– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
С сухим хрустом свертывается бумага пакетов.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Скачут по воздуху пакеты.
– Хоп! Хоп! Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Молотки бомбардируют гвозди.
– Пам! Пам! Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Ящики семенят к грузовику.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Подошвы швейцара от неожиданности не могут принять горизонтального положения и успевают только растерянно качнуться вперед.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Дверца машины уже распахнута.
– Слушаю, синьора Паулатим.
– Домой, быстро!
Светофоры, зеленые и красные, зеленые и красные, бессмысленные обрывки картин, застывших и убегающих, – все теряет и вновь обретает форму вместе с каждой набегающей и соскальзывающей вниз жемчужиной слепой ярости, а дорога бежит, бежит сквозь ломти света и тени, и вот, наконец, литые ворота "Виллы Оттавия" распахиваются после третьего сигнала клаксона.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Шланг на газоне осторожно орошает траву.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Давая дорогу колесам, шарахаются по гравию аллеи грабли.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Вниз с террасы галопируют по коврам выбивалки.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Полумрак вестибюля расчерчен каннелюрами колонн, как красно-белая лакейская ливрея.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Звякает хрусталь на столе, сервируемом горничными.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
Тряпка поломойки протягивает и стирает радужную полосу на мраморе лестницы.
– Доброе утро, синьора Паулатим!
– Доброе утро!
В комнате аккуратное супружеское ложе аккуратно покрыто вышитым покрывалом. Здесь – успокоение.
Ящик тумбочки у кровати, едва выдвинувшись, открывает слоновую кость на рукоятке маленького револьвера. Револьвер переходит в сумочку. Сумочка не закрывается. Револьвер возвращается в ящик. Снова отправляется в сумочку. Запирается в сумочке.
Из другой комнаты доносятся разыгрываемые на фортепьяно гаммы. У маленького Джанфранко урок музыки. Гаммы на фортепьяно.
Гаммы прерываются на полутакте. Молодой бледный учитель музыки, как на пружине, вскакивает со стульчика.
– О! Доброе утро, синьора Паулатим!
– Привет, мама!
– Пойди поиграй в саду, Джанфранко.
– Ура! До свидания, профессор!
– Э-э… синьора Паулатим… Мы повторяли экзерсисы, синьора Паулатим…
Впалые щеки учителя ни с того, ни с сего заливает краска. Одна клавиша с робкой нервозностью начинает выбивать: "Тлинь, тлинь…"
– Э-э… синьорино делает успе… Что вы сказали? О синьора… Боже, синьора… Почему вы так на меня смо… Как мож…
"Тлинь, тлинь" обрывается.
– Синьора Паулатим! Я… я… Синьора!
Целая группа тяжело придавленных клавишей громко вскрикивает: "Блён-блён-блён!"
– Синьора Паулатим! Оттавия! Я…
Тем временем счетные машины по-прежнему выбивают шестьдесят чисел в минуту.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
Пресс по-прежнему штампует тысячу семьсот компрессов в час.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
Пакеты с готовыми трубочками по-прежнему пакуются по триста пятьдесят штук ежечасно.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
Пакеты, заклеенные этикетками, по-прежнему скачут по воздуху до ящиков в упаковочном цехе.
– Хоп! Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
Крышки ящиков по-прежнему заколачиваются ударами молотков.
– Пам! Пам! Пам!
– Всего доброго!
Грузовики наполняются ящиками.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим.
– Мою машину, быстро!
– Куда прикажете, коммендаторе Паулатим?
– Домой!
Все светофоры красные. Они вспыхивают красным один за другим.
Ворота "Виллы Оттавия" не успевают вовремя распахнуться.
– Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
– Доброе утро!
Струя из шланга рассыпает блестки по зелени газона.
– Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
– Доброе утро!
Выбивалки поднимают облака пыли.
– Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
– Доброе утро!
Стол уже накрыт.
– Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
– Доброе утро!
На лестнице опилки высушивают мрамор.
– Доброе утро, коммендаторе Паулатим!
– Доброе утро!
Ящик тумбочки синьоры открыт. Не видно маленького револьвера с рукояткой из слоновой кости. В ящике другой тумбочки лежит большой маузер. Большой маузер перебирается в карман пиджака. Вынимается из кармана пиджака. Возвращается в ящик. Снова скрывается в кармане. Из другой комнаты не слышно рояля, хотя в этот час у маленького Джанфранко должен быть урок музыки. Слышно какое-то непонятное шушуканье. Непонятное шушуканье.
