в них он отдыхал душою; увидев, что он опять оказался возле литейного цеха, молодой человек встрепенулся и вновь вступил в покинутый им ад.
В литейной приступали к другой работе — к отливке огромного орудия в тысячу восемьсот килограммов весом; из печей одновременно извлекли семьдесят тиглей. В соседнем помещении, в глубине ямы, уже стояла форма с наставленной воронкой. Быстро, с участием всех подручных рабочих, началось шествие: два человека хватали двойными щипцами тигель, поднимали и торопливо, проворным шагом уносили его; за ними двигались еще двое, за теми — следующие, и вот семьдесят уносимых тиглей вытянулись в сверкающую процессию. Казалось, это развертывается картина балета: легко ступая во мраке, проходят парами смутно видимые танцовщицы, пронося красно-оранжевые бумажные фонари; больше всего поражали глаз необычайная быстрота, совершенная точность и уверенность движений: рабочие играли огнем, перебегая с места на место, чуть задевая друг друга, уходили, возвращались, будто жонглируя расплавленными звездами. Не прошло и трех минут, как все семьдесят тиглей были опорожнены в форму; оттуда взлетал все возраставший сноп золота, зацветая и рассыпаясь искрами.
Прогулка Луки длилась более получаса; вернувшись в помещение, где находились пудлинговые печи и плющильные машины, он застал Боннера за окончанием работы.
— Сударь, через минуту я в вашем распоряжении.
Открыв заслонку пылающей печи, тот уже трижды отделил от расплавленной массы по куску килограммов в пятьдесят весом; каждый кусок он катал и мял кочергой, придавая ему таким образом форму шара; три таких шара уже отправились один за другим под молот-ковач; теперь Боннер принимался за четвертый, последний кусок. Он уже минут двадцать стоял перед разверстой пастью печи, охваченный жгучим жаром, до хруста в плечах ворочая тяжелой кочергой. Его пристальный, опытный взор не отрывался от огненного стального шара, который он безостановочно перекатывал среди ослепительно сверкавшего пламени; жаркий отблеск печи золотил его могучее розовое тело, четко выступавшее на фоне густого мрака: он, казалось, создавал светила, творил миры. Работа кончилась; Боннер вынул из печи раскалившуюся кочергу и передал подмастерью последние пятьдесят килограммов стали.
Рядом уже стоял наготове кочегар с железной тележкой. Подручный Боннера, вооружившись щипцами, схватил переданный ему стальной шар, похожий на пылающий губчатый нарост, выросший у края вулкана; вынув с усилием шар из печи, он бросил его в тележку; кочегар проворно подкатил ее к молоту-ковачу. Рабочий-кузнец, схватив шар клещами, положил его под молот — и тот внезапно заработал. Раздался оглушительный грохот, сверкнул ослепительный свет. Земля содрогнулась, в ушах у Луки загудели колокольные звоны; защищенный кожаным фартуком и кожаными рукавицами, кузнец исчез в урагане искр. Стальные брызги летели порою так обильно, что засыпали все кругом, подобно разорвавшейся шрапнели. Но кузнец среди этой трескотни оставался невозмутимым: он поворачивал щипцами стальную массу, подставляя ее то одной, то другой стороной под удары молота, чтобы она, превращенная в стальной слиток, могла поступить затем в плющильную машину. И молот, повинуясь кузнецу, ударял здесь, ударял там, то замедлял, то ускорял удары; кузнец при этом молчал, он только подавал едва заметные знаки рабочему, управлявшему молотом: тот сидел вверху, на особой вышке, положив руку на рукоять, приводившую молот в движение.
Пока Боннер переодевался, Лука, подойдя к вышке, увидел, что на ней сидит юный Фортюне, шурин Фошара. Фортюне приходилось целыми часами неподвижно сидеть на своей вышке, среди оглушительного грохота; вся его жизнь сводилась в это время к одному и тому же автоматическому, короткому движению руки. Налево — рычаг, заставлявший молот подниматься, направо — рычаг, заставлявший его падать: этим исчерпывалось все, все мысли мальчика были заключены в этом узком пространстве. Яркая вспышка искр на мгновение осветила беднягу, его хилое и худое тело, бледное лицо, бесцветные волосы, мутные глаза, всю его внешность — внешность жалкого существа, остановившегося в своем физическом и духовном развитии под гнетом тупого, тягостного, подневольного труда.
— Если вы готовы, сударь, мы можем идти, — сказал Боннер, когда молот наконец остановился.
