.. - Я попытался перевести разговор на другое. - Но многие обычаи происходят там из этого обширного соседства. Например, весь церемониал. К царю там обращаются примерно так же, как и к Богу.
- Так значит, ему не говорят "Ваше Величество"?
- Нет, обоих зовут "батюшка".
- И перед обоими преклоняют колени?
- Перед обоими повергаются ниц, бьют челом оземь и обоих слезно молят: "Грешен я, смилуйся, батюшка!" Немцы, видя это, думают: какое низкое раболепие. Я же считаю иначе. Для чего падают на землю? Этим как бы говорят: я благоговею. Но для этого достаточно обнажить голову, - скажет немец. Ну разумеется, и приветствие, и поклон в какой-то мере выражают то же самое однако это лишь сокращения, к которым прибегают в странах, где не хватает земли, чтобы все могли простираться на ней. Но к сокращениям быстро привыкают и начинают употреблять их механически, уже не вспоминая об их смысле. Поэтому хорошо, когда есть место и время для того, чтобы целиком выписать это прекрасное движение, это мудрое слово: благоговение.
- Да, если бы я мог, я бы тоже повергался ниц, - посетовал больной.
- Но и множество других вещей, - продолжал я после небольшой паузы, русские получают от Бога. Они уверены, что все новое идет от Него, будь то платье, кушанье или добродетель; и даже любой грех лишь тогда войдет в обычай, когда есть на то Его воля.
Больной посмотрел на меня почти с испугом.
- Об этом говорит одна сказка, всего лишь сказка, - поспешил я его успокоить, - так называемая былина, или повесть о бывшем. Я расскажу Вам ее вкратце. Она называется "Как на Руси появилась измена". - Я облокотился на подоконник, и больной закрыл глаза, как он делает всякий раз, когда слушает историю.
- Грозный царь Иван задумал обложить данью окрестных князей и пригрозил им большой войной, если они не пришлют в Москву, белокаменный город, двенадцать бочек золота. Князья стали держать совет и ответили царю так: "Вот тебе три загадки. В день, который мы назначим, приходи к белому камню, что на востоке, там мы будем ждать тебя с ответами. Ответишь верно - дадим тебе золота, сколько требуешь". Царь Иван стад было думать, да только ему все время мешали бесчисленные колокола его белокаменной столицы. Тогда он кликнул своих ученых и советников и повелел каждого, кто не сможет разгадать ему хитроумных загадок, вести на широкую красную площадь, где только что построили собор Василия Блаженного и не мешкая отрубать ему голову. За этим занятием время пролетело незаметно, так что он лишь тогда вспомнил, что до сих пор не знает ни одного правильного ответа, когда уже сел на коня, чтобы ехать на восток, к белому камню, у которого ждали его князья. Но путь предстоял долгий, и еще оставалась возможность повстречать какого-нибудь мудреца, которые ведь во множестве бродили тогда повсюду, скрываясь от царей из-за их привычки отрубать мудрецам головы, если те не казались им достаточно мудрыми. Только на этот раз не попалось царю ни одной подходящей головы. Зато однажды утром он увидел старого бородатого мужика, который достраивал церковь. Он уже установил стропила и теперь покрывал их маленькими дощечками. Но как он это делал! За каждой новой тоненькой планкой старик спускался на землю, где они лежали аккуратной стопкой, вместо того, чтобы поднять их в своем длинном кафтане сразу целое беремя.
Он только и делал, что карабкался, кряхтя, вверх и вниз по лестнице, а стопка все не убывала, и конца-края всему этому не было видно. Не мудрено, что царь потерял терпение. "Дурак, - крикнул он (так в России принято обращаться к незнакомым мужикам), - ты бы нагрузился как следует этими деревяшками, да и лез на церковь, этак-то куда проще". Мужик, который как раз спустился на землю, посмотрел из-под ладони на царя и ответил: "Уж в это ты не мешайся, царь Иван Васильевич, всяк свое ремесло разумеет; а коли уж ты тут проезжаешь, то вот тебе разгадки трех загадок, которые ждут от тебя у белого камня, что на востоке, тут уж недалеко - запоминай же хорошенько", и он назвал их по порядку, загибая пальцы. Царь от изумления не мог вымолвить слова. "Чего ты хочешь в награду?" - спросил он, опомнившись. "Ничего", - ответил мужик, взял новую дощечку и пошел к лестнице. "Стой, крикнул царь, - так не пойдет, изволь-ка чего-нибудь пожелать". - "Ну, коли ты, батюшка, велишь то отдай мне одну из двенадцати бочек золота, которые ты возьмешь с князей на востоке". - "Хорошо, - кивнул царь, - будет тебе бочка золота". И он поспешил в путь чтобы не забыть отгадки.
