А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Рождество на Земле», к примеру Вот уж безумная мечта кокаиниста! Пусть сначала докажет, что может устоять на ногах, говорите вы. Как может он спасти других, если не способен спасти самого себя! Классический ответ. Неопровержимый. Но гений не учится ничему. Он появился на свет с мечтою о Рае, и какой бы безумной она ни казалась, он будет биться снова и снова за ее осуществление. Он неисправим, он рецидивист в полном смысле слова. Он постигает прошлое, ему доступно будущее — но настоящее смысла для него не имеет. Его не соблазняет благополучие. Он пренебрежительно отвергает все награды, все интересы его переменились, его волнует нечто совершенно иное. На что вы ему? Чем вы можете удовлетворить его ненасытную любознательность? Ничем. Он для вас недоступен. Он гонится за невозможным.
Этот малоприятный образ гения, как мне представляется, очень точен. При всех неизбежных различиях он, вероятно, вполне объясняет и те трудности, которые испытывает необычный человек даже в примитивных сообществах. Там тоже есть свои неприкаянные, свои юродивые, свои безумцы. Мы тем не менее упорно верим, что такое их положение отнюдь не обязательно, что настанет день, когда подобная личность не только обретет свое место в мире, но и будет пользоваться уважением и почитанием. Быть может, это тоже мечта кокаиниста. Быть может, приспособляемость, согласие с окружающими, мир и духовное единение — всего лишь разновидности того миража, что всегда будет нас морочить. Впрочем, уже одно то, что мы создали эти представления, исполненные для нас глубочайшего смысла, означает, что они осуществимы. Вероятно, они были созданы в силу потребности, но осуществятся они лишь силой большого желания. Гениальный человек живет обычно так, словно мечты эти можно осуществить. Он весь переполнен теми невероятными возможностями, которые сулят миру его мечты, — но ему и в голову не приходит попытаться воплотить их в собственной жизни; в этом смысле он сродни тем рыцарям высшего самоотречения, которые отказываются от нирваны, покуда все люди не смогут достичь ее вместе с ними.
«Золотые птицы, порхающие под сенью его стихов! » Откуда взялись у Рембо эти золотые птицы? И куда устремлен их полет? Не голуби они и не ястребы, они живут в эфире воображения. Посланцы внутренней жизни, они проклевываются во тьме, а вылупляются при свете озарения. Они ничуть не похожи на тварей, обитающих в воздухе, и не ангелы они. Это редкие птицы духа, птицы прихотливой фантазии и переменчивых настроений, порхающие с солнца на солнце. Они не пленники стихов, они там обретают свободу.
Упоенный творческими восторгами, поэт, словно неизвестная доселе прекрасная птица, увязает в пепле сгоревших дотла грез. Если ему и удастся стряхнуть с себя прах и тлен, то лишь для того, чтобы совершить жертвенный полет к солнцу. Его мечты о возрожденном мире не более чем отзвуки его собственного лихорадочного пульса. Он воображает, что мир последует за ним, но в небесах он оказывается один-одинешенек. Да, но зато он окружен собственными творениями и, следовательно, находит в них поддержку перед принесением высшей жертвы. Невозможное достигнуто; диалог автора с Автором свершился. И теперь навсегда сквозь века разливается песнь, согревая сердца, пронзая умы. Мир угасает по краям; в центре же он рдеет, как пылающий уголь. К солнцу — великому сердцу вселенной — слетаются в полном согласии золотые птицы. Там вечная заря, вечный мир, там гармония и духовное единение. Человек не напрасно поднимает взор к солнцу; он требует света и тепла не для бренного тела, которое он когда-нибудь отбросит, но для своего внутреннего «я». Величайшее его желание — сгореть в экстазе, слить свой крохотный огонек с главным пламенем вселенной. Если он наделяет ангелов крыльями, чтобы они несли ему из нездешних миров весть о покое, гармонии и блеске, то делает он это, только лелея собственные мечты о полете, подкрепляя свою веру в то, что однажды и он вырвется за положенные ему пределы и золотые крылья вознесут его ввысь.