Лука поспешно обернулся; на мастере была верхняя короткая блуза и куртка из грубой шерсти, он держал под мышкой небольшой сверток с рабочей одеждой и разными мелкими вещами: ведь он покидал завод навсегда.
— Да, да, идем скорее.
Но Боннер медлил. Будто опасаясь что-нибудь забыть, он еще раз заглянул в дощатую хижину, служившую рабочим раздевальней. Потом взор его остановился на печи: ведь она в течение десяти лет была его печью; он жил ее пламенем, создавал в нем тысячи килограммов стали, которые отправлял затем в плющильную машину. Мастер уходил по доброй воле, будучи убежден, что выполняет этим долг перед товарищами и самим собой; тем героичнее было это добровольное изгнание. Подавив душившее его волнение, Боннер направился к выходу.
— Осторожнее, сударь, этот кусок еще горячий, он спалит вам башмак, — проговорил он.
Ни мастер, ни Лука не вымолвили больше ни слова. Они пересекли оба двора, теперь смутно освещенные луною, миновали низкие здания, где так же исступленно стучали молоты. Едва они вышли за ворота «Бездны», мрак ночи вновь поглотил их; рычание изрыгавшего пламя чудовища постепенно затихало у них за спиной. По-прежнему дул ветер, гоня по небу разорванные тучи. По ту сторону моста виднелся опустевший берег Мьонны; вокруг не было ни души.
Лука нашел Жозину на той же скамейке, где оставил ее; молодая женщина сидела неподвижно, глядя широко раскрытыми глазами во мрак и придерживая рукой голову спящего Нанэ, прижавшегося к ее исхудалому телу; полагая, что его миссия окончена, поскольку Боннер взялся обеспечить приют бедной женщине, Лука собрался было удалиться. Но лицо мастера выражало смущение: Боннера беспокоила мысль о бурной сцене, которая ожидала его дома, когда жена, грозная Туп, увидит, что муж возвращается с «этой нищенкой». К тому же он не предупредил еще Туп о своем уходе с завода; когда она узнает, что муж по собственной воле оказался на улице, не миновать жестокой ссоры: это Боннер предвидел заранее.
— Хотите, я пойду вместе с вами? — предложил Лука. — Я объясню вашей супруге, в чем дело.
— Признаться, сударь, это было бы, пожалуй, самое лучшее, — ответил со вздохом облегчения Боннер.
Жозина и он не обменялись ни единым словом. Молодая женщина была смущена, а добродушно-снисходительный Боннер, знавший к тому же, как тяжело жилось Жозине с Рано, хотя и испытывал к ней род отеческой нежности, однако внутренне порицал ее за то, что она уступила домогательствам этого безнравственного малого. При приближении обоих мужчин молодая женщина осторожно разбудила Нанэ; Лука пригласил ее следовать за ними; он с Боннером пошли впереди, в их тени молча шла Жозина с братишкой. Все четверо повернули направо и, пройдя вдоль железнодорожной насыпи, вошли в Старый Боклер, лачуги которого, подобно зловонной луже, простирались от конца ущелья по долине вплоть до новой части города. Старый Боклер представлял собой извилистое переплетение узких улиц, без света и воздуха, омываемых лишь дождями; протекавший здесь ручей наполнял улицы зловонием. Невозможно было понять, зачем скопилось на этом узком, сжатом меж гор пространстве столько бедноты, когда тут же, в двух шагах, развертывалась безграничная Руманьская равнина, овеваемая, точно море, свободным дыханием небес. Только ожесточенная борьба из-за денег и собственности могла с такой скупостью ограничить право людей на землю — их общую мать — и отмерить им всего по нескольку метров, необходимых для повседневной жизни. В дело вмешались спекулянты, и сто — двести лет нищеты привели к скоплению грошовых лачуг, напоминавшему клоаку; и, как ни дешево оплачивались эти логова, из которых не всякое годилось даже под стойло для скота, жильцов то и дело выселяли из них за неплатеж квартирной платы. Так и вырастали один за другим, случайно, где только ни попадался свободный клочок земли, эти гнилые домишки с отсыревшей штукатуркой, рассадники насекомых и эпидемий; и глубокую грусть навевал на душу в ночной час этот отверженный город труда — темный, задушенный, зловонный: казалось, сама социальная несправедливость расцвела здесь жутким цветом под зловещими небесами!
