«внушенное созерцание». Здесь предполагается, что существует некто и этот некто привносит в наши умы определенное психологическое состояние. Еще одно предположение заключается в том, что мы знаем, кто этот некто. Можно привести и третий пример: пусть это будет даже «единение с Богом». Здесь смысл слов зависит от воспитания говорящего. Они могут означать «единение с Иеговой Ветхого Завета». Или, допустим, «единение с Божественной Личностью ортодоксального христианства». Или то, что они, возможно, означали для Экхарта: «единение с безличным Божеством, один из ограниченных аспектов коего есть Бог ортодоксии». Аналогичным образом, если вы индус, они могут означать «единение с Ишварой» или «единение с Брахманом». Во всех вариантах этот термин подразумевает предварительное знание о природе вещей, которые либо вовсе непознаваемы, либо, в лучшем случае, могут быть осмыслены, лишь исходя из природы переживаний, как раз и описываемых данным термином. Вот каков второй путь разрешения дилеммы, — заключил Проптер, — и пошедшие по этому пути, то есть описывающие свой опыт на уровне вечности с помощью современной религиозной лексики, тоже неизбежно оказываются в тупике.
— А средний путь? — спросил Джереми. — Не по нему ли идут профессиональные психологи, которые пишут о мистицизме? Они создали вполне разумный язык. Вы не упомянули о них.
— Я не упомянул о них, — сказал Проптер, — по той же самой причине, по какой в беседе о красоте не упомянул бы о специалистах по эстетике, которые никогда не бывали в картинной галерее.
— Вы хотите скаэать, они сами не знают, о чем говорят?
Проптер улыбнулся.
— Я бы сказал иначе, — произнес он. — Знать-то они знают. Да только то, что они знают, не стоит обсуждения. Потому что знают они лишь мистическую литературу, а мистического опыта у них нет.
— Стало быть, и спасительного пути нет, — вывел Джереми. Глаза его за стеклами очков замигали; он улыбнулся, словно мальчишка-озорник, довольный тем, что ему удалась очередная мелкая пакость. — Как славно, когда у проблемы нет решения. Когда все выходы перекрыты и тебе со всеми твоими духовыми оркестрами и сверкающими доспехами просто некуда податься, мир кажется таким восхитительно уютным. Вперед, христианские воины! В атаку, пехота! Excelsior! И ходишь все время кругом да кругом — по собственным следам, за нашим доблестным фюрером, — как гусеницы Фабра. Ей-богу, мне это ужасно нравится!
На сей раз Проптер рассмеялся открыто.
— Простите, но я должен вас разочаровать, — сказал он. — К сожалению, спасительный путь существует. Это путь практический. Вы можете составить обо всем собственное мнение, для этого нужен только личный опыт. Так же как можете составить себе мнение о картине Эль Греко «Распятие святого Петра» — для этого нужно только вызвать лифт и подняться на нем в вестибюль. Боюсь, правда, что в первом случае никакого лифта нет. Надо подыматься пешком. И имей в виду, — добавил он, поворачиваясь к Питу, — у этой лестницы очень, очень много ступеней.
* * *
Доктор Обиспо распрямился, вынул из ушей трубочки стетоскопа и убрал инструмент в карман, где лежали «Cent-Vingt Jours de Sodome».
— Что-нибудь не так? — с беспокойством спросил Стойт.
Обиспо покачал головой и ободряюще улыбнулся ему.
— Гриппа, во всяком случае, нет, — сказал он. — Небольшое обострение вашего обычного бронхита, только и всего. Я дам вам лекарство, примете на ночь.
Услышав это, Стойт сразу повеселел.
— Рад, что тревога была ложная, — сказал он и повернулся к своей одежде, которая кучей лежала на софе под Ватто.
Вирджиния у бара испустила ликующий возглас.
— Это же просто класс! — воскликнула она. Потом, сменив тон на более серьезный, добавила: — Знаешь, Дядюшка Джо, я до смерти перепугалась, когда услыхала от него про твой кашель. До смерти, — повторила она.
Дядюшка Джо самодовольно усмехнулся и так хлопнул себя по волосатой, дряблой, похожей на женскую груди, что все его жировые накопления заходили ходуном, точно желе.
— У меня все о'кей, — похвастался он.