Когда же царь вернулся в Москву, он первым делом заперся в своих палатах, что посреди пятивратного кремля, и высыпал все золото, бочку за бочкой, посреди зала, так что на блестящем полу выросла целая золотая гора с длинной черной тенью. В своей забывчивости царь опорожнил и двенадцатую бочку. Он хотел было наполнить ее вновь, но ему стало жаль такой велелепной кучи. Ночью он спустился во двор, насыпал в бочку на три четверти песка, тихонько вернулся во дворец, присыпал песок сверху золотом, а утром отправил бочку с гонцом в ту местность необъятной Руси, где старый мужик строил свою церковь. Но когда тот увидал царева посланца, он слез с крыши, с которой недалеко-таки продвинулся, и закричал: "Не трудись подходить ко мне, дружочек, поворачивай-ка обратно со своей бочкой, в которой три четверти песка и лишь жалкая четверть золота, не надо мне ее. Да скажи своему государю, что до сих пор еще на Руси не было измены. Но теперь он сам будет виноват, если увидит, что ни на кого нельзя положиться; он сам показал, как лукавят, и век от века все больше будет на Руси тех, что пойдут по его дорожке. Мне не надо золота, я и без золота проживу. Я ждал от него не золота, а правды и чести. Но он обманул меня. Скажи это твоему государю, грозному царю Ивану Васильевичу, что сидит в своей белокаменной столице в парче-то золотой, да с совестью худой".
...Отъехав немного, гонец еще раз оглянулся: мужик и его церковь исчезли. И дощечки не лежали уже на земле, лишь ровные, безлюдные поля простирались вокруг. В ужасе прискакал гонец в Москву, предстал, едва переводя дыхание, перед царем, довольно бестолково рассказал ему, что произошло, и побожился, что мнимый мужик был не кто иной, как сам Бог.
- Скорее всего, он не ошибся? - сказал мой друг в наступившей тишине.
- Может быть, - ответил я, - но Вы знаете, народ ведь суеверен... А между тем, мне пора идти, Эвальд.
- Жаль, - искренне огорчился больной. - Но Вы расскажете мне потом еще какую-нибудь историю?
- С удовольствием, только при одном условии. - Я вновь подошел к окну.
- А именно? - удивился Эвальд.
- Вы должны будете при случае пересказывать все соседским детям, попросил я.
- О, дети теперь навещают меня так редко. Я постарался его утешить:
- Они еще придут. Видимо, у Вас в последнее время просто не было охоты им рассказывать, а может быть, не было - или наоборот, было слишком много подходящего материала. Но если знаешь настоящую историю, думаете, она останется в тайне? Да о ней сразу же заговорят повсюду, особенно дети!
Мы попрощались, и я ушел. А дети услышали эту историю в тот же вечер.
КАК СТАРЫЙ ТИМОФЕЙ ПЕЛ, УМИРАЯ
Какая это все-таки радость - рассказывать парализованному. На здоровых людей нельзя положиться: они видят вещи то с одной стороны, то с другой, и если с ними в течение часа идти так, чтобы они были справа, может случиться, что они вдруг ответят вам слева - только потому, что им придет в голову, что это более учтиво и свидетельствует о большей утонченности воспитания. С парализованным этого можно не опасаться. Его неподвижность делает его сродни вещам, с которыми он и в самом деле поддерживает разнообразные сердечные отношения, в каком-то смысле делает его тоже вещью, но намного превосходящей остальные - вещью, которая слушает вас не только в своем безмолвии, но и со своими редкими тихими словами и со своими нежными трепетными чувствами.
Я больше всего люблю рассказывать моему другу Эвальду. И я очень обрадовался, когда он окликнул меня из своего неизменного окна:
- Мне нужно Вас кое о чем спросить. Я тут же подошел и поздоровался.
- Откуда эта история, которую Вы рассказали мне в последний раз? спросил он. - Из книги?
- Да, - ответил я печально, - ученые похоронили ее там, когда она умерла; это случилось совсем недавно. Еще сто лет тому назад она жила, ни о чем, конечно, не подозревая, на многих устах. Но слова, которыми люди говорят теперь, эти тяжеловесные слова, которые невозможно петь невзлюбили ее и стали отнимать у нее один рот за другим так что в конце концов ей пришлось жить, очень скудно и одиноко, на нескольких иссохшихся губах, словно в убогой вдовьей каморке. Там она и скончалась, не оставив потомства, и была, как я уже сказал, со всеми почестями погребена в книге, где уже покоились и другие истории из ее рода.