Боннер, шедший впереди, углубился в какую-то улочку, свернул в другую и оказался наконец на улице Труа-Люн. То была одна из самых тесных улочек Старого Боклера, без тротуаров, вымощенная острыми камнями, собранными на дне Мьонны. Почерневший, потрескавшийся дом, во втором этаже которого жил Боннер, однажды вдруг осел, так что фасад его пришлось подпереть четырьмя толстыми балками; в третьем этаже этого же дома занимали три комнатки Рагю с Жозиной; накренившийся пол их жилища поддерживали подставленные балки. Прямо от порога входной двери, без площадки, начиналась крутая, почти отвесная лестница.
— Стало быть, сударь, вы будете настолько любезны, что подниметесь вместе со мной, — сказал Боннер.
Он снова выглядел смущенным. Жозина поняла, что хотя для Боннера мучительна мысль оставить ее с мальчиком на улице, однако он все-таки не решается ввести ее в свою квартиру из боязни, как бы Туп не нанесла ей какого-нибудь оскорбления. Молодая женщина со свойственной ей кроткой покорностью нашла выход из положения:
— Нам с братом незачем входить. Мы посидим наверху, на ступеньке, подождем вас.
Боннер тотчас же согласился:
— Дело! Посидите там наверху; если я добуду ключ, я отнесу его вам, и вы сможете лечь спать.
Жозина и Нанэ исчезли в густом мраке лестницы. Даже дыхания их не было слышно — они притаились где-то наверху. Двинулся вверх по лестнице и Боннер, показывая дорогу Луке; он предупредил молодого человека о чрезвычайной крутизне ступенек и дал ему совет — покрепче держаться за жирную веревку, заменявшую перила.
— Пришли, сударь. Не идите дальше. Площадки здесь, правду сказать, не очень-то широки, ну, а кто упадет отсюда, не скоро встанет.
Он отпер дверь и из вежливости пропустил Луку вперед; молодой человек вошел в довольно просторную комнату, освещенную желтым светом керосиновой лампы. У стола, несмотря на поздний час, сидела за работой Туп: она чинила белье; в стороне, в полосе тени, дремал ее отец, старик Люно, зажав в беззубых челюстях потухшую трубку. Один из углов комнаты занимала кровать; на ней спали шестилетний сын Боннера Люсьен и четырехлетняя дочь Антуанетта, красивые и рослые не по годам дети. Кроме этой общем комнаты, служившей одновременно кухней и столовой, в квартире были еще две комнаты: комната старика Люно и комната супругов. Увидя мужа, возвращающегося в столь неурочный час, Туп, ни о чем не подозревавшая, изумилась:
— Как! Это ты?
Боннер не захотел сразу идти на ссору, сообщив жене, что он ушел с завода; он предпочел выяснить сначала вопрос о Жозине и Нанэ.
— Да, я закончил работу, потому и ушел, — ответил он уклончиво.
И, не давая жене времени задать второй вопрос, он представил ей Луку:
— Познакомься же с этим господином; это друг господина Жордана, он попросил меня об одной услуге и сейчас объяснит тебе, в чем дело.
Охваченная все возрастающим удивлением и недоверием, Туп повернулась к молодому человеку; Луке бросилось в глаза сходство жены Боннера с ее братом Рагю. Туп была маленького роста; наружность ее говорила о вспыльчивом и сварливом характере: у нее были резкие черты лица, густые рыжие волосы, низкий лоб, тонкий нос, жестко очерченные челюсти. Хотя ей было уже двадцать восемь лет, она казалась еще совсем юной; она обладала тем ослепительно свежим цветом лица, который часто встречается у рыжих женщин. Только этим и объяснялось увлечение Боннера сестрой Рагю и его женитьба на ней: он знал, что у Туп невыносимо дурной характер. Жена омрачала семейную жизнь Боннера непрестанными взрывами раздражения; мужу приходилось уступать ей во всех мелочах повседневной жизни, чтобы жить в мире. Туп была кокетка, снедаемая одним-единственным желанием — быть хорошо одетой; она любила различные украшения и становилась кроткой лишь тогда, когда получала в подарок новое платье.
Лука почувствовал, что, раньше чем заговорить о деле, ему необходимо снискать расположение Туп каким-нибудь комплиментом. Комната, хотя убранство ее и было бедно, показалась Луке очень опрятной; в этом сказывалась заботливость хозяйки. Молодой человек подошел к постели.
— Какие прелестные дети! — воскликнул он. — Спят, будто два ангелочка.