Вирджиния наблюдала поверх стакана, как он надевает рубашку и повязывает галстук. Ее невинное лицо дышало безмятежностью. Взгляд голубых глаз был чист и прозрачен; но мысли у нее в голове так и кипели. "Кажется, пронесло, — повторяла она про себя. — Ей-Богу, еще бы чуть-чуть, и… " При воспоминании о переполохе, вызванном шумом открывающегося лифта, об этой лихорадочной спешке под звук приближающихся к двери шагов по коже ее пробежал восхитительный озноб — она испытывала смесь страха и удовольствия, тревоги и восторга. То же самое она чувствовала ребенком, играя к темноте в прятки. Пронесло! Зиг, конечно, молодчина. Какое присутствие духа! А эта штука, стетоскоп, которую он выудил из кармана, — до чего ловко придумано! Это спасло ситуацию. Если б не стетоскоп, Дядюшка Джо устроил бы, по своему обыкновению, сцену ревности. Хотя какое он имеет право ревновать, с чувством оскорбленного достоинства размышляла Вирджиния, ей-богу, не понимаю. Ничего же не было, просто почитали немножко вслух. И вообще, почему это девушке нельзя читать такие вещи, если ей хочется? Тем более что она по-французски. А Дядюшка Джо, между прочим, тоже хорош! Вечно психует, стоит кому-нибудь рассказать ей анекдот, а поглядел бы кто, что он сам всю дорогу делает и после этого еще ждет, чтобы ты вела себя как Луиза M. Олкотт, и сторожит, чтоб тебе, не дай Бог, нг услышать дурного слова! Никогда не давал ей рассказать о себе правду, даже если она хотела. Вообразил ее невесть какой недотрогой, а на самом-то деле ничего подобного. Ведет себя так, будто она какая-нибудь Дейзи Мэй в комиксе, а он вроде Малыша Абнера, одним махом ее спасает. Хотя ей, конечно, пришлось признаться, что это случилось по крайней мере один раз до него, ведь иначе не было бы оправдания ему самому. Ну да, случилось, но против ее воли — изнасиловали, можно сказать, — или другой вариант: какой-то мерзавец воспользовался ее наивностью и неопытностью в Конго-клубе, а на ней всего и было-то, что набедренная повязка и немножко тальковой пудры. Предполагалось, естественно, что она страшно переживала; так и ревела без передышки, покуда не объявился Дядюшка Джо; ну а потом все изменилось. Но что же получается, вдруг пришло Вирджинии на ум, если он и правда верит в эту чепуху, зачем тогда возвращается домой в четверть седьмого, а сам говорил, что до восьми его не будет?
Старый обманщик! Решил за ней шпионить! Ну нет, она этого не потерпит; раз так, поделом ему, что Зиг читал ей эту книжку. Он просто получил по заслугам за то, что вздумал проверять ее и хотел поймать на чем-нибудь недозволенном. Ладно же, если он и дальше собирается так себя вести, она скажет Зигу, чтобы приходил каждый день и читал новую главу. Хотя как все-таки этот, который написал книжку, сможет продолжать в том же духе целых сто двадцать дней, она себе, честное слово, не представляет. Если учесть, сколько там произошло за одну только неделю, а она-то воображала, будто знает уже все на свете! Да, век живи — век учись. Хотя коечему из этого у нее точно не было охоты учиться. Вспомнишь, и аж к горлу подкатывает. Ужас! Все равно что детей рожать! (Она содрогнулась.) Правда, в этой книжке полно и смешных мест. Один кусок она даже заставила Зига перечитать — это было грандиозно, ей страшно понравилось. И то, другое место, где девушка…
— Ну, Детка, — сказал Стойт, застегнув на жилете последнюю пуговицу, — что-то ты задумалась, а? Хотел бы я знать о чем!
По-детски короткая верхняя губка Вирджинии приподнялась в улыбке, и сердце Стойта затопила волна нежности и желания.
— Я думала о тебе, Дядюшка Джо, — сказала она.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пусть на челе твоем и нет следа
Высоких дум — близка ты к небесам,
Ты в лоне Авраамовом живешь,
Тебе доступен сокровенный Храм,
Не видим мы, но Бог с тобой всегда.
