Но сегодня она устала с непривычки и охотно уступила Валентину. Пока он отмывал колеса в луже перед подъездом, она успела подняться и открыть дверь. И сразу услышала голос матери, который заставил ее замереть на месте, – ровный и в то же время ломкий, почти до хруста.
– Давно ты у нас не была, – говорила кому-то мать. И в тоне ее был вызов, какое-то грустное удовлетворение и еще что-то, в чем Женька не могла разобраться. Но это «что-то» особенно полоснуло.
– Почти десять лет, – ответили матери.
– Через три недели будет ровно десять, – сказала мать.
– Правильно. Через три.
Только теперь Женька узнала голос мастера Приходько. И поняла, почему не сразу узнала. Не было в нем привычной по цеху полноты и властности. Голос звучал надтреснуто и мягко, будто «эта Приходько» о чем-то просила мать голосом, независимо от слов, независимо даже от тона. Самим голосом.
И еще Женька сообразила, только сейчас, что, действительно, Приходько, хоть и жила на той же лестнице, никогда не заходила к ним домой. Хотя во дворе они с матерью разговаривали частенько, Женька сколько раз видела. «Всегда на людях», – догадалась сейчас Женька. И ей внезапно захотелось зареветь. Вот прямо тут, в прихожей. Уткнуться носом в материно пальто и зареветь. В голос. Как маленькой.
– Куда их? – громко спросил Валентин прямо за Женькиной спиной. Он стоял на пороге, как бог, – со всех сторон обвешанный двумя велосипедами. И чистые их колеса крутились с медленной грустью.
В комнате замолчали, и Женька прямо всем телом услышала эту тишину. И почти сразу, будто ждала, вышла мать. Такая же, как всегда. Молодая. Красивая. Даже не сравнить с «этой Приходько». Никто и не сравнивает.
– Накатались? – сказала мать обычным голосом. – А мы тут с Ольгой Дмитриевной чаи распиваем…
Мать была такая же, как всегда. Только слишком суетилась, помогая Валентину ставить велосипеды. Задавала слишком много вопросов, шумно радовалась ответам, не дослушав даже до конца, бестолково бегала в кухню, к чайнику. По этой ее суетливости и по тому, как остро и мимолетно, ничего не спрашивая, мать взглядывала на Женьку, Женька поняла, что ее беспокоит. Поняла и сказала беспечно:
– А мы боялись, что спишь. Хотели тихонько войти, а Валька сразу как грохнет велосипедом, медведь.
– Что ты! – засмеялась мать с облегчением. – Когда это я днем спала! Борщ сварила, а фарш Валик сейчас провернет…
Пока Валентин орудовал мясорубкой в кухне, Женька переоделась, присела к общему столу, даже заставила себя улыбнуться «этой Приходько». Мать больше не суетилась, задумалась, лицо у нее постарело и заострилось. Как всегда, когда она думала для себя, будто никого рядом нет.
– Так я к вам за советом, – сказала Приходько, словно продолжая только что начатый разговор. – Девушка из комиссионного в цех просится, я уж решила зайти, спросить…
Но голос у нее был по-прежнему слишком мягкий, будто она за себя просила, а не за девушку, и Женька подумала, что зашла она не из-за девушки. Просто нужно было зайти – и вот нашла предлог.
– Кто? – оживилась мать. – Из нашего магазина?
– Она трикотажным отделом заведует, – сказала Приходько. – Говорит, надоело, хочет на пресс.
– Люба? – удивилась мать.
И Женька тоже удивилась. Люба из «трикотажа» всегда будто спала на работе. Даже странно было слушать, что она хотела чего-то, куда-то ходила по собственной инициативе, добивалась и объясняла. Женька давно чувствовала, что Любе не нравится магазин, но просто не давала себе труда додумать эту мысль до конца, что-нибудь посоветовать и предложить. Люба была неинтересна Женьке, и она только сейчас вспомнила, как несколько раз Люба спрашивала про фабрику, спрашивала пристально и даже с волнением. А Женька отделалась общими фразами.
– Как она? – сказала Приходько. – Ничего?
– Даже не знаю, – сказала мать. – Вообще-то ничего. Она девушка честная, с планом справляется. Покупатели на нее, правда, жалуются, это бывает. Какая-то она у нас сонная.
– Сонная? – удивилась теперь Приходько. – А мне показалось – энергичная девчонка.
– Вот и хорошо, – сказала мать. – Может, на фабрике она себя иначе покажет. Пускай переходит. Молодая же. Вон Женьку у нас никаким силком бы не удержать, раз не нравится.