Туп улыбнулась. Однако ее пристальный взгляд не отрывался от Луки; она ждала, чтобы этот незнакомый господин объяснил ей, чего он от них хочет: Туп понимала, что он не стал бы утруждать себя, если бы речь не шла о чем-то существенном. Луке пришлось перейти к делу; когда он рассказал о том, как нашел Жозину, всеми брошенную, умирающую от голода среди ночи, у Туп вырвалось резкое движение, ее жесткие челюсти сжались. Даже не отвечая молодому человеку, она в бешенстве повернулась к мужу:
— Это еще что за история? Какое мне до всего этого дело?
Боннеру пришлось вмешаться; со свойственным ему миролюбием и добротой он попытался успокоить Туп:
— Послушай, если Рано оставил тебе ключ, отдай его этой несчастной: ведь он сидит у Каффьо и способен пробыть там до утра. Нельзя же заставлять женщину с ребенком ночевать на улице!
Туп вспылила.
— Да, ключ у меня! Да, Рагю отдал мне его — и как раз для того, чтобы эта нищенка со своим прощелыгой-братцем не могла возвратиться к нему! Впрочем, мне до всех этих гадостей дела нет. Я знаю одно: Рагю отдал мне ключ, и одному только Рагю я отдам его!
Боннер попытался еще раз воззвать к состраданию жены. Туп резко прервала его.
— Ты что ж это, хочешь, чтобы я водила дружбу с любовницами моего брата? — закричала она вне себя от гнева. — Пусть подыхает в другом месте, если уж оказалась такой распутной, что позволила ему овладеть собою… А братишка, которого она повсюду таскает за собой и который спал в чулане рядом с ней и с Рагю, — хорошенькое дело!.. Нет! Нет! Каждый за себя! Пусть остается на улице: днем раньше, днем позже — не все ли равно?
Лука слушал Туп со скорбью и негодованием. Он узнавал в ее словах знакомое ему жестокосердие порядочных женщин из простонародья, которые, сами ведя тяжелую борьбу за существование, бывают беспощадны к девушкам, не сумевшим уберечь себя от падения. Кроме того, Туп испытывала к Жозине глухую зависть — зависть к обаятельно красивой, созданной для любви девушке, которая нравилась мужчинам и которую они задарили бы золотыми цепочками и шелковыми юбками, если бы она умела их завлекать. Туп не могла успокоиться с того самого дня, как узнала, что ее брат подарил Жозине серебряное колечко.
— Нужно быть доброй, сударыня, — дрогнувшим от сострадания голосом сказал Лука.
Туп ничего не успела ответить: на лестнице послышались тяжелые, неверные шаги, чья-то рука нащупывала ручку двери. На пороге появились Рагю и Буррон, неразлучные, как два добрых дружка, которые, напившись вместе, уже не в силах разлучиться. Рагю, сохранивший, несмотря на опьянение, долю благоразумия, вырвался из кабачка Каффьо, заявив, что ведь придется же завтра идти на работу. И он отправился с товарищем к сестре за ключом от квартиры.
— Получай свой ключ! — сердито крикнула Туп. — И знай — больше я его уж не возьму: мне только что наговорили всякой ерунды: я, видите ли, должна была отдать ключ этой негоднице!.. Когда в другой раз захочешь вытолкать какую-нибудь девку за дверь, потрудись не сваливать этого на других. Рагю рассмеялся: вино, должно быть, смягчило его настроение.
— Глупая она, Жозина… Не хныкать бы ей, а быть повеселее да выпить с нами стакан вина… Эх, женщины! Никогда-то они не умеют подойти к мужчине!
Рагю не успел досказать своей мысли до конца, товарищ перебил его; худой, похожий на лошадь Буррон, войдя, тяжело опустился на стул, смеясь беспричинным смехом пьяного.
— Так это правда, что ты уходишь с завода? — обратился он к Боннеру.
Туп привскочила на стуле и обернулась, будто кто-то выстрелил у нее над ухом.
— Что? Он уходит с завода?
Наступило молчание. Боннер собрался с духом.
— Да, я ухожу с завода! — сказал он решительно. — Я не могу поступить иначе.
