А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Проходя мимо со стопкой сложенных одеял, Бьянконе шепнул мне:
– Бергамини, Черетти и Глауко мародерничали.
Я уже заметил между матрацами какую-то возню, но не придал этому значения. Теперь же, когда Бьянконе предупредил меня, я вспомнил, что только что видел, как этот Бергамини крутил в руках теннисную ракетку. Тогда я еще мысленно спросил себя, где он ухитрился ее подцепить. Сейчас я уже не видел ракетки, но как раз в этот момент Глауко Растелли, заправляя под матрац одеяло, неосторожно сдвинул его, и я увидел пару боксерских перчаток, которые он поспешно запихал обратно.
Бьянконе был уже в постели и курил, опершись на локоть. Я сел рядом с ним на его матрац и тихо сказал:
– В хорошую компанию мы попали.
– Э, – отозвался он, – все эти прихвостни – законченные гангстеры.
– Разве мы такими были, когда учились в пятом классе?
– Э! Не те времена! – заметил Бьянконе.
В эту минуту в комнате раздалось простуженное, свистящее: "ку-ку, ку-ку", и Черетти завертелся под одеялом в восторге оттого, что ему удалось наладить часы с кукушкой, которые он утащил.
– И как только он ухитрится доставить домой такую вещь? – сказал я, обращаясь к Бьянконе. – Ведь не спрячешь же под курточку часы с кукушкой.
– Да он их выбросит. На что они ему? Он их взял только для того, чтобы пошуметь.
– Только бы он не куковал всю ночь и дал нам поспать, – сказал я.
Но как раз в этот момент Черетти крикнул:
– Эй, ребята! Я их завел, теперь они каждые полчаса куковать будут.
– В море! Выбросить их в море!
Четверо или пятеро ребят, вскочив босиком с матрацев, бросились на него и принялись отнимать часы. Борьба продолжалась до тех пор, пока часы не были остановлены.
Скоро потушили свет, и мало-помалу все затихло. Мне не спалось. В соседнем зале расположились прибывшие после нас допризывники – моряки из N., от которых мы держались особняком, может быть, потому, что они были старше нас, может, из-за традиционного соперничества наших городов, но всего вероятнее потому, что мы принадлежали к разным кругам: они в некотором роде представляли портовых пролетариев, в то время как большинство наших были учащимися. Эти допризывники продолжали галдеть, ходить, дурачиться, даже когда самые шумливые из наших, минуту назад вопившие во всю глотку, умолкли, внезапно сраженные сном. Чаще всего из-за стены доносилось одно слово, которое морячки, по-видимому, где-то подцепили сегодня и теперь выкрикивали, коверкая его на свой лад, что, по всей вероятности, придавало ему какой-то, понятный им одним, комический смысл.
– Эй, буык! – ревели они.
Я думаю, это должно было означать: "Эй, бык!" Они кричали это слово, подражая мычанию этого животного, стараясь делать как можно длиннее средний гласный звук, который у них звучал, как нечто промежуточное между "у" и "ы", и как они, вероятно, думали, напоминал крик пастухов. Один из моряков, судя по всему уже лежавший на своем матраце, выкрикивал это слово басом, после чего все остальные покатывались со смеху. Иногда казалось, что они, наконец, угомонились, и я мало-помалу погружался в дрему, но тут где-нибудь в дальнем углу соседней комнаты новый голос неожиданно снова выкрикивал:
– Эй, буык!
Некоторые из нас пробовали кричать им через стенку, даже грозить, на что моряки отвечали новыми взрывами воплей. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь из наших, кто похрабрее, пошел и вздул бы их как следует, но самые воинственные наши ребята – Черетти и его компания – преспокойно спали, как будто вокруг царила абсолютная тишина, а нас, тех, кто не мог уснуть, было немного, и мы не отличались решительностью. Бьянконе тоже был в числе спавших.
Одолеваемый мыслями о своих мародерствующих товарищах и яростью против воплей за стеной, я крутился с боку на бок под колючим солдатским одеялом. В эти минуты многие мои мысли начинали приобретать едкий оттенок аристократизма, с этих же аристократических позиций я оценивал и осуждал фашизм. В ту ночь фашизм, война и грубость моих соседей по комнате сливались для меня воедино, вызывали одинаковое омерзение, и в то же время я чувствовал, что должен подчиниться всему этому, что выхода у меня нет.