– Полюбить никогда не заставишь, – кивнула Приходько. – Возьму я вашу Любу. Хотим бригаду ученическую создать. – Вдруг повернулась к Женьке и спросила в упор: – Пойдешь бригадиром?
– Нет, – быстро сказала Женька.
– Правильно, – улыбнулась Приходько, словно заранее знала ответ и он ее удовлетворил вполне. – Рано еще. Учиться-то думаешь?
– Нет, – ощетинилась Женька.
– Я уж устала ей говорить, – сказала мать.
– И не надо. – Женька встала и демонстративно удалилась на кухню. Проблему ее учебы они прекрасно обсудят и без нее. Все вокруг до тонкости знают, что надо Женьке, одна Женька ничего не знает. Прямо дурочкой она себя чувствовала, когда за нее все решали.
Валентин все еще возился с мясорубкой, сложной, как бульдозер, бабушкиной еще. Полина, соседка, жарила картошку, и теплый картотечный дух вкусно щекотал ноздри. Возле стола вертелся четырехлетний Виталик, Полинин сын, единственный в их квартире ребенок. Хитрые его глаза, косо и близко поставленные, так что казалось – они могут видеть друг друга через переносицу, были внимательны и серьезны. Виталика увлекал процесс разборки мясорубки. Кроме того, он только что выяснил с Валентином свой обычный вопрос – «А почему у вас нет детей?» – и сейчас чувствовал себя на время опустошенным.
Из-за этого вопроса, который безвылазно сидел у Виталика в голове последние полгода, его опасались все Женькины подруги, смешливые и вполне еще одинокие девчонки. Ужасно он их смущал и вызывал щекотное замирание внутри. Хотя каждому, конечно, ясно, что Виталик просто так спрашивает. У Женьки с Виталиком были хорошие отношения – на базе взаимного равенства и отсутствия любопытства друг к другу. Раз каждый день живешь рядом, какое же любопытство? Иногда, правда, Виталик раздражал Женьку затяжными и страшно нудными, на ее взгляд, играми. Весь вечер, например, молча носил воду из ванной в кухню. И наоборот. Это была потрясающая тупость, но больше ни в чем Виталик не обнаруживал тупости, признавала Женька. А может, это был уже характер, который заслуживал уважения. Ведь неизвестно, о чем думал себе Виталик, черпая ведерком из ванны, трудолюбиво следуя затем в кухню, чтобы немедленно вылить там в раковину и снова, тут же, под краном наполнить ведро до краев. И опять топать в ванную. Возможно, мысли его были захватывающе интересны и далеки от простого водопровода.
Виталик вообще умел и любил играть один – редкое для четырех лет качество. Возможно, потому, что часто болел, хотя с виду был крепкий мальчишка на резиновых неутомимых ногах. Никак по нему не скажешь, что в детсад он ходит раз в две недели, только чтобы подцепить очередную хворь. Болеет Виталик всегда в легкой и очень длинной форме, с нестрашными осложнениями. Даже Полина уже к этому привыкла и не пугается, как обычно мамы. Просто ставит горчичники, наливает лекарство обычной столовой ложкой, сует Виталику градусник, будто это любимая игрушка, без опасений, что разобьет или порежется. Он еще болеет, а она уже уходит на целый день, на работу.
Тогда за Виталиком присматривает сосед Евсей Ефимыч, пенсионер, приятный, легкий, чистый старик. Он курит сигареты с фильтром, тоже легкие и чистые, почти без дыма, и ловит последние известия на всех волнах. Последние известия Евсей Ефимыч готов слушать целыми сутками, и все ему кажется, что какое-то важное событие – то ли в Анголе, то ли в Алжире – он пропустил. Встает в семь утра и сразу бросается к приемнику. От этого приемника в квартире куда больше шуму, чем от Виталика. Но ни мать, ни Полина никогда слова не говорят Евсей Ефимычу, даже если он забудется и среди ночи вдруг пустит известия на полную мощность. Потому что во всех других отношениях он просто идеальный сосед – ненавязчивый, опрятный и дружелюбный.
Раньше, когда Женька еще ходила в школу, Евсей Ефимыч работал кассиром на фабрике, а теперь у него остался только приемник, который ему подарили, когда провожали на пенсию, да комиссия содействия. Эта таинственная комиссия при домоуправлении, насколько могла понять Женька, содействовала порядку. И если Антонов из четвертого подъезда бил стекла и выгонял жену из квартиры, то вызывали Евсей Ефимыча. Он успокаивал жену и утихомиривал Антонова, знаменитого в доме буяна. И если Донская из пятой квартиры полностью захватывала коммунальную плиту, то опять вызывали Евсей Ефимыча. И после его вмешательства в пятой наступал очередной хрупкий мир на неделю.