– А! Оттавия! Ты! Как ты можешь!
Руки учителя, внезапно разомкнувшие объятия, падают локтями на клавиатуру: "Блям!"
Порыв ветра от захлопнутой двери срывает с пюпитра ноты и разносит их по всей комнате.
На улице выбивалки все еще прыгают по коврам.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
Грабли уже стерли следы протекторов.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
По милости слишком усердного шланга газон наполовину затоплен.
– Всего доброго, коммендаторе Паулатим!
– Всего доброго!
В самом дальнем углу сада огромная вольера с кондиционированным воздухом полна тропических птиц. Колибри с хвостами, переливающимися всеми цветами радуги, голубые фазаны, пестрые африканские куропатки пробуждаются от своего оцепенения, недовольно вытягивают шеи, распускают крылья, топорщат перья и принимаются пищать, свиристеть, чирикать.
Пыль, поднятая выбивалками, снова садится на ковры.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Грабли запираются в будке.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
Шланг лежит, свернувшись, будто змея, впавшая в спячку.
– Всего доброго, синьора Паулатим!
– Всего доброго!
В самом дальнем углу сада вольера с коллекцией птиц тропических стран. Туканы с огромными оранжевыми клювами и птицы-лиры с воздушными хвостами хлопают крыльями и кричат от удивления: в столь необычный час к ним никогда не заглядывают гости.
А пресс по-прежнему штампует компрессы, пакеты с этикеткой "Паулатим" по-прежнему наполняют ящики, ящики по-прежнему набиваются в грузовики.
Коммендаторе Паулатим подносит ствол большого маузера к виску, перечеркнутому пластмассовой дужкой очков. Райские птицы, какаду, колибри замирают в молчании.
Синьора Паулатим вытаскивает из сумочки маленький револьвер с рукояткой из слоновой кости.
– Коррадо, посмей только застрелиться – убью!
Рука коммендаторе Паулатим, сжимающая большой маузер, медленно скользит вдоль шва на брюках.
Стрелки продолжают трепетать в банках манометров, пишущие машинки выбивают: "В ответ на Ваш запрос…", ковры убираются с террасы, пакеты скачут: "Хоп! Хоп!", белая ливрея сменяется полосатой, бело-красной.
Синьора Паулатим подносит дуло маленького револьвера с ручкой из слоновой кости к виску, украшенному медно-красным локоном. Пересмешники и удоды замолкают.
Поднимается тяжелый маузер, зажатый в руке коммендаторе Паулатим.
– Оттавия, посмей только застрелиться – убью!
Револьвер с ручкой из слоновой кости медленно скользит по складкам меховой накидки.
Маленький Джанфранко играет в мяч с дочерью садовника. Мяч откатывается к самой вольере.
– Ой, смотри, там папа и мама!
– Что они делают?
– У них дуэль. Они стреляются на дуэли.
– Сейчас они будут стрелять, да? Скажи, они будут стрелять?
– Нет, очень близко подошли друг к другу.
Оба револьвера падают на гравий.
– Что же, они обнимаются? Почему уходят?
– Давай возьмем пистолеты.
– Давай.
– Во что играем?
– В маленьких преступников.
– Давай.
Птицы хлопают индиговыми и изумрудными крыльями по стеклам вольеры с кондиционированным воздухом и испускают оглушительные трели. Ребята направляют на них револьверы и начинают скакать, изображая воинственный танец краснокожих.
– Понедельник, воскресенье, малолетних преступленья. Вторник, пятница, четверг, папа, мама, руки вверх!
– Стрельба в лет! Стреляем в лет!
– Давай.
Джанфранко открывает стеклянные дверцы вольеры. Секунду птицы сидят неподвижно, не понимая, что произошло.
– Кыш! Кыш!
Разноцветная стая серебристых фазанов, водяных курочек и голубых попугайчиков вырывается на волю. Сбившись вместе, взмывают они в небо. Ребята нажимают на курки, стреляют. Стая шире разлетается в воздухе, но ни одна птица не падает. Лишь несколько красных, зеленых и пестреньких перышек, кружась, опускаются на землю. А ребята все стреляют, стреляют, пока не кончается обойма. Но стая уже далеко.
