение, позволяющее по-прежнему поступать дурно, лелея успокоительную веру в то, что этого требует долг — долг по отношению к фирме, к своим компаньонам, к семье, к городу, к государству, к отечеству, к церкви. Ибо, конечно же, случай бедняги Хансена отнюдь не уникален; птица невысокого полета, а значит, ограниченный в возможности творить зло, он вел себя точно так же, как все те радетели за народное благо, государственные мужи и прелаты, что идут по жизни, сея во имя своих идеалов и верности своим категорическим императивам горе и разрушение.
Да, разговор с Хансеном мало что ему дал, грустно заключил Проптер. Придется попытать счастья с Джо Стойтом. Прежде Джо всегда отказывался слушать, ссылаясь на то, что земельные владения — дело Хансена. Отговорка была очень удобной, и он понимал: добиться от Джо другого ответа будет трудновато.
От Хансена и Джо Стойта мысли его перенеслись к семье только что прибывших сюда сезонников-канзасцев — он сдал им один из своих домиков. Трое хилых от недоедания детей с уже гнилыми зубами; женщина, изглоданная Бог знает какими замысловатыми недугами, уже глубоко погрузившаяся в вялость и апатию; ее муж, который попеременно негодовал и жаловался на судьбу, буйствовал или угрюмо молчал.
Он повел новичка купить овощей со здешних огородов и кролика семье на ужин. Сидя с ним вместе и свежуя кролика, он принужден был выслушивать потоки бессвязных жалоб и обвинений. Канзасец проклинал рынок пшеницы, цены на котором резко падали, как только его дела начинали налаживаться. Банки, где он занимал деньги, а потом не мог расплатиться. Засухи и ветры, которые превратили его ферму в сто шестьдесят акров бесплодной, занесенной пылью пустыни. Судьбу, которая всегда была против него. Людей, которые так подло с ним поступали — всегда, всю жизнь!
Оскомину набившая история! Он слышал ее, с незначительными отклонениями, уже тысячу раз. Иногда это были издольщики с южных земель, лишенные своих наделов хозяевами, отчаянно старавшимися достичь самоокупаемости. Иногда, подобно этому сезоннику, они имели свои фермы и лишились их не по воле финансистов, а благодаря действию сил природы — сил природы, которые сами же превратили в разрушительные, выведя под корень всю траву и не сея ничего, кроме пшеницы. Иногда это были наемные рабочие, место которых заняли тракторы. Все они пришли в Калифорнию, как в землю обетованную, а Калифорния уже низвела их до уровня бродячих батраков и быстро обращала в неприкасаемых. Только святой, подумал Проптер; только святой может быть наемным рабочим и парией без вреда для себя, ибо только святой примет этот жребий с радостью, так, словно выбрал его по собственной воле. Бедность и страдание облагораживают только тогда, когда их избирают добровольно. Вынужденные бедность и страдания делают людей хуже. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели человеку, ставшему бедным не по своей воле, попасть в Царство небесное. Вот, например, этот несчастный малый из Канзаса. Как он отозвался на вынужденную бедность и страдания? Насколько Проптер мог судить, за свое невезение он отыгрывался на тех, кто слабее его. Стоит только вспомнить, как он орал на детей… Слишком хорошо знакомый симптом.
Когда кролик был освежеван и выпотрошен, Проптер прервал монолог своего компаньона.
— Знаете, какое место в Библии самое глупое? — неожиданно спросил он.
Ошарашенный и явно слегка испуганный, канзасец покачал головой.
— Вот какое, — сказал Протер, вставая и передавая ему кроличью тушку. — «Возненавидели Меня напрасно».