На следующее утро, стоя вместе со всеми в строю (центурион Бидзантини проверял наши карабины), я с тем же самым чувством смотрел на этих допризывников, проходивших колонной по саду, долговязых, худых, шагавших вразвалку и не обращавших внимания на команды.
Мы пожаловались Бидзантини на их поведение этой ночью, и тут он явно хватил через край, обнаружив откровенное раздражение, которое объяснялось враждой между руководителями "Джовинеццы" нашего города и областного центра, которым являлся N., враждой, родившейся из иерархических разногласий.
– А что вы хотите, – сказал он, – вы же видите, с кем имеете дело? Да и кого еще могут прислать из N.! Разве это молодежь? Разве хоть один из них занимался когда-нибудь спортом? Только посмотрите на них – скривились, как крючки, тощие, длинные, какие-то кособокие!
Он, конечно, преувеличивал, но все же был недалек от истины. Их, бесспорно, нельзя было назвать атлетически сложенными парнями, хотя, по правде говоря, я тоже был не атлет и поэтому несколько обиделся за них на иронию Бидзантини.
– Портовые грузчики, землекопы дохнут там у себя с голоду, – тихо пробормотал Бьянконе. – Приехали сюда, чтобы получить те несчастные гроши, которые им платят за день, и не работать…
Чем дальше я слушал Бьянконе, тем сильнее чувствовал, как бледнеют мои недавние обиды и все явственнее звучат в душе те нравственные правила, в которых я был воспитан и которые учили противостоять всем презирающим бедных и людей труда.
– И при всем том, что наш режим делает для народа… – продолжал Бидзантини.
"Для народа… – думал я. – Да народ ли эти допризывники? И каково народу, хорошо или плохо? Неужели он предан фашизму, этот народ? Народ Италии… А я, кто я?"
– …они плюют и на "Джовинеццу" и на все!
– И я тоже! Я тоже плюю! – прошептал я Бьянконе, стоявшему рядом со мной.
– Но инспектор все это заметил, он сразу увидел, что мы привезли только учащихся, хорошо одетых, хорошо сложенных, воспитанных…
– Дерьмо, – вполголоса сказал я Бьякконе. – Вот дерьмо!
– Он сказал, что нас поставят на самом виду, в первой шеренге… перед испанцами… перед молодежью каудильо…
Колонна допризывников давно прошла. Бидзантини продолжал свою речь, а я продолжал думать о своем: возможно, мы останемся в Ментоне еще на день, в этом случае мне хотелось, чтобы Бьянконе сходил вместе со мной поглядеть на разграбленные дома.
– Как только нас отпустят, идем вместе, – шепнул я ему.
Он подмигнул мне, так как даже после команды "вольно" стоял как истукан.
Центурион продолжал кричать, излагая нам свою философию. Теперь он взялся сравнивать воспитание молодежи при Муссолини со старым воспитанием.
– …Потому что вы выросли в атмосфере фашизма, а не знаете, что это значит. Вот окажись, например, вчера вечером здесь в Ментоне ваши прежние учителя, как бы они разохались! "Да боже мой! Они ведь дети! Как же можно заставлять их ночевать не дома? Слыханное ли дело? Тут даже кроватей нет! А кто будет отвечать? А что скажут их родители? Ах! Ах!" Для нас, фашистов, все – раз, два, и готово! Никаких трудностей! Напролом! Римское воспитание. Как в Спарте! Нет кроватей? Спи на полу. Все солдаты, черт побери! Напра-во!
Словом, наш центурион показывал себя сейчас тем, кем был – наивным простаком, хуже любого из нас: перед бандой наглых сорванцов, истинных висельников, которые не могли дождаться той минуты, когда можно будет броситься грабить город, он расчувствовался, как добрая бабушка, и из-за чего? Из-за того, что заставил нас пережить захватывающее приключение – переночевать одну ночь не дома!