— Тонко, и даже весьма, — вслух сказал Джереми. Прозрачно, решил он, вот подходящее слово. Смысл тут внутри, как муха в янтаре. Или, вернее, мухи вовсе нет; один янтарь; янтарь-то и есть смысл. Он взглянул на часы. Без трех минут полночь. Он закрыл Вордсворта, — и подумать только, в очередной раз с горечью нспомнил он, подумать только, что сейчас можно было бы освежить в памяти «Фелицию»! — положил книгу на столик рядом с кроватью и снял очки. Лишившись поправочных шести с половиной диоптрий, глаза его немедленно очутились во власти физиологического отчаяния. Выпуклое стекло давно уже стало для них средой обитания; разлученные с нею, они напоминали пару студенистых морских жителей, внезапно вынутых из воды. Затем погас свет — словно к бедным тварям прониклись наконец состраданием и опустили их в аквариум, где им ничто не грозило.
Джереми потянулся под одеялом и зевнул. Ну и денек! Но теперь, слава Богу, можно поблаженствовать в постели. Благая Дева возлежит на райском ложе золотом. Однако простыни-то у них хлопковые, не льняные; что отнюдь не делает чести такому дому, как этот! Дом, битком набитый Рубенсами и Греко, — а простыни, нате вам, из хлопка! Но это «Распятие святого Петра» — какая все-таки поразительная штука! Уж точно не хуже, чем «Успение» в Толедо. Которое, кстати, в последнее время запросто могли взорвать. Дабы продемонстрировать, что бывает, когда люди принимают мир чересчур всерьез. Не скажешь, конечно, продолжал размышлять он, что в этом чудаке, Проптере-Поптере, нет вовсе ничего впечатляющего (ибо так он решил называть этого человека в своих мыслях и в письмах к матери: Проптер Поптер). Смахивает, пожалуй, на Старого Морехода. И Гость себя ударил в грудь и повторял сие неоднократно; а следовало, может быть, и почаще, уж слишком решительно громил этот проповедник все общепринятые приличия и, a fortiori, столь же общепринятые неприличия (такие, как «Фелиция», как каждая вторая пятница в Мэйда-Вейл). И ведь довольно убедительно, черт бы побрал его горящий взор! Ибо сей необычный Мореход не только завораживал этим своим взором; одновременно и вместе с тем он был и фаготом, который вам хотелось услышать. Кое-кто слушал его не без удовольствия; хотя, разумеется, кое-кто отнюдь не собирался позволять ему громить уютное убежище, возведенное кое-кем из облюбованных им приличий и неприличий. Кое-кто был решительно против того, чтобы религия (нет, вы только подумайте!) нарушала неприкосновенность личной жизни. Дом англичанина — его крепость; и, как ни странно, американская крепость — он обнаружил это, когда у него прошел первый шок, — на глазах превращалась в дом оторванного от родины англичанина. В духовный, так сказать, дом. Поскольку она представляет собой модель идиотического сознания, у которого нет дорожки. Ибо нет никакого выхода, и ни один путь никуда не ведет, и оба варианта разрешения дилеммы кончаются тупиком, и ты ходишь все кругом да кругом, как гусеницы Фабра, в замкнутой, бесконечно уютной вселенной — кругом да кругом среди бумаг Хоберков, от святого Петра к Малютке Морфиль к Джамболонье к позолоченным бодхисаттвам в подвале к бабуинам к маркизу де Саду к святому Франсуа де Салю к «Фелиции» и, в свой черед, опять к святому Петру. Кругом да кругом, как гусеницы в сознании идиота; кругом да кругом в милом сердцу уютном мирке бесплодных мыслей и чувств, и поступков, герметически закупоренного искусства и образования, культуры ради культуры, маленьких самодовлеющих приличий и неприличий, неразрешимых дилемм и моральных вопросов, которые находят вполне удовлетворительный ответ в этом всепоглощающем идиотизме.
Кругом да кругом, кругом да кругом, от ног Петра к маленьким ягодицам Морфиль и задам бабуинов, от складок на одеянии Будды, образующих чудесную китайскую спираль, к повисшему у водяной струи колибри и снова к ногам Петра с торчащими в них гвоздями… Дремота его сгустилась в сон.