Сидя под эвкалиптом, Проптер устало вздохнул. Обращать внимание неудачников на то, что они наверняка, пусть отчасти, сами повинны в своих неудачах; объяснять им, что неведение и глупость караются природой вещей не менее жестоко, чем откровенно злой умысел, — эти занятия никак не назовешь приятными. Это всегда неприятно, однако, насколько он мог судить, абсолютно необходимо. Ибо разве остается надежда, спросил он себя, разве остается хоть самый слабенький лучик на дежды человеку, который и вправду верит, что его «возненавидели напрасно» и что он не повинен в своих несчастьях? Очевидно, нет. Мы видим — об этом сви детельствуют простые факты, — что несчастья и нена висть всегда имеют причину: мы видим также, что люди, страдающие от этих несчастий и навлекающие на себя эту ненависть, обычно могут повлиять по меньшей мере на некоторые из этих причин. Они всегда в какой то степени виноваты сами — прямо или косвенно. Прямо, когда совершают глупые или злонамеренные по ступки. Косвенно, когда не проявляют столько ума и сострадания, сколько могли бы. А эти упущения они обычно делают тогда, когда избирают путь бездумного следования принятым стандартам и образу жизни их современников. Мысли Проптера вернулись к тому не счастному канзасцу. Самодовольный, наверняка не лю бимый соседями, невежественный земледелец, но этим дело не исчерпывается. Самое главное его преступле ние — это то, что он считает окружающий мир нормаль ным, устроенным рационально и правильно. Подобно всем прочим, он позволил рекламе умножить его потреб ности; он научился мерить счастье богатством, а успех — количеством денег в кармане. Подобно всем прочим, он и думать позабыл о том, что можно кормиться со своего хозяйства, и привык рассчитывать лишь на «выгодные культуры», и не изменил своего образа мыслей даже тогда, когда эти культуры уже перестали приносить ему всякую выгоду. Затем, подобно всем прочим, он залез в долги к банкам. И наконец, подобно всем прочим, убедился в абсолютной правоте специалистов, которые твердят вот уже лет тридцать: в полузасушливых землях плодородный слой удерживает трава; вырвите траву, уйдет и плодородный слой. Что, в свой черед, и случилось.
Канзасец превратился в батрака и парию; и эта новая жизнь отнюдь не шла ему на пользу.
Еще одной исторической фигурой, которой Проптер посвятил специальное исследование, был святой Петр Клавер. Когда в гавань Картахены вошли корабли, груженные рабами, Петр Клавер был единственным из белых людей, отважившимся спуститься в трюмы. Там, в неописуемой жаре и смраде, в испарениях мочи и кала, он ухаживал за больными, он перевязывал раны, натертые кандалами, он обнимал людей, которые предались отчаянию, и говорил им слова ласки и утешения — а в промежутках беседовал с ними об их грехах. Их грехах! Современного гуманиста это рассмешило бы, а то и шокировало. И все же — таким оказался вывод, к которому постепенно и неохотно пришел Проптер, — и все же св. Петр Клавер был, наверное, прав. Конечно, не совсем прав; ибо, действуя на основе ошибочного знания, пусть даже из самых лучших побуждений, никто не может быть прав более, чем отчасти. Но, во всяком случае, прав настолько, насколько этого можно ожидать от хорошего человека с философией католика времен Контрреформации. Прав, веря, что у каждого, в каком бы положении он ни оказался, были упущенные возможности сделать добро, каждый совершал поступки, чреватые дурными, а порой и роковыми последствиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
О милая, я б не любил тебя так сильно,
Когда бы не любил чего-то там (он сейчас не мог припомнить, чего именно) сильней.
Он ничего не любил сильней, чем Вирджинию. Но то, что ему были так необычайно дороги наука и справедливость, его теперешние исследования и друзья-товарищи в далекой Испании, странным образом влияло и на любовь к Вирджинии — она становилась еще более глубокой и, как это ни парадоксально, более преданной.
— Ну что, тронулись? — наконец предложил он.
Обиспо поглядел на часы.
— Совсем забыл, — сказал он. — Мне нужно успеть написать до обеда несколько писем. Придется, видно, повидаться с Проптером в другой раз.
— Вот досада! — Пит постарался, чтобы в его словах прозвучало искреннее сожаление, хотя на самом деле ничего подобного не испытывал. Он был даже рад. Он восхищался доктором Обиспо как замечательным исследователем, но отнюдь не считал его подходящей компанией для юной невинной девушки вроде Вирджинии. Его ужасала мысль, что она может поддаться влиянию такого прожженного циника. К тому же, если говорить о его собственных отношениях с Вирджинией, Обиспо вечно совал ему палки в колеса.