— Подумайте: он уходит с завода! — став перед мужем, прокричала растерянно и яростно Туп. — Мало тебе было, что ты взвалил себе на плечи эту несчастную забастовку, из-за которой мы в два месяца проели все наши сбережения? Выходит, что ты же отдуваешься теперь за всех!.. Ну, так мы теперь все подохнем с голоду, а мне придется ходить голой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
В литейной приступали к другой работе — к отливке огромного орудия в тысячу восемьсот килограммов весом; из печей одновременно извлекли семьдесят тиглей. В соседнем помещении, в глубине ямы, уже стояла форма с наставленной воронкой. Быстро, с участием всех подручных рабочих, началось шествие: два человека хватали двойными щипцами тигель, поднимали и торопливо, проворным шагом уносили его; за ними двигались еще двое, за теми — следующие, и вот семьдесят уносимых тиглей вытянулись в сверкающую процессию. Казалось, это развертывается картина балета: легко ступая во мраке, проходят парами смутно видимые танцовщицы, пронося красно-оранжевые бумажные фонари; больше всего поражали глаз необычайная быстрота, совершенная точность и уверенность движений: рабочие играли огнем, перебегая с места на место, чуть задевая друг друга, уходили, возвращались, будто жонглируя расплавленными звездами. Не прошло и трех минут, как все семьдесят тиглей были опорожнены в форму; оттуда взлетал все возраставший сноп золота, зацветая и рассыпаясь искрами.
Прогулка Луки длилась более получаса; вернувшись в помещение, где находились пудлинговые печи и плющильные машины, он застал Боннера за окончанием работы.
— Сударь, через минуту я в вашем распоряжении.
Открыв заслонку пылающей печи, тот уже трижды отделил от расплавленной массы по куску килограммов в пятьдесят весом; каждый кусок он катал и мял кочергой, придавая ему таким образом форму шара; три таких шара уже отправились один за другим под молот-ковач; теперь Боннер принимался за четвертый, последний кусок. Он уже минут двадцать стоял перед разверстой пастью печи, охваченный жгучим жаром, до хруста в плечах ворочая тяжелой кочергой. Его пристальный, опытный взор не отрывался от огненного стального шара, который он безостановочно перекатывал среди ослепительно сверкавшего пламени; жаркий отблеск печи золотил его могучее розовое тело, четко выступавшее на фоне густого мрака: он, казалось, создавал светила, творил миры. Работа кончилась; Боннер вынул из печи раскалившуюся кочергу и передал подмастерью последние пятьдесят килограммов стали.
Рядом уже стоял наготове кочегар с железной тележкой. Подручный Боннера, вооружившись щипцами, схватил переданный ему стальной шар, похожий на пылающий губчатый нарост, выросший у края вулкана; вынув с усилием шар из печи, он бросил его в тележку; кочегар проворно подкатил ее к молоту-ковачу. Рабочий-кузнец, схватив шар клещами, положил его под молот — и тот внезапно заработал. Раздался оглушительный грохот, сверкнул ослепительный свет. Земля содрогнулась, в ушах у Луки загудели колокольные звоны; защищенный кожаным фартуком и кожаными рукавицами, кузнец исчез в урагане искр. Стальные брызги летели порою так обильно, что засыпали все кругом, подобно разорвавшейся шрапнели. Но кузнец среди этой трескотни оставался невозмутимым: он поворачивал щипцами стальную массу, подставляя ее то одной, то другой стороной под удары молота, чтобы она, превращенная в стальной слиток, могла поступить затем в плющильную машину. И молот, повинуясь кузнецу, ударял здесь, ударял там, то замедлял, то ускорял удары; кузнец при этом молчал, он только подавал едва заметные знаки рабочему, управлявшему молотом: тот сидел вверху, на особой вышке, положив руку на рукоять, приводившую молот в движение.
Пока Боннер переодевался, Лука, подойдя к вышке, увидел, что на ней сидит юный Фортюне, шурин Фошара. Фортюне приходилось целыми часами неподвижно сидеть на своей вышке, среди оглушительного грохота; вся его жизнь сводилась в это время к одному и тому же автоматическому, короткому движению руки. Налево — рычаг, заставлявший молот подниматься, направо — рычаг, заставлявший его падать: этим исчерпывалось все, все мысли мальчика были заключены в этом узком пространстве. Яркая вспышка искр на мгновение осветила беднягу, его хилое и худое тело, бледное лицо, бесцветные волосы, мутные глаза, всю его внешность — внешность жалкого существа, остановившегося в своем физическом и духовном развитии под гнетом тупого, тягостного, подневольного труда.
— Если вы готовы, сударь, мы можем идти, — сказал Боннер, когда молот наконец остановился.