Пит Бун, чья комната была расположена на том же этаже центральной башни, заснуть и не пытался; наоборот, он пытался во всем как следует разобраться. Разобраться в науке и мистере Проптере, в социальной справедливости и вечности, и в Вирджинии, и в антифашизме. Это было нелегко. Потому что если мистер Проптер прав, то почти обо всем теперь приходилось думать совершенно по-другому. «Бескорыстные поиски истины» — вот как ты говорил (когда тебя в кои-то веки заставляли преодолеть смущение и ответить на вопрос, почему ты стал биологом). А если речь шла о социализме, то это было «человеколюбие», это было «наибольшее счастье большинства», это был «прогресс» — и тут, конечно, снова связь с биологией: счастье и прогресс благодаря науке вместе с социализмом. А чтобы трудиться во имя счастья и прогресса, нужна преданность делу. Он вспомнил, как писал о преданности Джосайя Рейс — они проходили его на втором курсе колледжа. Что-то насчет того, как преданные люди особым образом познают религиозную истину — они, мол, достигают подлинного религиозного прозрения. Тогда эта идея очень увлекла его. Он только что перестал верить во всякую чепуху насчет крови Агнца и прочего, на которой был воспитан, и нашел в Ройсе как бы новую опору, подтверждение, что он все равно остался верующим, хоть и не ходит больше в церковь, — и его вера стоит на его преданности. Преданности друзьям, преданности делу. Ему всегда каралось, что он был верующим человеком и там, на войне. И в своем отношении к Вирджинии. Однако же, если мистер Проптер прав, то все рассуждения Ройса о преданности — сплошная ложь. Мало быть преданным — само по себе это не станет причиной религиозного прозрения. Наоборот, это может даже помешать твоему прозрению — да-да, просто обязательно помешает, если только ты не выберешь объектом своей преданности самое высшее; а самое высшее (если прав мистер Проптер) прямо-таки пугает своей странностью и недосягаемостью. Прямо-таки пугает; и тем не менее, чем больше он о нем думал, тем больше начинал сомневаться во всем остальном. Может, это и правда самое высшее. Но если так, то социализма уже недостаточно. А социализма недостаточно, потому что человеколюбия недостаточно. Потому что наибольшее счастье, оказывается, вовсе не там, где люди думали; потому что его нельзя достичь путем социальных реформ и всего такого прочего. Самое лучшее, что можно сделать в этом направлении, — это облегчить людям переход туда, где наибольшего счастья действительно можно достичь. А то, что относится к социализму, относится, конечно, и к биологии, и к любой другой науке, если считать ее орудием прогресса. Потому что, если мистер Проптер прав, то прогресс на самом деле никакой не прогресс. Он не прогресс, если не облегчает людям пути туда, где по-настоящему есть наибольшее счастье. Другими словами, если не помогает им быть преданными самому высшему. А коли так, то, понятно, надо семь раз подумать, прежде чем оправдывать науку ее служением прогрессу. И еще эти бескорыстные поиски истины. Если, опять же, мистер Проптер прав, то и биология, и все прочее есть бескорыстный поиск только одной из сторон истины. Но полуправда — это уже ложь, и она остается ложью, даже когда ты изрекаешь ее, свято веря, что это вся правда. Выходит, что и второе оправдание не годится — по крайней мере, если ты не пытаешься в то же время бескорыстно отыскать и другую сторону истины, ту, которую ищут, когда преданы самому высшему. И потом, как же Вирджиния, спросил он себя, мучась все больше и больше, как же Вирджиния? Да ведь если мистер Проптер прав, то и Вирджиния — это тоже мало, и Вирджиния может стать препятствием, которое помешает ему посвятить себя самому высшему. Даже эти глаза, и ее невинность, и ее удивительная, прекрасная улыбка; даже его чувства к ней; даже сама любовь, даже ее лучшая разновидность (потому что он мог честно сказать, что ненавидит другую любовь — например, этот ужасный публичный дом в Барселоне, а здесь, дома, эти обжимания после третьего или четвертого коктейля, эту возню в автомобиле на обочине дороги) — о да, как это ни горько, но даже луч шая ее разновидность могла оказаться ошибкой, а то и хуже, чем просто ошибкой. «О милая, я б не любил тебя так сильно, когда бы не любил чего-то там сильней». До сих пор этим «чем-то» были для него биология, социализм. Но теперь они оказались негодными, даже хуже того, если рассматривать их как конечную цель. Никакая преданность не может быть хороша сама по себе и нс дает религиозного прозрения, если это не преданность самому высшему. «О милая, я б не любил тебя так сильно, когда бы не любил самое высшее сильней». Но главный, самый мучительный вопрос состоял вот в чем: можно ли любить самое высшее и питать прежние чувства к Вирджинии? Любовь в худшей ее разновидности явно несовместима с преданностью самому высшему. Это совершенно ясно; ведь худшая разновидность любви есть лишь преданность собственной физиологии, а если мистер Проптер прав, нельзя быть преданным самому высшему, не отказавшись от подобной же преданности самому себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— А средний путь? — спросил Джереми. — Не по нему ли идут профессиональные психологи, которые пишут о мистицизме? Они создали вполне разумный язык. Вы не упомянули о них.