В мире нет одинаковых творений, однако сущность их едина. Братство людское состоит не в том, что мы думаем одинаково, не в том, что действуем одинаково, а в том, что стремимся восславить творчество. Гимн творчеству рождается из праха тщетных земных устремлений. Внешняя оболочка отмирает, чтобы явить миру золотую птицу, воспаряющую к божеству.
Часть вторая. Когда ангелы перестают походить сами на себя?
В «Сезоне в аду» есть одно место (часть, озаглавленная «Невозможное»), которое как бы дает ключ к той душераздирающей трагедии, какую являет собой жизнь Рембо. Самый факт, что это его последняя работа — в восемнадцать-то лет! — имеет определенное значение. Его жизнь разделяется здесь на две равные половины, а если взглянуть иначе — завершается. Подобно Люциферу, Рембо добивается того, что его изгоняют из Рая, Рая Молодости. Он повержен не архангелом, а собственной матерью, олицетворяющей для него высшую власть. Он сам сызмалу накликал на себя эту участь. Блестящий юноша, обладающий всеми талантами и презирающий их, внезапно переламывает свою жизнь пополам. Поступок одновременно великолепный и страшный. Едва ли сам Сатана способен был изобрести наказание жесточе, нежели то, которое Артюр Рембо, в неукротимой гордыне и себялюбии, определил себе сам. На пороге зрелости он уступает свое сокровище (гений творца) «тому тайному инстинкту и власти смерти в нас», которые так прекрасно описал Амьель. «Hydre intime» настолько обезображивает лик любви, что в конце концов разглядеть в нем можно лишь бессилие и страсть к противоречию. Оставив всякую надежду отыcкать ключ к утраченной невинности, Рембо бросается в черную яму, где дух человеческий касается самого дна, — чтобы там повторить с насмешкою слова Кришны: «Я есть Вселенная, она из меня, но я вне ее».
Место, которое свидетельствует о ясном понимании им сути вопроса и своего выбора, безусловно вынужденного, звучит так:
«Если бы с этой минуты дух мой был всегда начеку, мы бы скоро добрались до истины, которая, быть может, и сейчас окружает нас, со всеми своими рыдающими ангелами!.. Если бы он был начеку до сих пор, я не предался бы низменным инстинктам тех давно забытых времен!.. Будь он всегда начеку, я бы плыл сейчас по водам мудрости!.. »
Что именно стало препоной его прозорливости и навлекло на него злой рок, не знает никто и, вероятно, никогда не узнает. При всех известных нам обстоятельствах его существования жизнь его остается такой же тайной, как и его гений. Нам очевидно лишь одно: все, что он сам себе предсказал за три года озарения, отпущенных ему, сбывается во время скитаний, в которых он иссушил себя, как бесплодную землю пустыни. С каким постоянством появляются в его сочинениях слова «пустыня», «скука», «ярость», «труд»! Во второй половине жизни слова эти приобретают конкретное, поистине опустошающее значение. Он воплощает все, что сам предсказывал, чего боялся, все, что вызывало у него ярость. Его стремление освободиться от сотворенных человеком оков, подняться над людскими законами, уложениями, предрассудками, условностями не привело ни к чему. Он становится рабом собственных причуд и капризов; ему ничего лучшего не остается, как приписать еще пяток-другой банальных преступлений к своему списку грехов, которыми он обрекал себя на вечные муки.
И если в конце концов — когда его тело, по его же выражению, становится «недвижным обрубком», — он все-таки сдается, не стоит со скептической улыбкой пренебрегать этим фактом. Рембо был воплощением бунтарства. Чтобы сломить эту железную, изначально извращенную волю, требовались все мыслимые обиды и унижения, все возможные муки. Он был упрям, несговорчив, непреклонен — до последнего своего часа. Пока надежда не покинула его. То была одна из самых отпетых натур, что когда-либо ступали по земле. Да. верно, он в полном изнеможении сдался — но лишь после того, как прошел все пути порока. В конце, когда нечем уже поддерживать гордыню и нечего больше ждать, кроме когтей смерти, когда он покинут всеми, за исключением любящей его сестры, ему остается лишь взывать о милосердии. Поверженная душа его может только сдаться. Задолго до того он писал: «Je est un autre». Вот оно, решение давней задачи: постараться «изуродовать душу так, как умели уродовать детей компрачикосы». Второе «я» от своих прав отказывается. Владычество его было долгим и трудным; оно выдержало все осады, а в конце концов рассыпалось и исчезло без следа.