Лука поспешно обернулся; на мастере была верхняя короткая блуза и куртка из грубой шерсти, он держал под мышкой небольшой сверток с рабочей одеждой и разными мелкими вещами: ведь он покидал завод навсегда.
— Да, да, идем скорее.
Но Боннер медлил. Будто опасаясь что-нибудь забыть, он еще раз заглянул в дощатую хижину, служившую рабочим раздевальней. Потом взор его остановился на печи: ведь она в течение десяти лет была его печью; он жил ее пламенем, создавал в нем тысячи килограммов стали, которые отправлял затем в плющильную машину. Мастер уходил по доброй воле, будучи убежден, что выполняет этим долг перед товарищами и самим собой; тем героичнее было это добровольное изгнание. Подавив душившее его волнение, Боннер направился к выходу.
— Осторожнее, сударь, этот кусок еще горячий, он спалит вам башмак, — проговорил он.
Ни мастер, ни Лука не вымолвили больше ни слова. Они пересекли оба двора, теперь смутно освещенные луною, миновали низкие здания, где так же исступленно стучали молоты. Едва они вышли за ворота «Бездны», мрак ночи вновь поглотил их; рычание изрыгавшего пламя чудовища постепенно затихало у них за спиной. По-прежнему дул ветер, гоня по небу разорванные тучи. По ту сторону моста виднелся опустевший берег Мьонны; вокруг не было ни души.
Лука нашел Жозину на той же скамейке, где оставил ее; молодая женщина сидела неподвижно, глядя широко раскрытыми глазами во мрак и придерживая рукой голову спящего Нанэ, прижавшегося к ее исхудалому телу; полагая, что его миссия окончена, поскольку Боннер взялся обеспечить приют бедной женщине, Лука собрался было удалиться. Но лицо мастера выражало смущение: Боннера беспокоила мысль о бурной сцене, которая ожидала его дома, когда жена, грозная Туп, увидит, что муж возвращается с «этой нищенкой». К тому же он не предупредил еще Туп о своем уходе с завода; когда она узнает, что муж по собственной воле оказался на улице, не миновать жестокой ссоры: это Боннер предвидел заранее.
— Хотите, я пойду вместе с вами? — предложил Лука. — Я объясню вашей супруге, в чем дело.
— Признаться, сударь, это было бы, пожалуй, самое лучшее, — ответил со вздохом облегчения Боннер.
Жозина и он не обменялись ни единым словом. Молодая женщина была смущена, а добродушно-снисходительный Боннер, знавший к тому же, как тяжело жилось Жозине с Рано, хотя и испытывал к ней род отеческой нежности, однако внутренне порицал ее за то, что она уступила домогательствам этого безнравственного малого. При приближении обоих мужчин молодая женщина осторожно разбудила Нанэ; Лука пригласил ее следовать за ними; он с Боннером пошли впереди, в их тени молча шла Жозина с братишкой. Все четверо повернули направо и, пройдя вдоль железнодорожной насыпи, вошли в Старый Боклер, лачуги которого, подобно зловонной луже, простирались от конца ущелья по долине вплоть до новой части города. Старый Боклер представлял собой извилистое переплетение узких улиц, без света и воздуха, омываемых лишь дождями; протекавший здесь ручей наполнял улицы зловонием. Невозможно было понять, зачем скопилось на этом узком, сжатом меж гор пространстве столько бедноты, когда тут же, в двух шагах, развертывалась безграничная Руманьская равнина, овеваемая, точно море, свободным дыханием небес. Только ожесточенная борьба из-за денег и собственности могла с такой скупостью ограничить право людей на землю — их общую мать — и отмерить им всего по нескольку метров, необходимых для повседневной жизни. В дело вмешались спекулянты, и сто — двести лет нищеты привели к скоплению грошовых лачуг, напоминавшему клоаку; и, как ни дешево оплачивались эти логова, из которых не всякое годилось даже под стойло для скота, жильцов то и дело выселяли из них за неплатеж квартирной платы. Так и вырастали один за другим, случайно, где только ни попадался свободный клочок земли, эти гнилые домишки с отсыревшей штукатуркой, рассадники насекомых и эпидемий; и глубокую грусть навевал на душу в ночной час этот отверженный город труда — темный, задушенный, зловонный: казалось, сама социальная несправедливость расцвела здесь жутким цветом под зловещими небесами!