— Я не упомянул о них, — сказал Проптер, — по той же самой причине, по какой в беседе о красоте не упомянул бы о специалистах по эстетике, которые никогда не бывали в картинной галерее.
— Вы хотите скаэать, они сами не знают, о чем говорят?
Проптер улыбнулся.
— Я бы сказал иначе, — произнес он. — Знать-то они знают. Да только то, что они знают, не стоит обсуждения. Потому что знают они лишь мистическую литературу, а мистического опыта у них нет.
— Стало быть, и спасительного пути нет, — вывел Джереми. Глаза его за стеклами очков замигали; он улыбнулся, словно мальчишка-озорник, довольный тем, что ему удалась очередная мелкая пакость. — Как славно, когда у проблемы нет решения. Когда все выходы перекрыты и тебе со всеми твоими духовыми оркестрами и сверкающими доспехами просто некуда податься, мир кажется таким восхитительно уютным. Вперед, христианские воины! В атаку, пехота! Excelsior! И ходишь все время кругом да кругом — по собственным следам, за нашим доблестным фюрером, — как гусеницы Фабра. Ей-богу, мне это ужасно нравится!
На сей раз Проптер рассмеялся открыто.
— Простите, но я должен вас разочаровать, — сказал он. — К сожалению, спасительный путь существует. Это путь практический. Вы можете составить обо всем собственное мнение, для этого нужен только личный опыт. Так же как можете составить себе мнение о картине Эль Греко «Распятие святого Петра» — для этого нужно только вызвать лифт и подняться на нем в вестибюль. Боюсь, правда, что в первом случае никакого лифта нет. Надо подыматься пешком. И имей в виду, — добавил он, поворачиваясь к Питу, — у этой лестницы очень, очень много ступеней.
* * *
Доктор Обиспо распрямился, вынул из ушей трубочки стетоскопа и убрал инструмент в карман, где лежали «Cent-Vingt Jours de Sodome».
— Что-нибудь не так? — с беспокойством спросил Стойт.
Обиспо покачал головой и ободряюще улыбнулся ему.
— Гриппа, во всяком случае, нет, — сказал он. — Небольшое обострение вашего обычного бронхита, только и всего. Я дам вам лекарство, примете на ночь.
Услышав это, Стойт сразу повеселел.
— Рад, что тревога была ложная, — сказал он и повернулся к своей одежде, которая кучей лежала на софе под Ватто.
Вирджиния у бара испустила ликующий возглас.
— Это же просто класс! — воскликнула она. Потом, сменив тон на более серьезный, добавила: — Знаешь, Дядюшка Джо, я до смерти перепугалась, когда услыхала от него про твой кашель. До смерти, — повторила она.
Дядюшка Джо самодовольно усмехнулся и так хлопнул себя по волосатой, дряблой, похожей на женскую груди, что все его жировые накопления заходили ходуном, точно желе.
— У меня все о'кей, — похвастался он.