- И она была очень стара, когда умерла? - осведомился Эвальд, подхватывая мой тон.
- 400 или 500 лет, - ответил я в соответствии с истиной, - многие из ее родственников достигли несравненно более почтенного возраста.
- Как, ни разу не угодив в книгу? - удивился мой друг. Я пояснил:
- Насколько мне известно, они все время переходили из уст в уста.
- И никогда не спали?
- Нет, почему же, с уст певца они иногда спускались в чье-либо сердце, где было тепло и уютно.
- Разве люди были такими тихими, что песни могли спать в их сердцах? Эвальд, кажется, не мог мне поверить.
- По всей видимости, были. О них рассказывают, что они меньше говорили, танцевали медленно нарастающие танцы, в которых было что-то баюкающее, а главное - они не смеялись громко, что то и дело слышишь сегодня. несмотря на повсеместную высокую культуру.
Эвальд хотел было спросить о чем-то еще, но передумал и улыбнулся:
- Я все расспрашиваю да расспрашиваю, а ведь у Вас. наверное, есть наготове еще какая-нибудь история? Он посмотрел на меня с ожиданием.
- История? Не знаю. Я хотел только сказать вот что: эти песни были наследственным достоянием в некоторых семьях. Их получали и передавали дальше, не совсем нетронутыми, со следами ежедневного пользования, но ничуть не поврежденными, подобно тому, как переходит от отцов к сыновьям старая Библия. Лишенный наследства отличался от своих полноправных братьев тем, что он не мог петь или в лучшем случае знал лишь малую часть песен своих отцов и дедов и вместе с остальными песнями терял многое из пережитого, о котором повествуют народу все эти былины и сказки. Так, например, Егор Тимофеевич женился против воли своего отца, старого Тимофея, на молодой красивой девушке и уехал с нею в Киев, святой город, в котором так много могил великомучеников святой православной церкви. Его отец, Тимофей, который по всей округе, куда только можно доехать за десять дней пути, слыл самым искусным лирником, проклял своего сына и рассказывал соседям, как часто он убеждался, что лучше уж совсем не иметь детей, чем иметь такого. Тем не менее вскоре он совершенно онемел от горя. И он отправлял назад всех молодых людей, которые толпились вокруг его избы, чтобы стать наследниками бесчисленных песен, заключенных в старике, словно в запылившейся скрипке. "Отец, батюшка ты наш, дай же нам хоть одну какую-нибудь песню. Мы бы разнесли ее по деревням, и вечерами, когда затихают коровы в стойлах, ты слышал бы ее во всех дворах". Но старик, который все время сидел на печи, целый день лишь качал головой. Он уже плохо слышал, и так как он не знал, молчат ли парни, которые теперь беспрестанно прислушивались вокруг его дома, или опять просят, то он без конца повторял своей белой трясущейся головой: нет, нет, нет - пока не засыпал, и даже еще какое-то время во сне. Он бы с великой радостью выполнил просьбу парней, ему самому было горько, что его немой мертвый прах ляжет на эти песни, может быть, уже совсем скоро. Но если бы он попытался учить кого-нибудь из них, ему непременно вспомнился бы его Егорушка, и тогда - кто знает, что бы тогда случилось. Ведь никто не видел его плачущим лишь потому, что он вообще всегда молчал. За каждым его словом стояло рыданье, и ему каждый раз приходилось очень быстро и осторожно закрывать рот, чтобы оно не вырвалось вместе со словом наружу.
Старый Тимофей очень рано начал учить своего единственного сына Егора некоторым песням, и пятнадцатилетним юношей тот мог уже петь больше и лучше, чем все взрослые парни в деревне и окрестностях. Но старик то и дело, чаще всего по праздникам, когда бывал немного под хмельком, говорил ему: "Егорушка, голубчик, я уже научил тебя петь многие песни, многие былины, да еще сказания о святых, почти на каждый день по сказанию. Но ведь я, как ты знаешь, самый искусный лирник в губернии, а мой отец, похоже, знал все песни со всей Руси, да к тому же татарские истории. Ты еще слишком молод, поэтому я еще не рассказал тебе самые прекрасные былины, в которых слова - как иконы и ни в какое сравненье не идут с обычными словами, и ты еще не научился петь те напевы, которые никто, хоть казак, хоть мужик, не может услышать и не зарыдать". Тимофей повторял это сыну каждое воскресенье и по всем многочисленным русским праздникам, значит, довольно часто. Пока тот после одной жаркой ссоры со стариком не исчез вместе с красавицей Устинькой, дочерью бедного пахаря.