— Вот досада! — повторил он.
Радость его была столь велика, что он чуть ли не бегом одолел лестницу, ведущую от питомника к дороге; одолел так быстро, что сердце у него сильно и неровно забилось. Проклятый ревматизм!
Обиспо отступил, чтобы пропустить Вирджинию; одновременно он слегка похлопал по карману, где лежали «Les Cent-Vingt Jours de Sodome», и подмигнул ей. Вирджиния подмигнула в ответ и пошла по лестнице вслед за Питом.
Немного спустя Обиспо уже шагал по дороге вверх, а остальные — вниз. Точнее сказать, шагали только Джереми с Питом, а Вирджиния, для которой сама идея перемещения из одного места в другое с помощью ног была попросту немыслимой, уселась на свой мотороллер цвета клубники со сливками и, трогательно положив руку на плечо Питу, катила вниз под действием силы гравитации.
Обезьяний гомон за ними постепенно утихал, и вот за следующим поворотом появилась нимфа Джамболоньи, по-прежнему неустанно извергающая из грудей две водяные струи. Вирджиния внезапно прервала разговор о Кларке Гейбле и с негодованием бичующего порок пра недника заметила:
— Просто не понимаю, как Дядюшка Джо терпит здесь эту штуку. Гадость какая!
— Гадость? — изумленно откликнулся Джереми
— Да, гадость! — решительно повторила она.
— Вам не нравится, что на ней ничего не надето? — спросил он, вспомнив две атласные асимптоты к обнаженной натуре, которые были на ней там, наверху, в бассейне.
Она нетерпеливо качнула головой.
— Нет, то, как выливается вода. — Она скорчила гримасу, словно ей попалось что-то отвратительное на вкус. — По-моему, это ужасно.
— Но почему? — не отставал Джереми.
— Потому что ужасно. — Это было все, что она могла сказать в объяснение. Дитя своего века, века кормления из бутылочек и контрацепции, она была оскорблена этой вопиющей непристойностью, вынырнувшей из прошлого. Это было просто ужасно; вот и все, что она могла сказать. Повернувшись к Питу, она вновь заговорила о Кларке Гейбле.
Напротив входа в Грот Вирджиния остановила мотороллер. Каменщики уже сложили гробницу и ушли; в Гроте не было ни души. Дабы не оскорбить Богородицу, Вирджиния поправила свою лихо заломленную кепочку; затем взбежала по ступеням, чуть помедлила у порога, осенила себя крестом и, войдя внутрь, преклонила колени перед образом. Остальные в молчании ждали ее на дороге.
— Прошлым летом у меня был синусит, и Пресвятая Дева просто спасла меня, — объяснила Вирджиния Джереми, вновь выйдя к своим спутникам. — Поэтому я и попросила Дядюшку Джо построить для Нее этот Грот. Правда, здорово было, когда архиепископ приезжал освящать его? — добавила она, повернувшись к Питу.
Пит кивнул в знак подтверждения.
— С тех пор как Она здесь, я даже не простудилась ни разу, — продолжала Вирджиния, садясь на мотороллер. Лицо ее сияло торжеством; каждая победа Небесной Владычицы одновременно была и персональным достижением Вирджинии Монсипл. Затем, словно на кинопробе, где потребовалось изобразить утомление и жалость к себе, она вдруг и без всякого предупреждения провела рукой по лбу, глубоко вздохнула и совершенно упавшим, полным уныния голосом произнесла: — Все равно я сегодня ужасно устала. Наверно, после ленча слишком долго была на солнце. Пожалуй, лучше пойду прилягу.