Боннер, шедший впереди, углубился в какую-то улочку, свернул в другую и оказался наконец на улице Труа-Люн. То была одна из самых тесных улочек Старого Боклера, без тротуаров, вымощенная острыми камнями, собранными на дне Мьонны. Почерневший, потрескавшийся дом, во втором этаже которого жил Боннер, однажды вдруг осел, так что фасад его пришлось подпереть четырьмя толстыми балками; в третьем этаже этого же дома занимали три комнатки Рагю с Жозиной; накренившийся пол их жилища поддерживали подставленные балки. Прямо от порога входной двери, без площадки, начиналась крутая, почти отвесная лестница.
— Стало быть, сударь, вы будете настолько любезны, что подниметесь вместе со мной, — сказал Боннер.
Он снова выглядел смущенным. Жозина поняла, что хотя для Боннера мучительна мысль оставить ее с мальчиком на улице, однако он все-таки не решается ввести ее в свою квартиру из боязни, как бы Туп не нанесла ей какого-нибудь оскорбления. Молодая женщина со свойственной ей кроткой покорностью нашла выход из положения:
— Нам с братом незачем входить. Мы посидим наверху, на ступеньке, подождем вас.
Боннер тотчас же согласился:
— Дело! Посидите там наверху; если я добуду ключ, я отнесу его вам, и вы сможете лечь спать.
Жозина и Нанэ исчезли в густом мраке лестницы. Даже дыхания их не было слышно — они притаились где-то наверху. Двинулся вверх по лестнице и Боннер, показывая дорогу Луке; он предупредил молодого человека о чрезвычайной крутизне ступенек и дал ему совет — покрепче держаться за жирную веревку, заменявшую перила.
— Пришли, сударь. Не идите дальше. Площадки здесь, правду сказать, не очень-то широки, ну, а кто упадет отсюда, не скоро встанет.
Он отпер дверь и из вежливости пропустил Луку вперед; молодой человек вошел в довольно просторную комнату, освещенную желтым светом керосиновой лампы. У стола, несмотря на поздний час, сидела за работой Туп: она чинила белье; в стороне, в полосе тени, дремал ее отец, старик Люно, зажав в беззубых челюстях потухшую трубку. Один из углов комнаты занимала кровать; на ней спали шестилетний сын Боннера Люсьен и четырехлетняя дочь Антуанетта, красивые и рослые не по годам дети. Кроме этой общем комнаты, служившей одновременно кухней и столовой, в квартире были еще две комнаты: комната старика Люно и комната супругов. Увидя мужа, возвращающегося в столь неурочный час, Туп, ни о чем не подозревавшая, изумилась:
— Как! Это ты?
Боннер не захотел сразу идти на ссору, сообщив жене, что он ушел с завода; он предпочел выяснить сначала вопрос о Жозине и Нанэ.
— Да, я закончил работу, потому и ушел, — ответил он уклончиво.
И, не давая жене времени задать второй вопрос, он представил ей Луку:
— Познакомься же с этим господином; это друг господина Жордана, он попросил меня об одной услуге и сейчас объяснит тебе, в чем дело.
Охваченная все возрастающим удивлением и недоверием, Туп повернулась к молодому человеку; Луке бросилось в глаза сходство жены Боннера с ее братом Рагю. Туп была маленького роста; наружность ее говорила о вспыльчивом и сварливом характере: у нее были резкие черты лица, густые рыжие волосы, низкий лоб, тонкий нос, жестко очерченные челюсти. Хотя ей было уже двадцать восемь лет, она казалась еще совсем юной; она обладала тем ослепительно свежим цветом лица, который часто встречается у рыжих женщин. Только этим и объяснялось увлечение Боннера сестрой Рагю и его женитьба на ней: он знал, что у Туп невыносимо дурной характер. Жена омрачала семейную жизнь Боннера непрестанными взрывами раздражения; мужу приходилось уступать ей во всех мелочах повседневной жизни, чтобы жить в мире. Туп была кокетка, снедаемая одним-единственным желанием — быть хорошо одетой; она любила различные украшения и становилась кроткой лишь тогда, когда получала в подарок новое платье.
Лука почувствовал, что, раньше чем заговорить о деле, ему необходимо снискать расположение Туп каким-нибудь комплиментом. Комната, хотя убранство ее и было бедно, показалась Луке очень опрятной; в этом сказывалась заботливость хозяйки. Молодой человек подошел к постели.
— Какие прелестные дети! — воскликнул он. — Спят, будто два ангелочка.
