— Что ж, — ответил он спокойно, — возможно, ты и не получишь на Новый год еще одного платья; возможно, нам придется попоститься и потуже стянуть пояс… Но, повторяю, я сделал то, что должен был сделать.
Туп не сдалась. Подступив к Боннеру, она прокричала ему прямо в лицо:
— Черта с два! Уж не воображаешь ли ты, что товарищи будут тебе за это благодарны? Да они уже открыто говорят, что не будь твоей забастовки, им не пришлось бы два месяца подыхать с голоду! А знаешь, что они скажут, когда узнают, что ты уходишь с завода? Скажут, что и поделом, что ты дурах!.. Ни за что не позволю тебе сделать такую глупость! Слышишь? Завтра же вернешься на работу!
Боннер пристально посмотрел на Туп своим ясным, открытым взглядом. Обычно он уступал жене в повседневных вопросах быта, не оспаривая ее деспотического самовластия в этой области семейной жизни; но как только дело касалось вопросов долга и совести, он становился твердым, как железо. Поэтому, не повышая голоса, он сказал тоном, не допускавшим возражений, — Туп хорошо знала этот тон:
— Потрудись замолчать… Это — мужское дело. Такие женщины, как ты, ничего в этом не смыслят и не должны вмешиваться… Ты у меня славная, но садись-ка лучше опять чинить белье, не то мы поссоримся.
Он подтолкнул жену к стулу у лампы и усадил на него. Туп была укрощена; дрожа от бессильного гнева, она снова взялась за иглу, делая вид, что ничуть не интересуется теми вопросами, от обсуждения которых ее так решительно отстранили. Шум голосов разбудил старика Люно; увидя в комнате столько народу, он не удивился и, вновь зажегши свою трубку, с равнодушием старого, во всем разочаровавшегося философа стал прислушиваться к тому, что говорилось кругом. Дети, Люсьен и Антуанетта, также проснулись и широко раскрытыми глазами глядели из своей кровати на взрослых, стараясь понять, о каких важных вещах те беседуют.
Лука по-прежнему стоял посреди комнаты; Боннер обратился к нему, словно призывая его в свидетели:
— Сами посудите, сударь: есть же у каждого честь, верно?.. Забастовка была неизбежна; если бы мне пришлось снова пойти на нее, я пошел бы на нее вторично, то есть употребил бы все свое влияние, чтобы поднять товарищей на борьбу за справедливые условия труда. Нельзя же позволять себя грабить: труд должен оплачиваться по правильной цене, или уж просто становись рабом. Мы оказались до такой степени правы, что господину Делаво пришлось уступить по всем пунктам и принять предложенные нами новые расценки… Теперь я вижу, что этот человек взбешен, и кому-нибудь надо отдуваться за всю эту историю, как выражается моя жена. Не уйди я сегодня с завода добровольно, директор нашел бы повод, чтобы уволить меня завтра. Что ж? Так мне и упорствовать, не уходить и оставаться вечным поводом для раздоров? Нет, нет! Это причинило бы тысячу неприятностей товарищам, это было бы очень дурно с моей стороны. Я сделал вид, будто возвращаюсь на работу: ведь товарищи говорили, что иначе они не прекратят забастовку. Но теперь они успокоились, работа возобновилась, и я предпочитаю уйти, раз уж так нужно. Мой уход устранит все затруднения, остальные останутся на местах; а я сделаю то, что должен сделать… Это — дело моей чести, сударь; каждый понимает ее по-своему.
Лука был глубоко растроган тем простым величием души, той правдивостью и честностью, которыми дышали слова рабочего. Он видел Боннера на заводе, когда этот закопченный безмолвный труженик, напрягая все силы, ворочал в печи кочергой расплавленную массу; он только что видел другой его об тик — миролюбивого и доброго человека, снисходительного и терпеливого в семейной жизни; но теперь все заслонил истинный рыцарь труда, один из тех безвестных бойцов, которые до конца отдаются борьбе за справедливость и готовы безмолвно принести себя в жертву за других, — так сильна в них братская солидарность.
Не переставая шить, Туп повторила резко:
— А мы подохнем с голоду!
— И подохнем, вполне возможно, — сказал Боннер. — Но зато я буду теперь спать спокойно.