На третий год после этого происшествия Тимофей захворал. Как раз в это время собрались в дорогу несколько из тех бесчисленных странников, что со всех концов необъятной Руси бредут нескончаемым потоком в Киев. И сосед Осип пришел к больному: "Я иду со странниками, Тимофей Иваныч, позволь мне напоследок обнять тебя". Осип не был дружен со стариком, но, отправляясь в столь далекое путешествие, он счел необходимым попрощаться с ним, как с отцом. "Я иногда обижал тебя, - всхлипнул он, - прости мне, дружище, это было во хмелю, за такое не гневаются, сан понимаешь. А я непременно помолюсь за тебя, и свечу поставлю. Ну, прощай, батюшка Тимофей Иваныч, Бог даст, еще поправишься, тогда снова споешь нам что-нибудь. Да-да, давненько уж ты не пел. А что это за песни были! Вот хоть о Дюке Степановиче, думаешь, я забыл? Эх ты, глупый. Еще как помню! Конечно, как ты певал... уж кто-кто, а ты-то мог спеть, это, скажу тебе... Бог дал тебе это, другому он дает другое. Мне, например..."
Старик, лежавший на печи, с кряхтеньем повернулся и сделал движение, как будто хотел что-то сказать. Словно бы тихонько прозвучало имя Егора. Может быть, он хотел передать ему весточку? Но когда сосед, обернувшись в дверях спросил: "Что, Тимофей Иваныч?" - тот уже опять лежал совсем тихо и лишь покачивал своей белой головой. И все же - Бог знает, как это случилось - не прошло и года после того, как ушел Осип, когда совершенно неожиданно возвратился Егор. Старик узнал его не сразу, так как в избе было темно, а старческие глаза с большой неохотой воспринимали новый чужой облик. Но когда Тимофей услышал голос пришельца, он вздрогнул и соскочил с печи на свои старые дрожащие ноги. Егор подхватил его и они сжали друг друга в объятиях. Тимофей плакал. Молодой человек без конца спрашивал: "Давно ли ты болеешь, отец?" Когда старик немного успокоился, он снова забрался на печь и другим, строгим тоном спросил: "Что же твоя жена?" Егор, помолчав, сплюнул. "Знаешь, я прогнал ее, вместе с дитем". Он помолчал еще немного. "Как-то ко мне пришел Осип. - Осип Никифорович?- говорю. - Да, - отвечает, - я самый. Твой отец болен, Егор. Он больше не может петь. Теперь в деревне совсем тихо, будто она вымерла, деревня наша. Не слышно топоров, пусто на улицах, никто больше не плачет, да и для смеха нет подходящих причин. - Я задумался. Что было делать? И я позвал мою жену. - Устинька, - говорю, - я должен вернуться домой, там никто больше не поет, теперь мой черед. Отец-то болен. - Хорошо, - сказала Устинька. - Но я не могу взять тебя с собой, - объяснил я ей, - ты же знаешь, отец не захочет тебя видеть. И обратно к тебе я тоже вряд ли вернусь, если уж попаду туда и начну петь. - Устинька поняла меня: Что ж. Бог с тобой. Теперь тут много странников, стало быть, много будет и милостыни. Бог не оставит нас, Егор. - Так я и ушел. А теперь, отец, поведай мне все твои песни".
По округе прошел слух, что Егор вернулся и что старый Тимофей снова поет. Но в ту осень настолько сильный ветер носился по деревне, что никто из проходивших мимо путников не мог толком дознаться, действительно ли поют в доме Тимофея или нет. И на стук дверь никогда не отворялась. Оба хотели быть одни. Егор сидел на краю печи рядом с лежащим отцом и то и дело наклонял ухо ко рту старика; тот и в самом деле пел. Его старческий голос, сгорбившись и дрожа, нес Егору все самые лучшие песни, и Егор иногда начинал качать головой или свисающими с печи ногами совсем так, будто пел уже он сам. Так шло много дней. Тимофей не переставал находить в своей памяти новые, все более прекрасные песни; часто он будил сына среди ночи и, слабо взмахивая морщинистыми, трясущимися руками, пел небольшую песню, потом еще одну и еще - пока не занималось медлительное бледное утро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
- Так значит, ему не говорят "Ваше Величество"?