Бьянконе знал об одной вилле, расположенной неподалеку, вилле, куда он еще не заглядывал, но где, по словам тех, кто там побывал, довольно много интересного. В саду распевали птички, в бассейн по капле стекала вода. Сероватые листья большой агавы были исцарапаны во всех направлениях именами, названиями деревень, полков, вырезанными штыками. Мы обошли вокруг виллы, она оказалась наглухо заколоченной, однако, зайдя на одну террасу, усыпанную осколками битого стекла, мы обнаружили дверь, сорванную с петель, и вошли в гостиную, где стояли сдвинутые со своих мест и засыпанные мелкими фарфоровыми осколками кресло и софа. Первые грабители, роясь в шкафчиках в поисках серебра, отшвыривали в сторону фарфоровые сервизы, они выдергивали из-под мебели ковры, опрокидывая столы и стулья, которые валялись сейчас вокруг в хаотическом беспорядке, словно после землетрясения. Мы проходили по комнатам и коридорам, темным, если на окнах сохранились ставни, и залитым солнцем, если они были распахнуты или сорваны с петель, и на каждом шагу натыкались на всевозможные предметы, лежавшие где попало или раскиданные по полу и растоптанные сапогами, – трубки, женские чулки, подушки, игральные карты, электрический провод, журналы, люстры. Ничто не ускользало от взгляда Бьянконе, он отмечал самые незначительные детали и мгновенно связывал одно с другим; поднимая с полу ножку от разбитой рюмки или лоскут оторванной от мебели обивки, он наклонялся с таким видом, будто мы находимся в оранжерее и он показывает мне цветы; после этого он легким, точным движением, как сыщик, осматривающий место преступления, клал каждый предмет на прежнее место.
По мраморной лестнице, заляпанной грязными следами, мы поднялись на второй этаж и оказались в комнатах, сплошь заваленных тюлем и газом.
Когда-то это были тюлевые пологи и балдахины, висевшие, как видно, над каждой кроватью. Те, что ворвались сюда первыми, сорвали их и разодрали на куски. Сейчас весь этот тюль с оборками и воланами пышной, волнистой мантией покрывал полы, кровати и комоды. Эта картина очень нравилась Бьянконе, он расхаживал по комнатам, осторожно, двумя пальцами убирая с дороги воздушные полотнища.
В одной из спален мы услышали какую-то возню. Похоже было, будто какое-то большое животное копошилось под тюлевым покрывалом.
– Кто идет?
Это был Дуччо, авангардист из нашего отделения, мальчишка лет тринадцати, маленький, толстый и красномордый.
– Ох, и барахла тут!.. – сказал он с подавленным вздохом, продолжая рассеянно рыться в комоде.
Он вытаскивал из ящиков все, что попадало под руку, ненужное бросал на пол, а то, что казалось ему подходящим: подвязки, носки, галстуки, щетки, полотенца, баночку с бриллиантином, пихал за пазуху. Делал он это с таким усердием, что куртка его надулась на груди круглым как мяч горбом, а он все продолжал заталкивать туда шарфы, перчатки, подтяжки. Он весь раздулся, стал грудастым, как голубь, но, судя по всему, не собирался прекращать свое занятие.
Мы больше не обращали на него внимания: до нас отчетливо донеслись звуки, похожие на удары молотка, гулко раздававшиеся где-то над нами.
– Что это? – спросили мы.
– Да ничего, – ответил Дуччо. – Это Форнацца.
Мы пошли на шум и, поднявшись на следующий этаж, оказались в некоем подобии сводчатого коридора, где авангардист Форнацца, мальчишка примерно такого же роста, как Дуччо, но только худой и чернявый, с копной вьющихся волос на голове, орудуя молотком и отверткой, отламывал что-то от старинного шкафа.
– Что ты делаешь? – спросили мы.
– Мне вот эти штучки нужны, – ответил он и показал нам металлические розетки. – Две я уже отломал…
Мы предоставили обоим заниматься своим делом и снова пошли бродить по дому. Забравшись на чердак, мы через слуховое окно вылезли на маленькую площадку, укрепленную под коньком крыши. Под нами лежал сад, за ним – зеленая зона, опоясывавшая Ментону, оливковые рощи и в самой глубине – море. На площадке лежало несколько промокших от дождя, свалявшихся подушек. Мы разложили их около высокой радиоантенны, развалились на солнышке и закурили, наслаждаясь покоем.
Небо было чистое, проползая над антенной, белые ленты облаков казались развевающимися по ветру флагами. Снизу долетали усиленные тишиной пустынных улиц редкие голоса, которые мы сразу узнавали. Вот это Черетти, который вышел на промысел, а это чем-то рассерженный Глауко. Сквозь перильца, ограждавшие площадку, мы наблюдали за авангардистами и молодыми фашистами, рыскавшими по городу: небольшая группа, горланя, сворачивала за угол; в окне одного дома показались двое неведомо как очутившихся там авангардистов, – высунувшись наружу, они пронзительно свистели; в узком просвете между деревьями появилась выходившая из бара оживленная компания наших офицеров, толпившихся вокруг инспектора. Дальше виднелось ослепительно блестевшее под солнцем море.