И ласково, но очень твердо отклонив предложение Пита проводить ее обратно в замок, она развернула мотороллер в сторону горы, подарила юноше последнюю, самую обворожительную, чуть ли не влюбленную улыбку и взгляд, сказала: «До свидания, Пит, милый», дала газ и, разогнавшись под ускоряющееся тарахтенье мотора, взяла крутой подъем и скрылась за поворотом. Спустя пять минут она уже была в своем будуаре и, стоя у фонтанчика с содовой, готовила себе шоколадно-банановый сплит. Сидя в позолоченном кресле с атласной обивкой couleur fesse de nymphe, доктор Обиспо читал вслух и тут же переводил первый том «Les Cent-Vingt Jours».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Мистер Проптер сидел на скамейке под самым большим из своих эвкалиптов. Горы к западу от домика уже плоско чернели на фоне закатного неба, но вершины тех, что высились впереди, на севере, еще жили, облитые светом и тенью, розовато-золотым и темно-синим. Замок на переднем плане покорял глаз чарующей, сказочной красотой. Проптер поглядел на него, на холмы, потом выше, на бледное небо, просвечивающее сквозь неподвижную листву эвкалипта; потом закрыл глаза и беззвучно повторил ответ кардинала Беруля на вопрос «Что есть человек?». Впервые он прочел эти слова больше тридцати лет назад, когда писал об этом кардинале. Уже тогда они привели его в восхищение своей великолепной точностью и выразительностью. С течением времени и ростом жизненного опыта они стали казаться ему более чем выразительными, приобрели еще более богаые оттенки, еще более глубокий смысл. «Что есть человек? — прошелтал он про себя. — Cest un neant environne de Dieu, indigent de Dieu, capable de Dieu, et rempli de Dieu, s'il veut. Ничто, объятое Богом, нуждающееся в Боге, способное принять Бога и наполнить себя Им, если пожелает того». А что это за Бог, которого люди способны принять в себя? Проптер ответил определением Иоганна Таулера из первого абзаца его «Следования Христу»: «Бог есть бытие, удаленное от всякой твари, свободная мощь, чистое делание». Значит, человек есть ничто, объятое бытием, удаленным от всякой твари, и нуждающееся в нем, ничто, способное принять в себя свободную мощь, исполниться чистого делания, если пожелает того. Если пожелает, — печально, с внезапной горечью подумал Проптер. Но как же мало людей желает этого и как мало желающих знают, к чему стремиться и как достичь цели! Истинное знание едва ли менее редко, чем неустанная готовность ему следовать. Среди тех немногих, что ищут Бога, большинство по неведению находит лишь такие отражения собственных желаний, как Бог — Покровитель в Битвах, Бог избранного народа, Бог-заступник, Спаситель.
Отвлекшись на эти мысли об отрицательном, постепенно теряя чуткую прозрачность сознания, Проптер углубился в еще более бесплодные размышления о конкретных, насущных житейских проблемах. Он вспомнил утренний разговор с Хансеном, управляющим владениями Стойта в долине. Хансен обращался с сезонниками, приехавшими на сбор фруктов, еще хуже, чем прочие наниматели. Он пользовался их нищетой и многочисленностью, чтобы снизить заработную плату. На его посадках за два-три цента в час маленьким детям приходилось работать под палящим солнцем целые дни. А дома, куда они возвращались, окончив дневной труд, были отвратительными лачугами на голом месте у самой реки. За аренду этих лачуг Хансен брал по десять долларов в месяц. За десять долларов в месяц людям предоставлялось право мерзнуть или погибать от духоты; спать посвински, всем скопом; служить добычей клопам и вшам; страдать от офтальмии, а то и от дизентерии или глистов. И тем не менее Хансен был вполне порядочный, мягкосердечный человек: он возмутился бы и вспылил, если бы у него на глазах пнули собаку; он бросился бы защищать попавшую в беду женщину или обиженного ребенка. Когда Проптер обратил на это его внимание, лицо Хансена потемнело от гнева.
Сезонники — другое дело, сказал он.
Проптер попытался выяснить, почему это другое дело.
Он выполняет свой долг, сказал Хансен.
Но разве его долг состоит в том, чтобы обращаться с детьми хуже, чем с рабами, и заставлять их мучиться от глистов?
Он выполняет долг по отношению к владельцу посадок. Он ничего не делает для себя.