Так что когда в Женькину квартиру надрывной длинно звонили, ночью или рано утром, вообще – в неурочное время, это почти всегда было за Евсей Ефимычем.
Даже когда он уезжал к сыну, под Москву, все равно звонили. И почта приносила какие-то приглашения от ЖКО, отпечатанные неясными буквами на синеватой бумаге. Летом Евсей Ефимыч обычно уезжал к сыну, так что в квартире на несколько месяцев оставались только Женька с матерью, Полина и Виталик. В прошлое воскресенье они проводили Евсей Ефимыча на вокзал и уже получили письмо, что под Москвой невиданно тепло, двадцать пять градусов, полно редиски и зеленого лука. И еще – чтобы Женька проверила избирателей по списку и занесла список в агитпункт. Это удовольствие Женька теперь откладывала со дня на день.
Виталик только-только перенес длинную свинку, в детсад его пока не брали, а Полина уже работала. Она никак не могла сидеть по справке, потому что одна кормила себя и Виталика. В их квартиру Полина переехала в прошлом году, как-то сложно обменяв свою комнату в центре города. Почему – она никогда не рассказывала, и Женька с матерью, конечно, не спрашивали, мало ли что бывает. В их фабричный дом вообще-то нельзя меняться посторонним, но Полинина комната в центре была чем-то выгодна фабрике, и ей разрешили. Хотя Полина работала на молокозаводе и была совсем посторонней.
Несколько раз в месяц, по какому-то своему расписанию, которое Женька не стремилась постичь, приходил отец Виталика. Крупный и сумрачный дядька лет сорока. С глазами, тоже чуть косо и близко поставленными. Легкая косина его была бы даже симпатичной, если бы он сам не выглядел столь мрачным. Женька не помнила, чтобы он улыбался. Даже на Виталика смотрел исподлобья, хмуро и будто недоверчиво. Говорил ему вместо приветствия: «Здорово, мужик». И не целовал сына, а как-то неловко и сильно жамкал за плечо ручищей. Виталик всегда морщился при этом.
Женьке долго казалось, что и Виталик к нему равнодушен: не плачет, когда отец уходит, не лезет к нему на колени, как к Валентину. Но однажды вечером, когда было в квартире пустынно и тихо, Женька услышала через стенку, как они разговаривают. «Ты не уйдешь?» – спрашивал Виталик. «Не уйду, спи». – «И утром не уйдешь?» – настаивал Виталик. «Сказал – не уйду». – «Никогда не уйдешь?» – уточнил Виталик, помедлив. И Женька почувствовала, как осмысленно он выделил важное «никогда» и как сжался в ожидании. И подумала, что в четыре года понимаешь куда больше, чем кажется со стороны. Понимаешь даже больнее и глубже, чем потом. Потому что не можешь объяснить многое, а просто сердцем чувствуешь голую суть. И никакими круглыми фразами-утешительницами еще не умеешь защититься.
«Спи, – сказали за стенкой. – Спи».
С того вечера Женька симпатизировала хмурому дядьке. И он постепенно привык ко всем в квартире, хотя не стал приходить чаще. Всегда можно было с вечера сказать, что он завтра будет. Полина туго накручивала бигуди, поверх бигуди – толстое полотенце, чтоб не больно спать. И голова ее в мохнатом тюрбане, огромная, с большими глазами, блестевшими влажно и ярко, делалась даже красивой. Потом она купала Виталика и возилась в кухне. Поздно, когда все заснут, ставила «маленькую» в тайник, чтобы охладилась до завтра, – в смывной бачок. Можно бы, конечно, в холодильник – куда проще, но у Полины не было холодильника.
Вечером она прибегала с работы минут на пятнадцать раньше, чем всегда, и сразу бросалась подлетать. Зато к шести часам, когда приходил он, все у Полины было уже готово. И сама она, в новом халате и с чистыми кудрями, сидела как барыня. Он звонил – три длинных. Впрочем, в такие вечера Полина спешила на любой звонок. А ему открывала, неизменно и громко удивляясь: «Ты? Уже?» Словно каждый день встречала его с работы, а сегодня вот явился неожиданно рано, невозможно не удивиться.