– А почему бы нам не искупаться?
– Пошли?
– Пошли.
Мы сбежали вниз и двинулись по дороге, ведущей к морю. За парапетом приморской улицы, на узкой полосе усыпанного камнями песчаного пляжа, обедала группа полуголых каменщиков, они сидели на самом солнцепеке, передавая из рук в руки оплетенную бутылку.
Мы разделись и растянулись на песке. У Бьянконе была удивительно белая кожа, на которой ясно выделялись многочисленные родинки; по сравнению с ним я казался черным и худым. Пляж был грязный: его совсем завалили водоросли всех видов – колючие, похожие на бурые шары и на мокрые серые бороды. Чтобы увильнуть от купанья, Бьянконе высмотрел на небе облачко, которое будто бы должно было закрыть солнце, но я, вскочив, бросился в воду, и ему ничего не оставалось, как последовать за мной. Солнце действительно скрылось, и стало немного грустно плыть по белесой, как рыбье брюхо, воде, смотреть на булыжную стену дамбы, нависшую над нами, и на молчаливую Ментону. На гребне мола показался солдат с винтовкой и в каске и стал кричать нам, что здесь запретная зона и что мы должны вернуться на берег. Мы поплыли обратно, вытерлись, оделись и пошли за своим пайком.
Нам не хотелось терять послеобеденные часы на хождение по редким пригородным виллам, до которых к тому же было не так уж близко, и мы предпочли осмотреть городские дома, где на каждой лестничной площадке открывался свой, особый мир, за каждым порогом – тайна чьей-нибудь жизни. Двери квартир были выломаны, на полу в каждой комнате валялись вещи, вытряхнутые из ящиков комодов теми, кто искал там деньги или драгоценности. Порывшись в этих грудах разорванной одежды, безделушек, грязной бумаги, можно было даже сейчас найти кое-что ценное. И вот наши товарищи принялись методически обшаривать каждый дом, без зазрения совести забирая себе все хорошее, что там еще оставалось. Мы встречали их на лестницах, в коридорах, иногда даже ходили вместе с ними. Надо сказать, что никто из них, пожалуй, ни разу не наклонился, чтобы порыться в какой-нибудь куче, как это на наших глазах делал сегодня утром Дуччо. Найдя какую-нибудь интересную или броскую вещицу, они хватали ее и принимались восторженно орать до тех пор, пока не подбегали другие. После этого они бросали найденный предмет, потому что его неудобно было таскать с собой или потому что находилось что-нибудь более интересное.
– А вы что нашли? – спрашивали они нас.
Я цедил сквозь зубы свое неизменное: "Ничего", обуреваемый, с одной стороны, желанием порисоваться тем, что противостою всем остальным, а с другой – по-детски стыдясь того, что не такой, как все.
Зато Бьянконе каждый раз пускался в длиннейшие объяснения.
– Что? – переспрашивал он. – О, вы еще увидите! Нам известно такое место!.. Знаете, там, за поворотом? Ну, видели полуразрушенный дом? Вот если обойти его сзади и подняться по пожарной лестнице… Что там есть? А вы сходите и узнаете.
Правда, ему не так уж часто удавалось поймать кого-нибудь на удочку, потому что все знали его как мастера "разыгрывать", однако благодаря таким шуточкам он сохранил вид человека, знающего, что к чему. Охотничий азарт охватил всех без исключения. Когда я встретил сияющего и возбужденного Ораци, который заставил меня пощупать его карманы, мне стало ясно, что нас – меня и Бьянконе – не поймет ни один из авангардистов. Но нас было двое, и уж мы-то друг друга понимали. Именно это нас всегда и связывало.
– Да ты пощупай как следует! Знаешь, что у меня там? – говорил Ораци.
– Бутылки.
– Радиолампы! Филипс! Я себе новый приемник сделаю.
– Желаю успеха!
– Ни пуха ни пера!
Переходя из дома в дом, мы добрались до бедных кварталов, застроенных старыми домами. Лестницы здесь были узкие, комнаты до того ободранные, что казалось, будто их уже давным-давно, много лет назад разграбили и оставили пустовать и пропитываться зловонием, которое нес ветер, дувший с моря. В раковине валялись грязные тарелки, стояли сальные, закопченные кастрюли, только потому, наверно, и сохранившиеся в целости и неприкосновенности.
Я вошел в этот дом вместе с группой других авангардистов и тут вдруг заметил, что среди нас нет Бьянконе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48