Рагю осклабился:
— Ну, дохнуть с голоду ни к чему, этим никогда ничего не удавалось добиться. Я не защищаю хозяев: это известная шайка! Но ведь без них не обойтись; вот и приходится в конце концов идти на мировую и соглашаться почти со всем, чего они требуют.
Рагю продолжал зубоскалить; вся натура его выступила наружу. То был образец среднего рабочего, ни хорошего, ни дурного, испорченный продукт системы найма, порождение современной организации труда. Он громогласно обрушивался на капиталистов, восставал против гнета подневольного труда, был даже способен на краткую бунтарскую вспышку. Но унаследованная им привычка к повиновению подавила его личность: в душе это был раб, преклоняющийся перед установленным порядком вещей, завидующий своему верховному владыке, хозяину, обладающему и наслаждающемуся всеми благами жизни, раб, лелеющий смутную мечту о том, что когда-нибудь он станет на место своего хозяина и, в свою очередь, будет всем обладать и всем наслаждаться. Идеалом Рагю было ничего не делать, стать хозяином, чтобы ничего не делать.
— Эх, хотел бы я на недельку занять место этой свиньи Делаво, а его посадить на мое! Вот было бы занятно покуривать толстую сигару да поглядывать, как он ворочает в печи кочергой! А что ж, всякое бывает; дайте срок: как полетит все вверх тормашками, так и мы, чего доброго, станем хозяевами.
Эта мысль крайне развеселила Буррона, который всегда с разинутым от восхищения ртом слушал разглагольствования Рагю в часы их совместных выпивок.
— Верно! Ну, уж и покажем мы себя, когда станем хозяевами!
Боннер пожал плечами; такое низменное представление о грядущей победе трудящихся над эксплуататорами внушало ему презрение. Он читал, размышлял и полагал, что понимает суть дела. Подзадоренный тем, что он только что слышал, желая доказать свою правоту, он заговорил снова. Лука услышал изложение идей коллективизма в формулировке наиболее крайних сторонников этого учения. Прежде всего народ должен вновь вступить во владение землей и орудиями производства, чтобы социализировать, обобществить их. За этим последует преобразование труда: труд станет общим и обязательным, оплата его будет производиться по часам работы. Боннер смутно представлял себе, как практически будет осуществляться социализация, путем каких законов, как будет действовать новая система: ведь она предполагала сложный аппарат руководства и контроля, опирающийся на жесткое и назойливое регламентирование всей общественной жизни государством. Лука, не заходивший так далеко в своих стремлениях ко благу человечества, привел Боннеру это возражение; но мастер ответил ему со спокойной убежденностью верующего:
— Все наше, и мы все отберем назад, чтобы на каждого приходилась его доля работы и отдыха, горя и радости. Нет иного разумного решения вопроса, слишком много накопилось в мире несправедливости и страдания.
Даже Рагю и Буррон — и те согласились с Боннером. Наемный труд все испортил, все растлил. Он сделался источником гнева и ненависти, он породил борьбу классов — эту многовековую беспощадную войну труда и капитала! Он привел к столкновению своекорыстных интересов и оправдал изречение «человек человеку — волк», он основал социальный порядок на несправедливости и тирании. В наемном труде лежит единственная причина существования нищеты; он породил голод со всеми его губительными последствиями: воровством, убийством, проституцией; благодаря ему мужчина и женщина, падшие, бунтующие, не знающие любви, отринуты как извращенные и разрушительные силы жестоким и равнодушным обществом. Одно только может принести исцеление: отмена наемного труда; его должен заменить новый порядок вещей, неведомый строй, существующий пока лишь в мечтах. Здесь-то и начиналась распря систем: всякий воображал, будто держит в руках ключ к грядущему благоденствию; столкновение социалистических партий, из которых каждая стремилась навязать человечеству свой способ преобразования труда и справедливого распределения благ, приводило к ожесточенной политической борьбе. Но наемный труд в его современной форме равно отвергался всеми: он был обречен на гибель, ничто не могло спасти его, он отжил свой век и должен был исчезнуть, как некогда исчезло рабство, когда человечество в своем поступательном движении прошло через определенный период развития. Теперь наемный труд — не более, как отмерший орган, грозящий заразить все тело; человечество должно устранить его, иначе разразится непоправимая катастрофа.