Но почему поступать дурно ради кого-то другого лучше, чем делать это ради себя самого? Результаты в обоих случаях совершенно одинаковы. От исполнения вами того, что вы называете своим долгом, жертвы страдают ничуть не меньше, чем от действий, идущих, как вы полагаете, на пользу лично вам.
После этого Хансен дал волю своему гневу и разразился яростной бранью. Это был, подумал Проптер, гнев зравомыслящего, но ограниченного человека, которого вынуждают задавать себе нескромные вопросы относительно поступков, совершаемых им как нечто само собой разумеющееся. Он не хочет задавать себе эти вопросы, ибо понимает, что иначе ему придется или вести себя попрежнему, однако с циничным сознанием того, что он поступает дурно, или же, если ему не хочется быть циником, совершенно изменить весь ход своей жизни, чтобы привести свою любовь к хорошим делам в соответвие с реальными фактами, раскрывшимися благодаря самодопросу. Для большинства людей всякая радикальная перемена еще ненавистнее циничности. Единственный способ обойти дилемму — это любой ценой сохранить неведение, позволяющее по-прежнему поступать дурно, лелея успокоительную веру в то, что этого требует долг — долг по отношению к фирме, к своим компаньонам, к семье, к городу, к государству, к отечеству, к церкви. Ибо, конечно же, случай бедняги Хансена отнюдь не уникален; птица невысокого полета, а значит, ограниченный в возможности творить зло, он вел себя точно так же, как все те радетели за народное благо, государственные мужи и прелаты, что идут по жизни, сея во имя своих идеалов и верности своим категорическим императивам горе и разрушение.
Да, разговор с Хансеном мало что ему дал, грустно заключил Проптер. Придется попытать счастья с Джо Стойтом. Прежде Джо всегда отказывался слушать, ссылаясь на то, что земельные владения — дело Хансена. Отговорка была очень удобной, и он понимал: добиться от Джо другого ответа будет трудновато.
От Хансена и Джо Стойта мысли его перенеслись к семье только что прибывших сюда сезонников-канзасцев — он сдал им один из своих домиков. Трое хилых от недоедания детей с уже гнилыми зубами; женщина, изглоданная Бог знает какими замысловатыми недугами, уже глубоко погрузившаяся в вялость и апатию; ее муж, который попеременно негодовал и жаловался на судьбу, буйствовал или угрюмо молчал.
Он повел новичка купить овощей со здешних огородов и кролика семье на ужин. Сидя с ним вместе и свежуя кролика, он принужден был выслушивать потоки бессвязных жалоб и обвинений. Канзасец проклинал рынок пшеницы, цены на котором резко падали, как только его дела начинали налаживаться. Банки, где он занимал деньги, а потом не мог расплатиться. Засухи и ветры, которые превратили его ферму в сто шестьдесят акров бесплодной, занесенной пылью пустыни. Судьбу, которая всегда была против него. Людей, которые так подло с ним поступали — всегда, всю жизнь!
Оскомину набившая история! Он слышал ее, с незначительными отклонениями, уже тысячу раз. Иногда это были издольщики с южных земель, лишенные своих наделов хозяевами, отчаянно старавшимися достичь самоокупаемости. Иногда, подобно этому сезоннику, они имели свои фермы и лишились их не по воле финансистов, а благодаря действию сил природы — сил природы, которые сами же превратили в разрушительные, выведя под корень всю траву и не сея ничего, кроме пшеницы. Иногда это были наемные рабочие, место которых заняли тракторы. Все они пришли в Калифорнию, как в землю обетованную, а Калифорния уже низвела их до уровня бродячих батраков и быстро обращала в неприкасаемых. Только святой, подумал Проптер; только святой может быть наемным рабочим и парией без вреда для себя, ибо только святой примет этот жребий с радостью, так, словно выбрал его по собственной воле. Бедность и страдание облагораживают только тогда, когда их избирают добровольно. Вынужденные бедность и страдания делают людей хуже. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели человеку, ставшему бедным не по своей воле, попасть в Царство небесное. Вот, например, этот несчастный малый из Канзаса. Как он отозвался на вынужденную бедность и страдания? Насколько Проптер мог судить, за свое невезение он отыгрывался на тех, кто слабее его. Стоит только вспомнить, как он орал на детей… Слишком хорошо знакомый симптом.