Вирджиния наблюдала поверх стакана, как он надевает рубашку и повязывает галстук. Ее невинное лицо дышало безмятежностью. Взгляд голубых глаз был чист и прозрачен; но мысли у нее в голове так и кипели. "Кажется, пронесло, — повторяла она про себя. — Ей-Богу, еще бы чуть-чуть, и… " При воспоминании о переполохе, вызванном шумом открывающегося лифта, об этой лихорадочной спешке под звук приближающихся к двери шагов по коже ее пробежал восхитительный озноб — она испытывала смесь страха и удовольствия, тревоги и восторга. То же самое она чувствовала ребенком, играя к темноте в прятки. Пронесло! Зиг, конечно, молодчина. Какое присутствие духа! А эта штука, стетоскоп, которую он выудил из кармана, — до чего ловко придумано! Это спасло ситуацию. Если б не стетоскоп, Дядюшка Джо устроил бы, по своему обыкновению, сцену ревности. Хотя какое он имеет право ревновать, с чувством оскорбленного достоинства размышляла Вирджиния, ей-богу, не понимаю. Ничего же не было, просто почитали немножко вслух. И вообще, почему это девушке нельзя читать такие вещи, если ей хочется? Тем более что она по-французски. А Дядюшка Джо, между прочим, тоже хорош! Вечно психует, стоит кому-нибудь рассказать ей анекдот, а поглядел бы кто, что он сам всю дорогу делает и после этого еще ждет, чтобы ты вела себя как Луиза M. Олкотт, и сторожит, чтоб тебе, не дай Бог, нг услышать дурного слова! Никогда не давал ей рассказать о себе правду, даже если она хотела. Вообразил ее невесть какой недотрогой, а на самом-то деле ничего подобного. Ведет себя так, будто она какая-нибудь Дейзи Мэй в комиксе, а он вроде Малыша Абнера, одним махом ее спасает. Хотя ей, конечно, пришлось признаться, что это случилось по крайней мере один раз до него, ведь иначе не было бы оправдания ему самому. Ну да, случилось, но против ее воли — изнасиловали, можно сказать, — или другой вариант: какой-то мерзавец воспользовался ее наивностью и неопытностью в Конго-клубе, а на ней всего и было-то, что набедренная повязка и немножко тальковой пудры. Предполагалось, естественно, что она страшно переживала; так и ревела без передышки, покуда не объявился Дядюшка Джо; ну а потом все изменилось. Но что же получается, вдруг пришло Вирджинии на ум, если он и правда верит в эту чепуху, зачем тогда возвращается домой в четверть седьмого, а сам говорил, что до восьми его не будет?
Старый обманщик! Решил за ней шпионить! Ну нет, она этого не потерпит; раз так, поделом ему, что Зиг читал ей эту книжку. Он просто получил по заслугам за то, что вздумал проверять ее и хотел поймать на чем-нибудь недозволенном. Ладно же, если он и дальше собирается так себя вести, она скажет Зигу, чтобы приходил каждый день и читал новую главу. Хотя как все-таки этот, который написал книжку, сможет продолжать в том же духе целых сто двадцать дней, она себе, честное слово, не представляет. Если учесть, сколько там произошло за одну только неделю, а она-то воображала, будто знает уже все на свете! Да, век живи — век учись. Хотя коечему из этого у нее точно не было охоты учиться. Вспомнишь, и аж к горлу подкатывает. Ужас! Все равно что детей рожать! (Она содрогнулась.) Правда, в этой книжке полно и смешных мест. Один кусок она даже заставила Зига перечитать — это было грандиозно, ей страшно понравилось. И то, другое место, где девушка…
— Ну, Детка, — сказал Стойт, застегнув на жилете последнюю пуговицу, — что-то ты задумалась, а? Хотел бы я знать о чем!
По-детски короткая верхняя губка Вирджинии приподнялась в улыбке, и сердце Стойта затопила волна нежности и желания.
— Я думала о тебе, Дядюшка Джо, — сказала она.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пусть на челе твоем и нет следа
Высоких дум — близка ты к небесам,
Ты в лоне Авраамовом живешь,
Тебе доступен сокровенный Храм,
Не видим мы, но Бог с тобой всегда.
— Тонко, и даже весьма, — вслух сказал Джереми. Прозрачно, решил он, вот подходящее слово. Смысл тут внутри, как муха в янтаре. Или, вернее, мухи вовсе нет; один янтарь; янтарь-то и есть смысл. Он взглянул на часы. Без трех минут полночь. Он закрыл Вордсворта, — и подумать только, в очередной раз с горечью нспомнил он, подумать только, что сейчас можно было бы освежить в памяти «Фелицию»! — положил книгу на столик рядом с кроватью и снял очки. Лишившись поправочных шести с половиной диоптрий, глаза его немедленно очутились во власти физиологического отчаяния. Выпуклое стекло давно уже стало для них средой обитания; разлученные с нею, они напоминали пару студенистых морских жителей, внезапно вынутых из воды. Затем погас свет — словно к бедным тварям прониклись наконец состраданием и опустили их в аквариум, где им ничто не грозило.