— Основатели «Бездны», Кюриньоны, не были дурными людьми, — продолжал Боннер. — Последний из них, Мишель, тот, что кончил так плохо, пытался улучшить положение рабочих. Он учредил пенсионную кассу и внес в нее первые сто тысяч франков, обещав при этом ежегодно вносить столько же, сколько будут вносить все участники кассы, вместе взятые. Мишель Кюриньон основал также библиотеку, читальный зал, рукодельню, школу и больницу с бесплатным приемом больных два раза в неделю. И хотя господин Делаво не столь мягкосердечен, ему поневоле пришлось держаться установленного порядка. Так оно и идет год за годом; но что толку? Будто пластырь на деревянной ноге! Это милостыня, а не справедливость. Такой порядок может существовать годами, а голод от этого не исчезнет, нищета не прекратится. Нет, нет! Полумеры не помогут: нужно вырвать самый корень зла.
Все думали, что папаша Люно снова задремал; но тут он вдруг заговорил:
— Я знавал Кюриньонов.
Лука обернулся; Люно по-прежнему сидел, посасывая потухшую трубку. Ему было пятьдесят лет; тридцать из них он проработал в «Бездне», у печи. То был тучный, низкорослый человек с одутловатым и бледным лицом: казалось, огонь вместо того, чтобы иссушить Люно, раздул его. Старик страдал ревматизмом, по-видимому, он простудился, обливаясь холодной водой во время работы. Он давно уже еле передвигал пораженные болезнью ноги. Не имея права даже на жалкую годовую пенсию в триста франков, на какую могли рассчитывать в будущем те, кто еще работал, Люно, вероятно, умер бы с голоду на улице, как старая ломовая лошадь, выбившаяся из сил, если бы дочь его Туп не приютила его у себя по настоянию Боннера; зато старику приходилось сносить вечные попреки и всевозможные притеснения с ее стороны.
— Как же! — медленно повторил Люно. — Я знал Кюриньонов!.. Знал господина Мишеля Кюриньона, теперь уже покойного, он был на пять лет старше меня. Знал я и господина Жерома, при нем я поступил на завод; мне было тогда восемнадцать лет, а господину Жерому сорок пять; а вот поди-ка — живет себе до сих пор… Ну, а до господина Жерома был господин Блез, основатель «Бездны»: он установил первые два молота лет восемьдесят назад. Этого я уже не знал. С ним работали Жан Рагю, мой отец, и Пьер Рагю, мой дед; Пьер Рагю и господин Блез были, можно сказать, товарищами: оба рабочие-металлисты, без гроша в кармане; они вместе принялись за работу в этом ущелье Блезских гор, тогда еще пустынном, на берегу Мьонны; там находился в ту пору водопад… Кюриньоны стали богачами, а вот я, Жак Рагю, со скрюченными ногами, вечно без гроша, и сын мой, Огюст Рагю, после тридцати лет работы будет не богаче меня; не говорю уж о моей дочери и ее детях, которые в любое время могут подохнуть с голоду, как подыхает весь род Рагю вот уж скоро сто лет!
Он говорил без гнева, с покорностью старой, разбитой на ноги лошади. Потом он взглянул на свою трубку, удивившись, что из нее не идет дым. Заметив, что Лука смотрит на него с участием и жалостью, Люно пожал плечами.
— Да, сударь, такая уж нам выпала доля, беднякам, — сказал он, будто подводя итог своим словам. — Всегда будут хозяева и рабочие… Мой дед и отец прожили свою жизнь, как я; так же проживет и мой сын. К чему восставать против этого? Каждый человек тянет жребий при рождении… А все же хотелось бы под старость иметь немного денег, чтоб покупать себе хоть табаку вволю.
— Табаку! — воскликнула Туп. — Ты опять выкурил его сегодня на два су! Ты что, думаешь, я буду снабжать тебя табаком теперь, когда у нас и хлеба-то не будет?
Туп держала старика на пайке, к его глубокому огорчению; тщетно попробовал он разжечь свою трубку — там оставался лишь пепел. Лука, испытывая все возрастающее сострадание, смотрел на сгорбившегося на стуле Люно. Жалкий человеческий обломок, порожденный наемным трудом! В пятьдесят лет — конченый, разбитый человек: работа, вечно одна и та же машинальная работа скрючила его, довела до отупения, до слабоумия, чуть не до паралича. В этом убогом существе уцелело одно-единственное чувство: проникнутое фатализмом чувство собственного рабства.