- Нет, обоих зовут "батюшка".
- И перед обоими преклоняют колени?
- Перед обоими повергаются ниц, бьют челом оземь и обоих слезно молят: "Грешен я, смилуйся, батюшка!" Немцы, видя это, думают: какое низкое раболепие. Я же считаю иначе. Для чего падают на землю? Этим как бы говорят: я благоговею. Но для этого достаточно обнажить голову, - скажет немец. Ну разумеется, и приветствие, и поклон в какой-то мере выражают то же самое однако это лишь сокращения, к которым прибегают в странах, где не хватает земли, чтобы все могли простираться на ней. Но к сокращениям быстро привыкают и начинают употреблять их механически, уже не вспоминая об их смысле. Поэтому хорошо, когда есть место и время для того, чтобы целиком выписать это прекрасное движение, это мудрое слово: благоговение.
- Да, если бы я мог, я бы тоже повергался ниц, - посетовал больной.
- Но и множество других вещей, - продолжал я после небольшой паузы, русские получают от Бога. Они уверены, что все новое идет от Него, будь то платье, кушанье или добродетель; и даже любой грех лишь тогда войдет в обычай, когда есть на то Его воля.
Больной посмотрел на меня почти с испугом.
- Об этом говорит одна сказка, всего лишь сказка, - поспешил я его успокоить, - так называемая былина, или повесть о бывшем. Я расскажу Вам ее вкратце. Она называется "Как на Руси появилась измена". - Я облокотился на подоконник, и больной закрыл глаза, как он делает всякий раз, когда слушает историю.
- Грозный царь Иван задумал обложить данью окрестных князей и пригрозил им большой войной, если они не пришлют в Москву, белокаменный город, двенадцать бочек золота. Князья стали держать совет и ответили царю так: "Вот тебе три загадки. В день, который мы назначим, приходи к белому камню, что на востоке, там мы будем ждать тебя с ответами. Ответишь верно - дадим тебе золота, сколько требуешь". Царь Иван стад было думать, да только ему все время мешали бесчисленные колокола его белокаменной столицы. Тогда он кликнул своих ученых и советников и повелел каждого, кто не сможет разгадать ему хитроумных загадок, вести на широкую красную площадь, где только что построили собор Василия Блаженного и не мешкая отрубать ему голову. За этим занятием время пролетело незаметно, так что он лишь тогда вспомнил, что до сих пор не знает ни одного правильного ответа, когда уже сел на коня, чтобы ехать на восток, к белому камню, у которого ждали его князья. Но путь предстоял долгий, и еще оставалась возможность повстречать какого-нибудь мудреца, которые ведь во множестве бродили тогда повсюду, скрываясь от царей из-за их привычки отрубать мудрецам головы, если те не казались им достаточно мудрыми. Только на этот раз не попалось царю ни одной подходящей головы. Зато однажды утром он увидел старого бородатого мужика, который достраивал церковь. Он уже установил стропила и теперь покрывал их маленькими дощечками. Но как он это делал! За каждой новой тоненькой планкой старик спускался на землю, где они лежали аккуратной стопкой, вместо того, чтобы поднять их в своем длинном кафтане сразу целое беремя.
Он только и делал, что карабкался, кряхтя, вверх и вниз по лестнице, а стопка все не убывала, и конца-края всему этому не было видно. Не мудрено, что царь потерял терпение. "Дурак, - крикнул он (так в России принято обращаться к незнакомым мужикам), - ты бы нагрузился как следует этими деревяшками, да и лез на церковь, этак-то куда проще". Мужик, который как раз спустился на землю, посмотрел из-под ладони на царя и ответил: "Уж в это ты не мешайся, царь Иван Васильевич, всяк свое ремесло разумеет; а коли уж ты тут проезжаешь, то вот тебе разгадки трех загадок, которые ждут от тебя у белого камня, что на востоке, тут уж недалеко - запоминай же хорошенько", и он назвал их по порядку, загибая пальцы. Царь от изумления не мог вымолвить слова. "Чего ты хочешь в награду?" - спросил он, опомнившись. "Ничего", - ответил мужик, взял новую дощечку и пошел к лестнице. "Стой, крикнул царь, - так не пойдет, изволь-ка чего-нибудь пожелать". - "Ну, коли ты, батюшка, велишь то отдай мне одну из двенадцати бочек золота, которые ты возьмешь с князей на востоке". - "Хорошо, - кивнул царь, - будет тебе бочка золота". И он поспешил в путь чтобы не забыть отгадки.