Гудок возвещает обеденный перерыв. Из служебных ворот "Фармацевтического производства Паулатим С. А." выплескивается толпа велосипедов, мотопедов и мотоциклов. Они заполняют улицу и, сбившись в широкую плотную стаю, трогаются с места. Прихотливо петляя по небу, стайка птиц оказывается как раз над ними. Мелькают колесные спицы велосипедов, в такт им мелькают яркие птичьи перышки. Некоторое время они движутся вместе – серые и черные рабочие и разноцветное облачко птиц, парящее над их головами, словно облачко песни без слов и без мелодии, слетевшей с их губ, песни, которую они не умеют пропеть.
Из цикла "Трудные воспоминания".
Перевод А. Короткова
Человек среди полыни
По утрам, когда только-только забрезжит, видна Корсика. Она кажется нагруженным горами кораблем, плывущим над горизонтом. В какой-нибудь другой стране о ней создали бы легенды. А у нас – нет. Корсика – бедная страна, гораздо беднее нашей, никто туда не ездил, никто о ней не думал. Если утром видна Корсика – это значит жди ясной, безветренной погоды, значит не будет дождя.
В такое-то вот утро, на зорьке, мы с отцом взбирались по каменистому склону Колла Белла. С нами была собака, которую мы вели на цепи. Отец закутал себе грудь и спину шарфами, поверх шарфов напялил какие-то накидки, охотничьи тужурки, жилетки, нацепил сумки, патронташи, а поверх всей этой амуниции торчала его белая козлиная борода. На ногах у него были старые, покрытые царапинами кожаные краги. На мне была изрядно поношенная, тесная курточка, со слишком короткими рукавами и такая кургузая, что едва доходила мне до поясницы, и столь же ветхие и куцые штаны. Я шел таким же, как отец, широким шагом, но в отличие от него глубоко засунул руки в карманы и втянул в плечи длинную шею. При нас были старые охотничьи ружья довольно хорошей работы, но запущенные и шершавые от ржавчины. За нами плелся спаньель с длинными, до самой земли, ушами и короткой шерстью, которая на бедрах свалялась, а местами совсем вылезла. Пса волокли на здоровенной цепи, больше подходившей для медведя.
– Ты оставайся здесь с собакой, – сказал мне отец. – Будешь следить отсюда за обеими тропинками. А я перевалю через гребень. Как только я дойду до места и свистну, спускай собаку и гляди в оба: заяц может выскочить в любую секунду.
Он полез дальше вверх по склону, а я присел на землю рядом с собакой, которая принялась скулить, потому что хотела идти с отцом. Колла Белла – это возвышенность с беловатыми склонами, сплошь заросшими жесткой серой полынью. Когда-то весь склон был разделен широкими террасами, но теперь поддерживавшая их кладка обвалилась. Ниже, у ее основания, виднелась черная дымка оливковых рощ, выше по склону – леса, общипанные и рыжие от пожаров, похожие на облезлую спину старой собаки. В сером свете зари все предметы казались неясными. Так бывает, когда только что проснулся и смотришь вокруг через полузакрытые веки. Море, пронизанное прозрачной мглой, сливалось с небом.
Послышался свист. Это отец подавал сигнал. Собака, спущенная с цепи, широкими зигзагами понеслась вверх по каменной осыпи, оглашая воздух лаем. Потом она замолчала, обнюхала камни и, выбрав направление, побежала дальше, время от времени быстро опуская нос к земле и вытянув хвост, под которым словно светилось белое, похожее на ромбик пятнышко.
Я сидел, положив ружье на колени и упершись взглядом в то место, где пересекались тропинки и где мог появиться заяц. Заря зажигала краски одну за другой. Сперва красную на ягодах аронника Аронник – ядовитое многолетнее растение.
и свежих надрезах, опоясывавших стволы сосен. Потом зеленую – сто, тысячу разных красок, которыми расцветились лужайки и кустарники в лесу, только что казавшиеся одинаковыми, а сейчас, с каждой секундой, вспыхивавшие все новыми, не похожими один на другой оттенками зеленого. Потом голубую – ослепительную, бьющую в глаза голубизну моря, по сравнению с которой голубое сияние неба казалось робким и блеклым. Корсика исчезла, выпитая этим блеском, однако граница между морем и небом пока еще не проявлялась. Даль по-прежнему была смутной и нереальной, и туда страшно было смотреть, как страшно смотреть в ничто.