Когда кролик был освежеван и выпотрошен, Проптер прервал монолог своего компаньона.
— Знаете, какое место в Библии самое глупое? — неожиданно спросил он.
Ошарашенный и явно слегка испуганный, канзасец покачал головой.
— Вот какое, — сказал Протер, вставая и передавая ему кроличью тушку. — «Возненавидели Меня напрасно».
Сидя под эвкалиптом, Проптер устало вздохнул. Обращать внимание неудачников на то, что они наверняка, пусть отчасти, сами повинны в своих неудачах; объяснять им, что неведение и глупость караются природой вещей не менее жестоко, чем откровенно злой умысел, — эти занятия никак не назовешь приятными. Это всегда неприятно, однако, насколько он мог судить, абсолютно необходимо. Ибо разве остается надежда, спросил он себя, разве остается хоть самый слабенький лучик на дежды человеку, который и вправду верит, что его «возненавидели напрасно» и что он не повинен в своих несчастьях? Очевидно, нет. Мы видим — об этом сви детельствуют простые факты, — что несчастья и нена висть всегда имеют причину: мы видим также, что люди, страдающие от этих несчастий и навлекающие на себя эту ненависть, обычно могут повлиять по меньшей мере на некоторые из этих причин. Они всегда в какой то степени виноваты сами — прямо или косвенно. Прямо, когда совершают глупые или злонамеренные по ступки. Косвенно, когда не проявляют столько ума и сострадания, сколько могли бы. А эти упущения они обычно делают тогда, когда избирают путь бездумного следования принятым стандартам и образу жизни их современников. Мысли Проптера вернулись к тому не счастному канзасцу. Самодовольный, наверняка не лю бимый соседями, невежественный земледелец, но этим дело не исчерпывается. Самое главное его преступле ние — это то, что он считает окружающий мир нормаль ным, устроенным рационально и правильно. Подобно всем прочим, он позволил рекламе умножить его потреб ности; он научился мерить счастье богатством, а успех — количеством денег в кармане. Подобно всем прочим, он и думать позабыл о том, что можно кормиться со своего хозяйства, и привык рассчитывать лишь на «выгодные культуры», и не изменил своего образа мыслей даже тогда, когда эти культуры уже перестали приносить ему всякую выгоду. Затем, подобно всем прочим, он залез в долги к банкам. И наконец, подобно всем прочим, убедился в абсолютной правоте специалистов, которые твердят вот уже лет тридцать: в полузасушливых землях плодородный слой удерживает трава; вырвите траву, уйдет и плодородный слой. Что, в свой черед, и случилось.
Канзасец превратился в батрака и парию; и эта новая жизнь отнюдь не шла ему на пользу.
Еще одной исторической фигурой, которой Проптер посвятил специальное исследование, был святой Петр Клавер. Когда в гавань Картахены вошли корабли, груженные рабами, Петр Клавер был единственным из белых людей, отважившимся спуститься в трюмы. Там, в неописуемой жаре и смраде, в испарениях мочи и кала, он ухаживал за больными, он перевязывал раны, натертые кандалами, он обнимал людей, которые предались отчаянию, и говорил им слова ласки и утешения — а в промежутках беседовал с ними об их грехах. Их грехах! Современного гуманиста это рассмешило бы, а то и шокировало. И все же — таким оказался вывод, к которому постепенно и неохотно пришел Проптер, — и все же св. Петр Клавер был, наверное, прав. Конечно, не совсем прав; ибо, действуя на основе ошибочного знания, пусть даже из самых лучших побуждений, никто не может быть прав более, чем отчасти. Но, во всяком случае, прав настолько, насколько этого можно ожидать от хорошего человека с философией католика времен Контрреформации. Прав, веря, что у каждого, в каком бы положении он ни оказался, были упущенные возможности сделать добро, каждый совершал поступки, чреватые дурными, а порой и роковыми последствиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31