Когда Виталик, наконец, засыпал, они переходили в кухню. Сидели долго. Друг против друга. За неудобным столом, за которым некуда девать ноги. Сумрачный дядька, с тяжелыми, чуть косящими глазами, очень похожий на Виталика, если бы не такой мрачный. И раскрасневшаяся Полина. Они аккуратно подбирали картошку с тарелок, брали хлеб вилкой и смотрели рюмки на свет. Это был их невеселый и праздничный ужин. Раза четырем пять в месяц. Хотя они старались держаться так, словно сидят за этим столом каждый вечер, обычное дело – ужин. Их выдавала только излишняя внимательность друг к другу, которой не хватает на постоянное совместное житье. Она переходит со временем или в дружескую ненавязчивую заботливость, которая не утомляет. Или в равнодушие, когда сосед твой по комнате уже примелькался, как вещь, и даже думать о нем неинтересно.
Они были еще напряженно внимательны, как влюбленные. Полина все вскакивала, все придвигала ему то солонку, то ложку, то колбасу. А когда у нее вдруг падало полотенце, он наклонялся, неуклюже и быстро. И поднимал. И по тому, как неловко он это делал, было видно, что вообще это ему не свойственно – за кем-то ухаживать и поднимать полотенце с полу. Сразу чувствовалось, что в другой своей жизни, неведомой Женьке, он живет как-то иначе – грубее и проще. И когда он говорил – односложно и будто через силу, тоже чувствовалось, что он знает много тяжелых, стыдных слов. И привык ставить их где попало и когда захочется.
А может, это все Женьке просто казалось. Они с матерью старались в такие вечера не показываться в кухню. Но все-таки приходилось иногда. И тогда краем уха Женька ненарочно ловила отрывки разговора. «А ты как же?» – спрашивала Полина. «Никак», – говорил он. «А девчонки здоровы?» – «Чего им», – говорил он. Значит, у него где-то были девчонки. Такие же узкоглазые и хитрые, как Виталик. На быстрых резиновых ногах. Или Женька не так поняла…
Иногда он оставался у Полины до утра, но чаще уходил ночью. Женька всегда слышала, как он тяжело топчется в коридоре, дышит, скрипит дверью из осторожности, из желания беззвучности, и, наконец, уходит. Женька по себе знала, как трудно ночью уйти. Ступая точно в такт холодильнику. Задевая все углы, которых днем, кажется, и нет вовсе. Потом шаги его длинно и звонко звучали по асфальту, затихая вдали. И как только они стихали, Полина запиралась в ванной и открывала кран. В ночной тишине бессмысленно резко хлестала водяная струя. Туго, не рассыпаясь, била в раковину. И хоть, кроме воды, обычно ничего не было слышно, Женька знала, что Полина плачет в ванной. Женька сама так делала, если никак нельзя было иначе уединиться, этот секрет она открыла давно.
Вода лилась долго. Час. Может – больше. И поток ее был все так же отчаян и бессилен. Потом, мгновенно, когда уже конца и не ждешь, все прекращалось. Слышно было, как Полина шаркает в комнату. Как бесшумно ворочается мать. Как где-то, далекой улицей, проходит загулявшая гитара. Как резко стрекочет холодильник. И Женька засыпала. А утром, когда вылезала в кухню, там уже вовсю орудовала Полина, оживленная, некрасивая, в стареньком застиранном халате. Она варила кашу Виталику и весело говорила матери:
– Еле выгнала мужика! Сидит и сидит, как дома! Я уж и так, и эдак – еле выпроводила!…
С матерью она все-таки иногда откровенничала. Когда уж совсем делалось невмоготу – молчать.
Утром, после того как он приходил, Полина никак не могла себя удержать. Говорила много, бессвязно, горячечно, с силой запахивая халат, с силой, будто кипящий асфальт, перемешивая кашу в кастрюле. К вечеру все опять входило в колею. Полина делалась вялой и безличной, как всегда. Работала, совала Виталику градусник, стирала и штопала. Быстро, как она умела. Полине некогда раскисать, она должна кормить себя и Виталика, помощи ей ждать неоткуда…
Сейчас, пока Валентин чистил древнюю мясорубку, Женька вдруг сообразила, что за последнюю неделю привычный ход событий несколько нарушился, Сумрачный папаша Виталика уже несколько вечеров подряд попадался Женьке на глаза. Такого раньше не было. Он приходил прямо с работы, гулял с Виталиком, ночевал. Даже починил душ, что не удалось даже Валентину. Сегодня утром Женька со скрежетом зубовным собралась было вынести мусор, заглянула в ведро, а оно – пустое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
– Давно ты у нас не была, – говорила кому-то мать. И в тоне ее был вызов, какое-то грустное удовлетворение и еще что-то, в чем Женька не могла разобраться. Но это «что-то» особенно полоснуло.