Но вот у подножия холмов и на морском берегу внезапно родились крыши, дома, улицы. Так вдруг этот город рождался из царства тени каждое утро, разом вспыхивая рыжей черепицей, мерцающими блестками стекол, белизной оштукатуренных стен. Каждое утро лучи рассвета заново выписывали мельчайшие его детали, рассказывали о каждом закоулке, перебирали каждый дом. Потом они взбирались вверх по холму, то и дело открывая какую-нибудь новую подробность, новые полоски вспаханной земли, новые дома. Наконец они добирались до заросшей полынью, желтой и пустынной Колла Белла и открывали еще один дом, одиноко затерявшийся высоко на склоне у самой опушки леса, домик Бачиччина Блаженного, который был от меня на расстоянии выстрела из моего ружья.
Укрытый тенью, домик Бачиччина Блаженного казался отсюда беспорядочной грудой камней. Вокруг него протянулась полоска серой, окаменевшей под солнцем земли, словно перенесенной сюда с луны. Из земли торчали стебли растений, до того голые, что казалось, будто хозяин выращивает тросточки. Немного поодаль тянулись веревки, как будто в доме собрались сушить белье. На самом же деле это были тощие, как скелеты, виноградные лозы. Только у хилой смоковницы, выросшей на краю обработанной полоски земли, как видно, хватило сил распустить листья, но под их тяжестью она согнулась в три погибели.
Из дому вышел Бачиччин. Он был так худ, что его можно было разглядеть только в профиль, иначе видны были только седые растрепанные усы. На нем были бумазейный костюм и шерстяной шлем.
Увидев меня, сидящего в засаде, он подошел поближе.
– Зайчиков, зайчиков, – сказал он.
– Зайцев, как всегда, зайцев, – ответил я.
– На этом самом склоне неделю назад я стрелял вот в такого! Здоровый! Ну как отсюда – и вон туда. Промахнулся.
– Вот подлость!
– Подлость, подлость. На зайцев я теперь не гожусь. Теперь, я считаю, самое милое для меня дело – стать под елку и подстреливать дроздов. За утро можно пять-шесть штук подстрелить.
– Значит, есть чем полакомиться, а, Бачиччин?
– Какое! Сколько ни стрелял – все мимо! Да…
– Бывает. Патронами заряжали?
– Патронами, патронами.
– Магазинные, они все никуда. Сами набиваете?
– А то как же! Сам. И набиваю, и все. Может, плохо набиваю.
– О! На это нужно уменье.
– Вот, вот!
Он стал, скрестив руки, как раз на том месте, где перекрещивались тропинки. "Если он не уйдет отсюда, то зайца мне не видать. Сейчас я ему скажу, чтобы отошел", – думал я, но ничего не говорил и продолжал сидеть на своем месте.
– А дождя все нет, дождя все нет, – сказал он.
– Корсика-то сегодня, видели?
– Корсика… Все горит. Корсика…
– Неудачный год, Бачиччин.
– Неудачный, неудачный. Сажаешь, к примеру, бобы. А что родится?
– Что родится?
– Что родится? Ничего.
– Плохие семена вам продали, Бачиччин.
– И семена плохие, и год плохой. Восемь кустов артишоков.
– Черт возьми!
– И скажите, сколько у меня осталось?
– Сколько?
– Все погибли.
– Черт возьми!
Из дома вышла Костанцина, дочь Бачиччина Блаженного. Ей можно было дать лет шестнадцать. Лицо ее напоминало формой оливку, глаза, рот, ноздри – оливки поменьше. И груди у нее тоже, наверно, были как оливки. Вся она была складная, точеная, как статуэтка, и дикая, как горная козочка. За плечами – косички, на ногах длинные шерстяные чулки.
– Костанцина! – позвал я.
– О!
Однако она не подошла, боялась спугнуть зайца.
– Не лает, видно, еще не подняла, – сказал Блаженный.
Мы прислушались.
– Не лает, можешь еще посидеть, – сказал Бачиччин и пошел прочь.
Костанцина присела рядом со мной. Бачиччин Блаженный отправился на свой голый участок и начал подстригать тощие плети виноградных лоз. Время от времени он прерывал это занятие и подходил к нам поговорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48