Но Боннер с великолепной уверенностью запротестовал:
— Нет! Нет! Не всегда будет так, не всегда будут хозяева и рабочие; придет день, когда останутся только свободные и радостные люди!.. Быть может, сыновья наши увидят этот день, и нам, их отцам, стоит терпеть и дальше, чтобы обеспечить их счастье.
— Черт побери, поторопитесь! — воскликнул с хохотом Рагю. — Вот это по мне: больше не работать и уплетать цыплят за завтраком, обедом и ужином!
— Это и мне по душе! — в восторге подхватил Буррон. — Моя доля за мной!
Папаша Люно прекратил их излияния скептическим, разочарованным жестом.
— Бросьте, — сказал он, — на такие вещи можно надеяться только в молодости. Голова набита глупостями, воображаешь, что можешь перевернуть мир. Ну, а мир продолжает жить себе по-старому, и вихрь сметает тебя вместе с другими… Я ни на кого не держу зла. Порою, когда я в силах выползти на улицу, я встречаю господина Жерома в колясочке, которую катит слуга. Я кланяюсь ему, потому что работал у него и потому что он богат: таким людям полагается кланяться. Как видно, господин Жером меня не узнает: по крайней мере, он только смотрит на меня глазами, которые будто налиты чистой водой… Кюриньонам выпал счастливый жребий, вот и надо их уважать; если начнут бить богатых, куда тогда и вера в бога денется? Рагю рассказал о том, как, выходя с Бурроном с завода, они повстречали господина Жерома в колясочке. Понятное дело, они поклонились ему: поступить иначе значило бы показаться невежами. Но все-таки, если подумать: Рагю с пустым брюхом идет пешком в грязи и должен кланяться Кюриньону, а Кюриньон богато одет, брюхо его прикрыто одеялом, слуга возит его в колясочке, будто жирного ребенка! Тут и взбеситься недолго; так и подмывает забросить инструменты в реку и заставить богачей поделить свое добро с бедняками, чтобы те, в свою очередь, могли ничего не делать.
— Ничего не делать? Нет, нет, это гибель! — возразил Боннер. — Все должны работать: только так будет завоевано счастье и побеждена наконец нищета, оскорбляющая чувство справедливости… Не следует завидовать Кюриньонам. Я выхожу из себя, когда нам ставят их в пример, говоря: «Вот видите, рабочий может нажить крупное состояние, если он умен, усердно трудится и не тратит лишнего». Я не сомневаюсь, что Кюриньонам удалось приобрести такое состояние лишь потому, что они эксплуатировали рабочих, урезали их заработок, увеличивали рабочий день и таким образом наживались. Ну, а за такие дела придется когда-нибудь держать ответ. Всеобщее счастье несовместимо с чрезмерным благополучием отдельного человека… Значит, приходится ждать, что готовит каждому из нас судьба. А пока — я уже сказал вам, к чему стремлюсь: я хочу, чтобы эти два малыша, которые слушают нас, лежа в кроватке, были, когда вырастут, счастливее, нежели я, и чтобы их дети были, в свою очередь, счастливее их самих… Чтобы достичь этого, нам нужно только одно: стремиться к справедливости и, действуя дружно, как братья, завоевать ее хотя бы ценой еще многих лишений.
Действительно, Люсьен и Антуанетта, заинтересовавшись поздним присутствием стольких людей и их громким разговором, так и не заснули больше; на подушке виднелись их розовые неподвижные лица с широко раскрытыми задумчивыми глазами: казалось, они поняли слова отца.
— Что наши дети будут когда-нибудь счастливее нас, это возможно, — сухо сказала Туп. — Только как бы они не подохли завтра с голоду, раз у тебя не будет денег, чтобы купить им хлеба.
Эти слова прозвучали, как удар топора. Боннер пошатнулся, пробужденный от своих грез внезапным холодом той добровольной нищеты, на которую он обрек себя, уйдя с завода. Лука почувствовал, как в просторной комнате, печально освещенной коптящей керосиновой лампочкой, повеяло трепетом нищеты.
Если Боннер, наемный рабочий, будет упорствовать в своей попытке бессильного протеста против капитала, не обречет ли эта неравная борьба всю семью — деда, отца, мать и обоих детей — на скорую смерть? Воцарилось тяжелое молчание, черная, ледяная тень легла на людей и мгновенно омрачила лица присутствующих.
Но тут в дверь постучали, послышался смех, и в комнату вошла жена Буррона, Бабетта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71