Туп улыбнулась. Однако ее пристальный взгляд не отрывался от Луки; она ждала, чтобы этот незнакомый господин объяснил ей, чего он от них хочет: Туп понимала, что он не стал бы утруждать себя, если бы речь не шла о чем-то существенном. Луке пришлось перейти к делу; когда он рассказал о том, как нашел Жозину, всеми брошенную, умирающую от голода среди ночи, у Туп вырвалось резкое движение, ее жесткие челюсти сжались. Даже не отвечая молодому человеку, она в бешенстве повернулась к мужу:
— Это еще что за история? Какое мне до всего этого дело?
Боннеру пришлось вмешаться; со свойственным ему миролюбием и добротой он попытался успокоить Туп:
— Послушай, если Рано оставил тебе ключ, отдай его этой несчастной: ведь он сидит у Каффьо и способен пробыть там до утра. Нельзя же заставлять женщину с ребенком ночевать на улице!
Туп вспылила.
— Да, ключ у меня! Да, Рагю отдал мне его — и как раз для того, чтобы эта нищенка со своим прощелыгой-братцем не могла возвратиться к нему! Впрочем, мне до всех этих гадостей дела нет. Я знаю одно: Рагю отдал мне ключ, и одному только Рагю я отдам его!
Боннер попытался еще раз воззвать к состраданию жены. Туп резко прервала его.
— Ты что ж это, хочешь, чтобы я водила дружбу с любовницами моего брата? — закричала она вне себя от гнева. — Пусть подыхает в другом месте, если уж оказалась такой распутной, что позволила ему овладеть собою… А братишка, которого она повсюду таскает за собой и который спал в чулане рядом с ней и с Рагю, — хорошенькое дело!.. Нет! Нет! Каждый за себя! Пусть остается на улице: днем раньше, днем позже — не все ли равно?
Лука слушал Туп со скорбью и негодованием. Он узнавал в ее словах знакомое ему жестокосердие порядочных женщин из простонародья, которые, сами ведя тяжелую борьбу за существование, бывают беспощадны к девушкам, не сумевшим уберечь себя от падения. Кроме того, Туп испытывала к Жозине глухую зависть — зависть к обаятельно красивой, созданной для любви девушке, которая нравилась мужчинам и которую они задарили бы золотыми цепочками и шелковыми юбками, если бы она умела их завлекать. Туп не могла успокоиться с того самого дня, как узнала, что ее брат подарил Жозине серебряное колечко.
— Нужно быть доброй, сударыня, — дрогнувшим от сострадания голосом сказал Лука.
Туп ничего не успела ответить: на лестнице послышались тяжелые, неверные шаги, чья-то рука нащупывала ручку двери. На пороге появились Рагю и Буррон, неразлучные, как два добрых дружка, которые, напившись вместе, уже не в силах разлучиться. Рагю, сохранивший, несмотря на опьянение, долю благоразумия, вырвался из кабачка Каффьо, заявив, что ведь придется же завтра идти на работу. И он отправился с товарищем к сестре за ключом от квартиры.
— Получай свой ключ! — сердито крикнула Туп. — И знай — больше я его уж не возьму: мне только что наговорили всякой ерунды: я, видите ли, должна была отдать ключ этой негоднице!.. Когда в другой раз захочешь вытолкать какую-нибудь девку за дверь, потрудись не сваливать этого на других. Рагю рассмеялся: вино, должно быть, смягчило его настроение.
— Глупая она, Жозина… Не хныкать бы ей, а быть повеселее да выпить с нами стакан вина… Эх, женщины! Никогда-то они не умеют подойти к мужчине!
Рагю не успел досказать своей мысли до конца, товарищ перебил его; худой, похожий на лошадь Буррон, войдя, тяжело опустился на стул, смеясь беспричинным смехом пьяного.
— Так это правда, что ты уходишь с завода? — обратился он к Боннеру.
Туп привскочила на стуле и обернулась, будто кто-то выстрелил у нее над ухом.
— Что? Он уходит с завода?
Наступило молчание. Боннер собрался с духом.
— Да, я ухожу с завода! — сказал он решительно. — Я не могу поступить иначе.
— Подумайте: он уходит с завода! — став перед мужем, прокричала растерянно и яростно Туп. — Мало тебе было, что ты взвалил себе на плечи эту несчастную забастовку, из-за которой мы в два месяца проели все наши сбережения? Выходит, что ты же отдуваешься теперь за всех!.. Ну, так мы теперь все подохнем с голоду, а мне придется ходить голой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71