– Почти десять лет, – ответили матери.
– Через три недели будет ровно десять, – сказала мать.
– Правильно. Через три.
Только теперь Женька узнала голос мастера Приходько. И поняла, почему не сразу узнала. Не было в нем привычной по цеху полноты и властности. Голос звучал надтреснуто и мягко, будто «эта Приходько» о чем-то просила мать голосом, независимо от слов, независимо даже от тона. Самим голосом.
И еще Женька сообразила, только сейчас, что, действительно, Приходько, хоть и жила на той же лестнице, никогда не заходила к ним домой. Хотя во дворе они с матерью разговаривали частенько, Женька сколько раз видела. «Всегда на людях», – догадалась сейчас Женька. И ей внезапно захотелось зареветь. Вот прямо тут, в прихожей. Уткнуться носом в материно пальто и зареветь. В голос. Как маленькой.
– Куда их? – громко спросил Валентин прямо за Женькиной спиной. Он стоял на пороге, как бог, – со всех сторон обвешанный двумя велосипедами. И чистые их колеса крутились с медленной грустью.
В комнате замолчали, и Женька прямо всем телом услышала эту тишину. И почти сразу, будто ждала, вышла мать. Такая же, как всегда. Молодая. Красивая. Даже не сравнить с «этой Приходько». Никто и не сравнивает.
– Накатались? – сказала мать обычным голосом. – А мы тут с Ольгой Дмитриевной чаи распиваем…
Мать была такая же, как всегда. Только слишком суетилась, помогая Валентину ставить велосипеды. Задавала слишком много вопросов, шумно радовалась ответам, не дослушав даже до конца, бестолково бегала в кухню, к чайнику. По этой ее суетливости и по тому, как остро и мимолетно, ничего не спрашивая, мать взглядывала на Женьку, Женька поняла, что ее беспокоит. Поняла и сказала беспечно:
– А мы боялись, что спишь. Хотели тихонько войти, а Валька сразу как грохнет велосипедом, медведь.
– Что ты! – засмеялась мать с облегчением. – Когда это я днем спала! Борщ сварила, а фарш Валик сейчас провернет…
Пока Валентин орудовал мясорубкой в кухне, Женька переоделась, присела к общему столу, даже заставила себя улыбнуться «этой Приходько». Мать больше не суетилась, задумалась, лицо у нее постарело и заострилось. Как всегда, когда она думала для себя, будто никого рядом нет.
– Так я к вам за советом, – сказала Приходько, словно продолжая только что начатый разговор. – Девушка из комиссионного в цех просится, я уж решила зайти, спросить…
Но голос у нее был по-прежнему слишком мягкий, будто она за себя просила, а не за девушку, и Женька подумала, что зашла она не из-за девушки. Просто нужно было зайти – и вот нашла предлог.
– Кто? – оживилась мать. – Из нашего магазина?
– Она трикотажным отделом заведует, – сказала Приходько. – Говорит, надоело, хочет на пресс.
– Люба? – удивилась мать.
И Женька тоже удивилась. Люба из «трикотажа» всегда будто спала на работе. Даже странно было слушать, что она хотела чего-то, куда-то ходила по собственной инициативе, добивалась и объясняла. Женька давно чувствовала, что Любе не нравится магазин, но просто не давала себе труда додумать эту мысль до конца, что-нибудь посоветовать и предложить. Люба была неинтересна Женьке, и она только сейчас вспомнила, как несколько раз Люба спрашивала про фабрику, спрашивала пристально и даже с волнением. А Женька отделалась общими фразами.
– Как она? – сказала Приходько. – Ничего?
– Даже не знаю, – сказала мать. – Вообще-то ничего. Она девушка честная, с планом справляется. Покупатели на нее, правда, жалуются, это бывает. Какая-то она у нас сонная.
– Сонная? – удивилась теперь Приходько. – А мне показалось – энергичная девчонка.
– Вот и хорошо, – сказала мать. – Может, на фабрике она себя иначе покажет. Пускай переходит. Молодая же. Вон Женьку у нас никаким силком бы не удержать, раз не нравится.