Джереми потянулся под одеялом и зевнул. Ну и денек! Но теперь, слава Богу, можно поблаженствовать в постели. Благая Дева возлежит на райском ложе золотом. Однако простыни-то у них хлопковые, не льняные; что отнюдь не делает чести такому дому, как этот! Дом, битком набитый Рубенсами и Греко, — а простыни, нате вам, из хлопка! Но это «Распятие святого Петра» — какая все-таки поразительная штука! Уж точно не хуже, чем «Успение» в Толедо. Которое, кстати, в последнее время запросто могли взорвать. Дабы продемонстрировать, что бывает, когда люди принимают мир чересчур всерьез. Не скажешь, конечно, продолжал размышлять он, что в этом чудаке, Проптере-Поптере, нет вовсе ничего впечатляющего (ибо так он решил называть этого человека в своих мыслях и в письмах к матери: Проптер Поптер). Смахивает, пожалуй, на Старого Морехода. И Гость себя ударил в грудь и повторял сие неоднократно; а следовало, может быть, и почаще, уж слишком решительно громил этот проповедник все общепринятые приличия и, a fortiori, столь же общепринятые неприличия (такие, как «Фелиция», как каждая вторая пятница в Мэйда-Вейл). И ведь довольно убедительно, черт бы побрал его горящий взор! Ибо сей необычный Мореход не только завораживал этим своим взором; одновременно и вместе с тем он был и фаготом, который вам хотелось услышать. Кое-кто слушал его не без удовольствия; хотя, разумеется, кое-кто отнюдь не собирался позволять ему громить уютное убежище, возведенное кое-кем из облюбованных им приличий и неприличий. Кое-кто был решительно против того, чтобы религия (нет, вы только подумайте!) нарушала неприкосновенность личной жизни. Дом англичанина — его крепость; и, как ни странно, американская крепость — он обнаружил это, когда у него прошел первый шок, — на глазах превращалась в дом оторванного от родины англичанина. В духовный, так сказать, дом. Поскольку она представляет собой модель идиотического сознания, у которого нет дорожки. Ибо нет никакого выхода, и ни один путь никуда не ведет, и оба варианта разрешения дилеммы кончаются тупиком, и ты ходишь все кругом да кругом, как гусеницы Фабра, в замкнутой, бесконечно уютной вселенной — кругом да кругом среди бумаг Хоберков, от святого Петра к Малютке Морфиль к Джамболонье к позолоченным бодхисаттвам в подвале к бабуинам к маркизу де Саду к святому Франсуа де Салю к «Фелиции» и, в свой черед, опять к святому Петру. Кругом да кругом, как гусеницы в сознании идиота; кругом да кругом в милом сердцу уютном мирке бесплодных мыслей и чувств, и поступков, герметически закупоренного искусства и образования, культуры ради культуры, маленьких самодовлеющих приличий и неприличий, неразрешимых дилемм и моральных вопросов, которые находят вполне удовлетворительный ответ в этом всепоглощающем идиотизме.
Кругом да кругом, кругом да кругом, от ног Петра к маленьким ягодицам Морфиль и задам бабуинов, от складок на одеянии Будды, образующих чудесную китайскую спираль, к повисшему у водяной струи колибри и снова к ногам Петра с торчащими в них гвоздями… Дремота его сгустилась в сон.