«Я говорю, что вы должны стать Ясновидцем… Станьте Ясновидцем! » — убеждал он в начале своего жизненного пути. И вот он внезапно окончился, его путь, и ни к чему сочинения, даже собственные. Вместо них теперь запряженные волами повозки, пустыня, бремя вины, скука, ярость, труд — и унижения, одиночество, боль, безысходность, поражение и капитуляция. Из девственных дебрей противоречивых чувств, посреди того поля боя, в которое он превратил свое бренное тело, взрастает и распускается в самый последний час цветок веры. Как, должно быть, ликовали ангелы! Не бывало еще столь непокорного духа, как этот гордый принц Артюр! Не надо забывать: поэт, похвалявшийся тем, что унаследовал идолопоклонство и любовь к богохульству от своих предков галлов, в школе был известен как «паршивый маленький фанатик». Это прозвище он принимал с гордостью. Всегда «с гордостью». Кто бы ни проявлялся в нем, хулиган или фанатик, дезертир или работорговец, ангел или дьявол, любое такое проявление он неизменно отмечает с гордостью. Можно, однако, сказать, что в конечном итоге от его смертного одра с гордостью удалился священник, исповедовавший его. Говорят, он сказал Изабель, сестре Рембо: «Ваш брат верует, дитя мое… Он верует, и мне еще не доводилось видеть столь глубокой веры».
Это вера одной из самых отпетых душ, которые когда-либо томились жаждой жизни. Это вера, рожденная на свет в последний час, в последнюю минуту, — и все же это вера . И потому — разве важно, как долго он противился ей или как бунтовал и дерзил? Он не был нищ духом, он был духом могуч. Он боролся до самого конца, из последних сил. Именно поэтому имя его, как имя Люцифера, останется в веках, а представители разных течений будут заявлять на него свои права. В том числе даже его враги! Мы знаем, что памятник, воздвигнутый ему в Шарлевилле, его родном городке, был во время последней войны обезглавлен немецкими оккупантами и вывезен за пределы страны. Какими приснопамятными, какими пророческими кажутся ныне те слова, которые он бросил своему другу Делайе в ответ на его замечание о бесспорном превосходстве немецких завоевателей. «Идиоты! Под рев труб и грохот барабанов они отправятся на родину жрать колбасу, уверенные, что все позади. Но погоди немножко. Сейчас они сплошь военизированы, с головы до пят, и долго еще будут впитывать всякую чушь о той славе, к которой ведут их вероломные владыки, из чьих лап им не вырваться никогда… Я уже вижу царство железа и безумия, в которое обратится немецкое общество. И все это в конце концов рухнет под натиском какой-нибудь коалиции! »
Да, на него с одинаковым правом могут претендовать представители обеих сторон. В том, повторяю, и состоит его величие. Он, таким образом, нес в себе тьму, равно как и свет . Он решительно покинул мир живой смерти, пронизанный фальшью мир культуры и цивилизации. Он обнажил свой дух, содрав с него все искусственные побрякушки, которыми держится современный человек. «Il faut etre absolu-ment moderne! ». Это «absolument» очень важно. Несколькими фразами ниже он добавляет: «Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости — это радость, доступная лишь Богу». Под этим подразумевается, что нам дано испытать только ложную современность; не ведем мы никакой мучительной и жестокой битвы, никакой героической борьбы, подобной той, что некогда вели святые подвижники. Святые были людьми сильными, утверждает он, а отшельники были художниками; они более не в моде, увы! Только человек, высоко ценивший дисциплину, ту дисциплину, которая стремится довести жизнь до уровня искусства, мог так возвеличивать праведников.