– Полюбить никогда не заставишь, – кивнула Приходько. – Возьму я вашу Любу. Хотим бригаду ученическую создать. – Вдруг повернулась к Женьке и спросила в упор: – Пойдешь бригадиром?
– Нет, – быстро сказала Женька.
– Правильно, – улыбнулась Приходько, словно заранее знала ответ и он ее удовлетворил вполне. – Рано еще. Учиться-то думаешь?
– Нет, – ощетинилась Женька.
– Я уж устала ей говорить, – сказала мать.
– И не надо. – Женька встала и демонстративно удалилась на кухню. Проблему ее учебы они прекрасно обсудят и без нее. Все вокруг до тонкости знают, что надо Женьке, одна Женька ничего не знает. Прямо дурочкой она себя чувствовала, когда за нее все решали.
Валентин все еще возился с мясорубкой, сложной, как бульдозер, бабушкиной еще. Полина, соседка, жарила картошку, и теплый картотечный дух вкусно щекотал ноздри. Возле стола вертелся четырехлетний Виталик, Полинин сын, единственный в их квартире ребенок. Хитрые его глаза, косо и близко поставленные, так что казалось – они могут видеть друг друга через переносицу, были внимательны и серьезны. Виталика увлекал процесс разборки мясорубки. Кроме того, он только что выяснил с Валентином свой обычный вопрос – «А почему у вас нет детей?» – и сейчас чувствовал себя на время опустошенным.
Из-за этого вопроса, который безвылазно сидел у Виталика в голове последние полгода, его опасались все Женькины подруги, смешливые и вполне еще одинокие девчонки. Ужасно он их смущал и вызывал щекотное замирание внутри. Хотя каждому, конечно, ясно, что Виталик просто так спрашивает. У Женьки с Виталиком были хорошие отношения – на базе взаимного равенства и отсутствия любопытства друг к другу. Раз каждый день живешь рядом, какое же любопытство? Иногда, правда, Виталик раздражал Женьку затяжными и страшно нудными, на ее взгляд, играми. Весь вечер, например, молча носил воду из ванной в кухню. И наоборот. Это была потрясающая тупость, но больше ни в чем Виталик не обнаруживал тупости, признавала Женька. А может, это был уже характер, который заслуживал уважения. Ведь неизвестно, о чем думал себе Виталик, черпая ведерком из ванны, трудолюбиво следуя затем в кухню, чтобы немедленно вылить там в раковину и снова, тут же, под краном наполнить ведро до краев. И опять топать в ванную. Возможно, мысли его были захватывающе интересны и далеки от простого водопровода.
Виталик вообще умел и любил играть один – редкое для четырех лет качество. Возможно, потому, что часто болел, хотя с виду был крепкий мальчишка на резиновых неутомимых ногах. Никак по нему не скажешь, что в детсад он ходит раз в две недели, только чтобы подцепить очередную хворь. Болеет Виталик всегда в легкой и очень длинной форме, с нестрашными осложнениями. Даже Полина уже к этому привыкла и не пугается, как обычно мамы. Просто ставит горчичники, наливает лекарство обычной столовой ложкой, сует Виталику градусник, будто это любимая игрушка, без опасений, что разобьет или порежется. Он еще болеет, а она уже уходит на целый день, на работу.
Тогда за Виталиком присматривает сосед Евсей Ефимыч, пенсионер, приятный, легкий, чистый старик. Он курит сигареты с фильтром, тоже легкие и чистые, почти без дыма, и ловит последние известия на всех волнах. Последние известия Евсей Ефимыч готов слушать целыми сутками, и все ему кажется, что какое-то важное событие – то ли в Анголе, то ли в Алжире – он пропустил. Встает в семь утра и сразу бросается к приемнику. От этого приемника в квартире куда больше шуму, чем от Виталика. Но ни мать, ни Полина никогда слова не говорят Евсей Ефимычу, даже если он забудется и среди ночи вдруг пустит известия на полную мощность. Потому что во всех других отношениях он просто идеальный сосед – ненавязчивый, опрятный и дружелюбный.
Раньше, когда Женька еще ходила в школу, Евсей Ефимыч работал кассиром на фабрике, а теперь у него остался только приемник, который ему подарили, когда провожали на пенсию, да комиссия содействия. Эта таинственная комиссия при домоуправлении, насколько могла понять Женька, содействовала порядку. И если Антонов из четвертого подъезда бил стекла и выгонял жену из квартиры, то вызывали Евсей Ефимыча. Он успокаивал жену и утихомиривал Антонова, знаменитого в доме буяна. И если Донская из пятой квартиры полностью захватывала коммунальную плиту, то опять вызывали Евсей Ефимыча. И после его вмешательства в пятой наступал очередной хрупкий мир на неделю.