Когда же царь вернулся в Москву, он первым делом заперся в своих палатах, что посреди пятивратного кремля, и высыпал все золото, бочку за бочкой, посреди зала, так что на блестящем полу выросла целая золотая гора с длинной черной тенью. В своей забывчивости царь опорожнил и двенадцатую бочку. Он хотел было наполнить ее вновь, но ему стало жаль такой велелепной кучи. Ночью он спустился во двор, насыпал в бочку на три четверти песка, тихонько вернулся во дворец, присыпал песок сверху золотом, а утром отправил бочку с гонцом в ту местность необъятной Руси, где старый мужик строил свою церковь. Но когда тот увидал царева посланца, он слез с крыши, с которой недалеко-таки продвинулся, и закричал: "Не трудись подходить ко мне, дружочек, поворачивай-ка обратно со своей бочкой, в которой три четверти песка и лишь жалкая четверть золота, не надо мне ее. Да скажи своему государю, что до сих пор еще на Руси не было измены. Но теперь он сам будет виноват, если увидит, что ни на кого нельзя положиться; он сам показал, как лукавят, и век от века все больше будет на Руси тех, что пойдут по его дорожке. Мне не надо золота, я и без золота проживу. Я ждал от него не золота, а правды и чести. Но он обманул меня. Скажи это твоему государю, грозному царю Ивану Васильевичу, что сидит в своей белокаменной столице в парче-то золотой, да с совестью худой".
...Отъехав немного, гонец еще раз оглянулся: мужик и его церковь исчезли. И дощечки не лежали уже на земле, лишь ровные, безлюдные поля простирались вокруг. В ужасе прискакал гонец в Москву, предстал, едва переводя дыхание, перед царем, довольно бестолково рассказал ему, что произошло, и побожился, что мнимый мужик был не кто иной, как сам Бог.
- Скорее всего, он не ошибся? - сказал мой друг в наступившей тишине.
- Может быть, - ответил я, - но Вы знаете, народ ведь суеверен... А между тем, мне пора идти, Эвальд.
- Жаль, - искренне огорчился больной. - Но Вы расскажете мне потом еще какую-нибудь историю?
- С удовольствием, только при одном условии. - Я вновь подошел к окну.
- А именно? - удивился Эвальд.
- Вы должны будете при случае пересказывать все соседским детям, попросил я.
- О, дети теперь навещают меня так редко. Я постарался его утешить:
- Они еще придут. Видимо, у Вас в последнее время просто не было охоты им рассказывать, а может быть, не было - или наоборот, было слишком много подходящего материала. Но если знаешь настоящую историю, думаете, она останется в тайне? Да о ней сразу же заговорят повсюду, особенно дети!
Мы попрощались, и я ушел. А дети услышали эту историю в тот же вечер.
КАК СТАРЫЙ ТИМОФЕЙ ПЕЛ, УМИРАЯ
Какая это все-таки радость - рассказывать парализованному. На здоровых людей нельзя положиться: они видят вещи то с одной стороны, то с другой, и если с ними в течение часа идти так, чтобы они были справа, может случиться, что они вдруг ответят вам слева - только потому, что им придет в голову, что это более учтиво и свидетельствует о большей утонченности воспитания. С парализованным этого можно не опасаться. Его неподвижность делает его сродни вещам, с которыми он и в самом деле поддерживает разнообразные сердечные отношения, в каком-то смысле делает его тоже вещью, но намного превосходящей остальные - вещью, которая слушает вас не только в своем безмолвии, но и со своими редкими тихими словами и со своими нежными трепетными чувствами.
Я больше всего люблю рассказывать моему другу Эвальду. И я очень обрадовался, когда он окликнул меня из своего неизменного окна:
- Мне нужно Вас кое о чем спросить. Я тут же подошел и поздоровался.
- Откуда эта история, которую Вы рассказали мне в последний раз? спросил он. - Из книги?
- Да, - ответил я печально, - ученые похоронили ее там, когда она умерла; это случилось совсем недавно. Еще сто лет тому назад она жила, ни о чем, конечно, не подозревая, на многих устах. Но слова, которыми люди говорят теперь, эти тяжеловесные слова, которые невозможно петь невзлюбили ее и стали отнимать у нее один рот за другим так что в конце концов ей пришлось жить, очень скудно и одиноко, на нескольких иссохшихся губах, словно в убогой вдовьей каморке. Там она и скончалась, не оставив потомства, и была, как я уже сказал, со всеми почестями погребена в книге, где уже покоились и другие истории из ее рода.