В каком-то смысле можно считать, что жизнь Рембо была стремлением к самодисциплине разумеется такой, которая дала бы ему свободу. Вначале, когда он выступает как новатор, это достаточно очевидно, даже при том, что навязанные им самому себе ограничения могут вызвать неприятие. Во второй половине жизни, после того как он порвал с обществом, цель его спартанской дисциплины менее ясна. Только ли для достижения мирских утех терпит он все трудности и лишения? Сомневаюсь. На первый взгляд может показаться, что намерения и цель его ничуть не выше, чем у любого честолюбивого искателя приключений. Так судят циники, неудачники, которые с радостью заполучили бы в свою компанию такого выдающегося человека, каким был окутанный тайной Рембо. Мне же представляется, что он готовил себе свою собственную Голгофу. Хотя он, возможно, и сам того не сознавал, поведение его очень напоминает поведение праведника, борющегося с собственной варварской натурой. Быть может, бессознательно он как бы готовит себя к приятию Господней благодати, которую он в молодости так опрометчиво и безрассудно отверг. Можно сказать и иначе: он сам себе копал могилу. Но его интересовала отнюдь не могила — он питал величайшее отвращение к червям. Для него смерть уже вполне проявила себя во французском образе жизни. Вспомните его ужасные слова: «… Поднять иссохшим кулаком крышку гроба, сесть туда, задохнуться. Тогда — никакой старости, никаких опасностей; ужас французам не свойствен». Именно страх перед жизнью, которая и есть смерть, вынудил его предпочесть тяжкую жизнь; он готов был грудью встретить любую, самую страшную опасность, нежели сдаться на стремнине. Каковы же в таком случае были намерения, какова цель такой напряженной жизни? Прежде всего, конечно, — исследовать все ее возможные стадии. В его представлении мир был «полон великолепных мест, посетить которые не хватит и тысячи жизней». Ему требовался мир, в котором необъятная энергия могла бы творить беспрепятственно. Он хотел исчерпать до дна свои силы, чтобы полностью реализовать себя. Главной же мечтой его жизни было добраться в конце концов, пусть даже совершенно измученным и разбитым, до порога некоего блистающего нового мира, мира, который ничем не походил бы на тот, знакомый ему.
Разве это могло бы быть чем-то иным, кроме как сияющим миром духа? Разве не языком юности выражает себя неизменно душа? Однажды из Абиссинии Рембо в отчаянии написал матери: «Мы живем и умираем по иной схеме, нежели та, что мы составили бы себе сами, и вдобавок без надежды на какое бы то ни было вознаграждение. Нам повезло, что это единственная жизнь, которую нам придется прожить, и что это так очевидно… » Он вовсе не всегда был уверен, что эта жизнь — единственная. Ведь задается же он вопросом, во время своего Сезона в аду, возможны ли еще и другие жизни. Он подозревает, что возможны. И это — часть его терзаний. Никто, осмелюсь утверждать, не знал вернее, чем юный поэт, что за всякую неудавшуюся или впустую растраченную жизнь должна даваться другая, и еще, и еще, без конца, без надежды — покуда человек не узрит света и не решит жить, ведомый этим светом. Да. Духовная борьба столь же мучительна и жестока, сколь и реальный бой. Святые это знали, но современный человек потешается над этим. Ад — это то и там, что человеку видится как Ад. Если ты считаешь, что ты в Аду, там ты и есть. А для современного человека жизнь превращается в вечный Ад по той простой причине, что он утратил всякую надежду достичь Рая. Он не верит даже в Рай, сотворенный им самим. Уже ходом собственных мыслей он осуждает себя на бездонный Фрейдов ад наслаждения.
В знаменитом «Письме ясновидца», которое Рембо написал на семнадцатом году жизни (этот документ, кстати, имел большие последствия, чем все творения корифеев…), в письме том, содержащем известнейшее предписание будущим поэтам, Рембо подчеркивает, что строгое следование дисциплине влечет за собой «несказанные муки, что оно потребует от него (поэта) всех сил, всех его сверхчеловеческих сил». Блюдя эту дисциплину, пишет он далее, поэт выступает как «самый больной, самый преступный, самый проклятый — и носитель высшего знания! — ибо он достигает неведомого! » Гарантия такой безмерной награды заключена в том простом факте, что «поэт сам взрастил свою душу, и тем уж он богаче всех других». Но что же происходит, когда поэт добирается до неведомого? «Для него все кончается тем, что он полностью утрачивает понимание своих видений», — утверждает Рембо. (Что как раз и произошло в его собственном случае.) Словно предчувствуя свою судьбу, он пишет: «И все же он ведь их видел, не так ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13