Так что когда в Женькину квартиру надрывной длинно звонили, ночью или рано утром, вообще – в неурочное время, это почти всегда было за Евсей Ефимычем.
Даже когда он уезжал к сыну, под Москву, все равно звонили. И почта приносила какие-то приглашения от ЖКО, отпечатанные неясными буквами на синеватой бумаге. Летом Евсей Ефимыч обычно уезжал к сыну, так что в квартире на несколько месяцев оставались только Женька с матерью, Полина и Виталик. В прошлое воскресенье они проводили Евсей Ефимыча на вокзал и уже получили письмо, что под Москвой невиданно тепло, двадцать пять градусов, полно редиски и зеленого лука. И еще – чтобы Женька проверила избирателей по списку и занесла список в агитпункт. Это удовольствие Женька теперь откладывала со дня на день.
Виталик только-только перенес длинную свинку, в детсад его пока не брали, а Полина уже работала. Она никак не могла сидеть по справке, потому что одна кормила себя и Виталика. В их квартиру Полина переехала в прошлом году, как-то сложно обменяв свою комнату в центре города. Почему – она никогда не рассказывала, и Женька с матерью, конечно, не спрашивали, мало ли что бывает. В их фабричный дом вообще-то нельзя меняться посторонним, но Полинина комната в центре была чем-то выгодна фабрике, и ей разрешили. Хотя Полина работала на молокозаводе и была совсем посторонней.
Несколько раз в месяц, по какому-то своему расписанию, которое Женька не стремилась постичь, приходил отец Виталика. Крупный и сумрачный дядька лет сорока. С глазами, тоже чуть косо и близко поставленными. Легкая косина его была бы даже симпатичной, если бы он сам не выглядел столь мрачным. Женька не помнила, чтобы он улыбался. Даже на Виталика смотрел исподлобья, хмуро и будто недоверчиво. Говорил ему вместо приветствия: «Здорово, мужик». И не целовал сына, а как-то неловко и сильно жамкал за плечо ручищей. Виталик всегда морщился при этом.
Женьке долго казалось, что и Виталик к нему равнодушен: не плачет, когда отец уходит, не лезет к нему на колени, как к Валентину. Но однажды вечером, когда было в квартире пустынно и тихо, Женька услышала через стенку, как они разговаривают. «Ты не уйдешь?» – спрашивал Виталик. «Не уйду, спи». – «И утром не уйдешь?» – настаивал Виталик. «Сказал – не уйду». – «Никогда не уйдешь?» – уточнил Виталик, помедлив. И Женька почувствовала, как осмысленно он выделил важное «никогда» и как сжался в ожидании. И подумала, что в четыре года понимаешь куда больше, чем кажется со стороны. Понимаешь даже больнее и глубже, чем потом. Потому что не можешь объяснить многое, а просто сердцем чувствуешь голую суть. И никакими круглыми фразами-утешительницами еще не умеешь защититься.
«Спи, – сказали за стенкой. – Спи».
С того вечера Женька симпатизировала хмурому дядьке. И он постепенно привык ко всем в квартире, хотя не стал приходить чаще. Всегда можно было с вечера сказать, что он завтра будет. Полина туго накручивала бигуди, поверх бигуди – толстое полотенце, чтоб не больно спать. И голова ее в мохнатом тюрбане, огромная, с большими глазами, блестевшими влажно и ярко, делалась даже красивой. Потом она купала Виталика и возилась в кухне. Поздно, когда все заснут, ставила «маленькую» в тайник, чтобы охладилась до завтра, – в смывной бачок. Можно бы, конечно, в холодильник – куда проще, но у Полины не было холодильника.
Вечером она прибегала с работы минут на пятнадцать раньше, чем всегда, и сразу бросалась подлетать. Зато к шести часам, когда приходил он, все у Полины было уже готово. И сама она, в новом халате и с чистыми кудрями, сидела как барыня. Он звонил – три длинных. Впрочем, в такие вечера Полина спешила на любой звонок. А ему открывала, неизменно и громко удивляясь: «Ты? Уже?» Словно каждый день встречала его с работы, а сегодня вот явился неожиданно рано, невозможно не удивиться.