- И она была очень стара, когда умерла? - осведомился Эвальд, подхватывая мой тон.
- 400 или 500 лет, - ответил я в соответствии с истиной, - многие из ее родственников достигли несравненно более почтенного возраста.
- Как, ни разу не угодив в книгу? - удивился мой друг. Я пояснил:
- Насколько мне известно, они все время переходили из уст в уста.
- И никогда не спали?
- Нет, почему же, с уст певца они иногда спускались в чье-либо сердце, где было тепло и уютно.
- Разве люди были такими тихими, что песни могли спать в их сердцах? Эвальд, кажется, не мог мне поверить.
- По всей видимости, были. О них рассказывают, что они меньше говорили, танцевали медленно нарастающие танцы, в которых было что-то баюкающее, а главное - они не смеялись громко, что то и дело слышишь сегодня. несмотря на повсеместную высокую культуру.
Эвальд хотел было спросить о чем-то еще, но передумал и улыбнулся:
- Я все расспрашиваю да расспрашиваю, а ведь у Вас. наверное, есть наготове еще какая-нибудь история? Он посмотрел на меня с ожиданием.
- История? Не знаю. Я хотел только сказать вот что: эти песни были наследственным достоянием в некоторых семьях. Их получали и передавали дальше, не совсем нетронутыми, со следами ежедневного пользования, но ничуть не поврежденными, подобно тому, как переходит от отцов к сыновьям старая Библия. Лишенный наследства отличался от своих полноправных братьев тем, что он не мог петь или в лучшем случае знал лишь малую часть песен своих отцов и дедов и вместе с остальными песнями терял многое из пережитого, о котором повествуют народу все эти былины и сказки. Так, например, Егор Тимофеевич женился против воли своего отца, старого Тимофея, на молодой красивой девушке и уехал с нею в Киев, святой город, в котором так много могил великомучеников святой православной церкви. Его отец, Тимофей, который по всей округе, куда только можно доехать за десять дней пути, слыл самым искусным лирником, проклял своего сына и рассказывал соседям, как часто он убеждался, что лучше уж совсем не иметь детей, чем иметь такого. Тем не менее вскоре он совершенно онемел от горя. И он отправлял назад всех молодых людей, которые толпились вокруг его избы, чтобы стать наследниками бесчисленных песен, заключенных в старике, словно в запылившейся скрипке. "Отец, батюшка ты наш, дай же нам хоть одну какую-нибудь песню. Мы бы разнесли ее по деревням, и вечерами, когда затихают коровы в стойлах, ты слышал бы ее во всех дворах". Но старик, который все время сидел на печи, целый день лишь качал головой. Он уже плохо слышал, и так как он не знал, молчат ли парни, которые теперь беспрестанно прислушивались вокруг его дома, или опять просят, то он без конца повторял своей белой трясущейся головой: нет, нет, нет - пока не засыпал, и даже еще какое-то время во сне. Он бы с великой радостью выполнил просьбу парней, ему самому было горько, что его немой мертвый прах ляжет на эти песни, может быть, уже совсем скоро. Но если бы он попытался учить кого-нибудь из них, ему непременно вспомнился бы его Егорушка, и тогда - кто знает, что бы тогда случилось. Ведь никто не видел его плачущим лишь потому, что он вообще всегда молчал. За каждым его словом стояло рыданье, и ему каждый раз приходилось очень быстро и осторожно закрывать рот, чтобы оно не вырвалось вместе со словом наружу.
Старый Тимофей очень рано начал учить своего единственного сына Егора некоторым песням, и пятнадцатилетним юношей тот мог уже петь больше и лучше, чем все взрослые парни в деревне и окрестностях. Но старик то и дело, чаще всего по праздникам, когда бывал немного под хмельком, говорил ему: "Егорушка, голубчик, я уже научил тебя петь многие песни, многие былины, да еще сказания о святых, почти на каждый день по сказанию. Но ведь я, как ты знаешь, самый искусный лирник в губернии, а мой отец, похоже, знал все песни со всей Руси, да к тому же татарские истории. Ты еще слишком молод, поэтому я еще не рассказал тебе самые прекрасные былины, в которых слова - как иконы и ни в какое сравненье не идут с обычными словами, и ты еще не научился петь те напевы, которые никто, хоть казак, хоть мужик, не может услышать и не зарыдать". Тимофей повторял это сыну каждое воскресенье и по всем многочисленным русским праздникам, значит, довольно часто. Пока тот после одной жаркой ссоры со стариком не исчез вместе с красавицей Устинькой, дочерью бедного пахаря.