Пит Бун, чья комната была расположена на том же этаже центральной башни, заснуть и не пытался; наоборот, он пытался во всем как следует разобраться. Разобраться в науке и мистере Проптере, в социальной справедливости и вечности, и в Вирджинии, и в антифашизме. Это было нелегко. Потому что если мистер Проптер прав, то почти обо всем теперь приходилось думать совершенно по-другому. «Бескорыстные поиски истины» — вот как ты говорил (когда тебя в кои-то веки заставляли преодолеть смущение и ответить на вопрос, почему ты стал биологом). А если речь шла о социализме, то это было «человеколюбие», это было «наибольшее счастье большинства», это был «прогресс» — и тут, конечно, снова связь с биологией: счастье и прогресс благодаря науке вместе с социализмом. А чтобы трудиться во имя счастья и прогресса, нужна преданность делу. Он вспомнил, как писал о преданности Джосайя Рейс — они проходили его на втором курсе колледжа. Что-то насчет того, как преданные люди особым образом познают религиозную истину — они, мол, достигают подлинного религиозного прозрения. Тогда эта идея очень увлекла его. Он только что перестал верить во всякую чепуху насчет крови Агнца и прочего, на которой был воспитан, и нашел в Ройсе как бы новую опору, подтверждение, что он все равно остался верующим, хоть и не ходит больше в церковь, — и его вера стоит на его преданности. Преданности друзьям, преданности делу. Ему всегда каралось, что он был верующим человеком и там, на войне. И в своем отношении к Вирджинии. Однако же, если мистер Проптер прав, то все рассуждения Ройса о преданности — сплошная ложь. Мало быть преданным — само по себе это не станет причиной религиозного прозрения. Наоборот, это может даже помешать твоему прозрению — да-да, просто обязательно помешает, если только ты не выберешь объектом своей преданности самое высшее; а самое высшее (если прав мистер Проптер) прямо-таки пугает своей странностью и недосягаемостью. Прямо-таки пугает; и тем не менее, чем больше он о нем думал, тем больше начинал сомневаться во всем остальном. Может, это и правда самое высшее. Но если так, то социализма уже недостаточно. А социализма недостаточно, потому что человеколюбия недостаточно. Потому что наибольшее счастье, оказывается, вовсе не там, где люди думали; потому что его нельзя достичь путем социальных реформ и всего такого прочего. Самое лучшее, что можно сделать в этом направлении, — это облегчить людям переход туда, где наибольшего счастья действительно можно достичь. А то, что относится к социализму, относится, конечно, и к биологии, и к любой другой науке, если считать ее орудием прогресса. Потому что, если мистер Проптер прав, то прогресс на самом деле никакой не прогресс. Он не прогресс, если не облегчает людям пути туда, где по-настоящему есть наибольшее счастье. Другими словами, если не помогает им быть преданными самому высшему. А коли так, то, понятно, надо семь раз подумать, прежде чем оправдывать науку ее служением прогрессу. И еще эти бескорыстные поиски истины. Если, опять же, мистер Проптер прав, то и биология, и все прочее есть бескорыстный поиск только одной из сторон истины. Но полуправда — это уже ложь, и она остается ложью, даже когда ты изрекаешь ее, свято веря, что это вся правда. Выходит, что и второе оправдание не годится — по крайней мере, если ты не пытаешься в то же время бескорыстно отыскать и другую сторону истины, ту, которую ищут, когда преданы самому высшему. И потом, как же Вирджиния, спросил он себя, мучась все больше и больше, как же Вирджиния? Да ведь если мистер Проптер прав, то и Вирджиния — это тоже мало, и Вирджиния может стать препятствием, которое помешает ему посвятить себя самому высшему. Даже эти глаза, и ее невинность, и ее удивительная, прекрасная улыбка; даже его чувства к ней; даже сама любовь, даже ее лучшая разновидность (потому что он мог честно сказать, что ненавидит другую любовь — например, этот ужасный публичный дом в Барселоне, а здесь, дома, эти обжимания после третьего или четвертого коктейля, эту возню в автомобиле на обочине дороги) — о да, как это ни горько, но даже луч шая ее разновидность могла оказаться ошибкой, а то и хуже, чем просто ошибкой. «О милая, я б не любил тебя так сильно, когда бы не любил чего-то там сильней». До сих пор этим «чем-то» были для него биология, социализм. Но теперь они оказались негодными, даже хуже того, если рассматривать их как конечную цель. Никакая преданность не может быть хороша сама по себе и нс дает религиозного прозрения, если это не преданность самому высшему. «О милая, я б не любил тебя так сильно, когда бы не любил самое высшее сильней». Но главный, самый мучительный вопрос состоял вот в чем: можно ли любить самое высшее и питать прежние чувства к Вирджинии? Любовь в худшей ее разновидности явно несовместима с преданностью самому высшему. Это совершенно ясно; ведь худшая разновидность любви есть лишь преданность собственной физиологии, а если мистер Проптер прав, нельзя быть преданным самому высшему, не отказавшись от подобной же преданности самому себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31