Когда Виталик, наконец, засыпал, они переходили в кухню. Сидели долго. Друг против друга. За неудобным столом, за которым некуда девать ноги. Сумрачный дядька, с тяжелыми, чуть косящими глазами, очень похожий на Виталика, если бы не такой мрачный. И раскрасневшаяся Полина. Они аккуратно подбирали картошку с тарелок, брали хлеб вилкой и смотрели рюмки на свет. Это был их невеселый и праздничный ужин. Раза четырем пять в месяц. Хотя они старались держаться так, словно сидят за этим столом каждый вечер, обычное дело – ужин. Их выдавала только излишняя внимательность друг к другу, которой не хватает на постоянное совместное житье. Она переходит со временем или в дружескую ненавязчивую заботливость, которая не утомляет. Или в равнодушие, когда сосед твой по комнате уже примелькался, как вещь, и даже думать о нем неинтересно.
Они были еще напряженно внимательны, как влюбленные. Полина все вскакивала, все придвигала ему то солонку, то ложку, то колбасу. А когда у нее вдруг падало полотенце, он наклонялся, неуклюже и быстро. И поднимал. И по тому, как неловко он это делал, было видно, что вообще это ему не свойственно – за кем-то ухаживать и поднимать полотенце с полу. Сразу чувствовалось, что в другой своей жизни, неведомой Женьке, он живет как-то иначе – грубее и проще. И когда он говорил – односложно и будто через силу, тоже чувствовалось, что он знает много тяжелых, стыдных слов. И привык ставить их где попало и когда захочется.
А может, это все Женьке просто казалось. Они с матерью старались в такие вечера не показываться в кухню. Но все-таки приходилось иногда. И тогда краем уха Женька ненарочно ловила отрывки разговора. «А ты как же?» – спрашивала Полина. «Никак», – говорил он. «А девчонки здоровы?» – «Чего им», – говорил он. Значит, у него где-то были девчонки. Такие же узкоглазые и хитрые, как Виталик. На быстрых резиновых ногах. Или Женька не так поняла…
Иногда он оставался у Полины до утра, но чаще уходил ночью. Женька всегда слышала, как он тяжело топчется в коридоре, дышит, скрипит дверью из осторожности, из желания беззвучности, и, наконец, уходит. Женька по себе знала, как трудно ночью уйти. Ступая точно в такт холодильнику. Задевая все углы, которых днем, кажется, и нет вовсе. Потом шаги его длинно и звонко звучали по асфальту, затихая вдали. И как только они стихали, Полина запиралась в ванной и открывала кран. В ночной тишине бессмысленно резко хлестала водяная струя. Туго, не рассыпаясь, била в раковину. И хоть, кроме воды, обычно ничего не было слышно, Женька знала, что Полина плачет в ванной. Женька сама так делала, если никак нельзя было иначе уединиться, этот секрет она открыла давно.
Вода лилась долго. Час. Может – больше. И поток ее был все так же отчаян и бессилен. Потом, мгновенно, когда уже конца и не ждешь, все прекращалось. Слышно было, как Полина шаркает в комнату. Как бесшумно ворочается мать. Как где-то, далекой улицей, проходит загулявшая гитара. Как резко стрекочет холодильник. И Женька засыпала. А утром, когда вылезала в кухню, там уже вовсю орудовала Полина, оживленная, некрасивая, в стареньком застиранном халате. Она варила кашу Виталику и весело говорила матери:
– Еле выгнала мужика! Сидит и сидит, как дома! Я уж и так, и эдак – еле выпроводила!…
С матерью она все-таки иногда откровенничала. Когда уж совсем делалось невмоготу – молчать.
Утром, после того как он приходил, Полина никак не могла себя удержать. Говорила много, бессвязно, горячечно, с силой запахивая халат, с силой, будто кипящий асфальт, перемешивая кашу в кастрюле. К вечеру все опять входило в колею. Полина делалась вялой и безличной, как всегда. Работала, совала Виталику градусник, стирала и штопала. Быстро, как она умела. Полине некогда раскисать, она должна кормить себя и Виталика, помощи ей ждать неоткуда…
Сейчас, пока Валентин чистил древнюю мясорубку, Женька вдруг сообразила, что за последнюю неделю привычный ход событий несколько нарушился, Сумрачный папаша Виталика уже несколько вечеров подряд попадался Женьке на глаза. Такого раньше не было. Он приходил прямо с работы, гулял с Виталиком, ночевал. Даже починил душ, что не удалось даже Валентину. Сегодня утром Женька со скрежетом зубовным собралась было вынести мусор, заглянула в ведро, а оно – пустое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13