На третий год после этого происшествия Тимофей захворал. Как раз в это время собрались в дорогу несколько из тех бесчисленных странников, что со всех концов необъятной Руси бредут нескончаемым потоком в Киев. И сосед Осип пришел к больному: "Я иду со странниками, Тимофей Иваныч, позволь мне напоследок обнять тебя". Осип не был дружен со стариком, но, отправляясь в столь далекое путешествие, он счел необходимым попрощаться с ним, как с отцом. "Я иногда обижал тебя, - всхлипнул он, - прости мне, дружище, это было во хмелю, за такое не гневаются, сан понимаешь. А я непременно помолюсь за тебя, и свечу поставлю. Ну, прощай, батюшка Тимофей Иваныч, Бог даст, еще поправишься, тогда снова споешь нам что-нибудь. Да-да, давненько уж ты не пел. А что это за песни были! Вот хоть о Дюке Степановиче, думаешь, я забыл? Эх ты, глупый. Еще как помню! Конечно, как ты певал... уж кто-кто, а ты-то мог спеть, это, скажу тебе... Бог дал тебе это, другому он дает другое. Мне, например..."
Старик, лежавший на печи, с кряхтеньем повернулся и сделал движение, как будто хотел что-то сказать. Словно бы тихонько прозвучало имя Егора. Может быть, он хотел передать ему весточку? Но когда сосед, обернувшись в дверях спросил: "Что, Тимофей Иваныч?" - тот уже опять лежал совсем тихо и лишь покачивал своей белой головой. И все же - Бог знает, как это случилось - не прошло и года после того, как ушел Осип, когда совершенно неожиданно возвратился Егор. Старик узнал его не сразу, так как в избе было темно, а старческие глаза с большой неохотой воспринимали новый чужой облик. Но когда Тимофей услышал голос пришельца, он вздрогнул и соскочил с печи на свои старые дрожащие ноги. Егор подхватил его и они сжали друг друга в объятиях. Тимофей плакал. Молодой человек без конца спрашивал: "Давно ли ты болеешь, отец?" Когда старик немного успокоился, он снова забрался на печь и другим, строгим тоном спросил: "Что же твоя жена?" Егор, помолчав, сплюнул. "Знаешь, я прогнал ее, вместе с дитем". Он помолчал еще немного. "Как-то ко мне пришел Осип. - Осип Никифорович?- говорю. - Да, - отвечает, - я самый. Твой отец болен, Егор. Он больше не может петь. Теперь в деревне совсем тихо, будто она вымерла, деревня наша. Не слышно топоров, пусто на улицах, никто больше не плачет, да и для смеха нет подходящих причин. - Я задумался. Что было делать? И я позвал мою жену. - Устинька, - говорю, - я должен вернуться домой, там никто больше не поет, теперь мой черед. Отец-то болен. - Хорошо, - сказала Устинька. - Но я не могу взять тебя с собой, - объяснил я ей, - ты же знаешь, отец не захочет тебя видеть. И обратно к тебе я тоже вряд ли вернусь, если уж попаду туда и начну петь. - Устинька поняла меня: Что ж. Бог с тобой. Теперь тут много странников, стало быть, много будет и милостыни. Бог не оставит нас, Егор. - Так я и ушел. А теперь, отец, поведай мне все твои песни".
По округе прошел слух, что Егор вернулся и что старый Тимофей снова поет. Но в ту осень настолько сильный ветер носился по деревне, что никто из проходивших мимо путников не мог толком дознаться, действительно ли поют в доме Тимофея или нет. И на стук дверь никогда не отворялась. Оба хотели быть одни. Егор сидел на краю печи рядом с лежащим отцом и то и дело наклонял ухо ко рту старика; тот и в самом деле пел. Его старческий голос, сгорбившись и дрожа, нес Егору все самые лучшие песни, и Егор иногда начинал качать головой или свисающими с печи ногами совсем так, будто пел уже он сам. Так шло много дней. Тимофей не переставал находить в своей памяти новые, все более прекрасные песни; часто он будил сына среди ночи и, слабо взмахивая морщинистыми, трясущимися руками, пел небольшую песню, потом еще одну и еще - пока не занималось медлительное бледное утро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10