Было жарко, истомно, померещились во тьме кошачьи глаза. Но от сознания, что скоро придут знающие люди, помогут, он успокоился.
– 13 -
Ветер, казалось Степану, дул со всех сторон, нес снеговую, колкую крупу; она шуршала в сохлых листьях кустов за обочиной. Разъезженная самосвалами дорога с загустевшей от холода в колеях грязью вела к большаку. Степан шагал прямо по грязи, его ноги, всегда присогнутые в коленях, вихляли. Хмель тяжелил голову, во рту и в глотке было сухо. Происшедшего он не помнил, мысли ворочались в черепе туго и были какие-то отдельные, как грузовики в боксе. И у каждой мысли вроде бы не было колес, и стояли эти мысли-машины в боксах на домкратах. Он знал, что идет в больницу за доктором и приказал ему идти Василий. Но зачем доктор – он не помнил, потому что привык сразу начинать поступок, если приказано поступать, а потом уже, на ходу, уяснять – что и зачем приказано.
Маленький островок леса, полосой оставшийся вдоль большака, закрыл редкие огоньки строительного поселка. Унылая темная пустынность тянулась впереди до самого ночного горизонта. Сухой бурьян шевелился под ветром в кюветах. Ветер продувал Степана насквозь, рубаха сзади вылезла и торчала из-под ватника, сапоги чавкали, от озноба стучали зубы.
Большак снежно забелел впереди. Снег на нем не таял, а расковырянные бульдозерами поля были черны. Следов шин на большаке не было. Будка возле автобусной остановки скрипела фанерой. Степан зашел в будку и сел на лавку, чтобы решить, идти ли в Подлесово самому – это было шесть километров в гору по шоссе – или выбраться к узкоколейке и по ней шагать в Ручьевку, где стояла воинская часть и откуда можно было позвонить в больницу по телефону. Как только он сел, так ему сразу захотелось устроиться здесь, в автобусной будке, опустить уши у шапки и заснуть. В будке не дуло, только у щелей на земле узкими стрелами нанесло снега.
«А может, автобус-то и не прошел последний», – подумал Степан и лег на узкую лавку, упершись головой в угол. Так он спал, когда попадал в армии на гауптвахту. Сейчас Степану вспомнилась армия, в стройбате ему было часто так же одиноко, как здесь, в автобусной будке, возле пустынного ночного шоссе, среди замерзающих полей и равнодушно шуршащего снегом ветра.
«А может, автобус последний и не прошел еще», – опять подумал Степан, устраиваясь на лавке, но что-то давило в бок, мешало. Он полез под ватник и вытащил четвертинку, долго смотрел на нее – не помнил, как и когда она попала к нему. Потом тихо обрадовался, отковырнул пробку, глотнул из горлышка и закусил снегом. Сразу в голову ему ударило, в душе захорошело. Он притопнул сапогами, закурил, затянулся до самых кишок горьким дымом и пошел к Подлесову. Одиночества не стало, ветер враз потеплел, и казалось, что резкий водочный дых может вспыхнуть возле губ, если поднести ко рту горящую спичку.
На шоссе было скользко, и Степан несколько раз падал. В ночи далеко разносился его пьяный смех и ругань. Обдутые ветром руки зазябли, он сунул кулаки в тесные карманы ватника и услышал нож. Нож просунулся в подкладку до самой рукоятки. Степан вытащил его и тупо уставился на тусклое лезвие, смутно вспоминая белое тело, синюю майку и плавность, с которой нож сунулся в тело.
– Да это ж я Ваське сунул! – прошептал он и обмер.
Сзади показалось зарево, стремительно понесся на Степана свет фар, в этом свете метались снежинки и ярко взблеснул нож. Степан торопливо толкнул его обратно в карман, в дыру подкладки. Сквозь тяжелый хмель и родившийся тошнотворный страх дошло до Степана, что Василий отдает концы, что надо торопиться.
Машина была легковая, она приближалась, томно покачиваясь на мягком снежном ковре. Степан сорвал с головы шапку, шагнул к середине дороги. Машина притормозила, дверца щелкнула, отворяясь, из теплого нутра машины донеслась музыка. Степан было хватился за ручку дверцы, но поскользнулся, не удержался на ногах и упал.
– Подвезите, граждане, – забормотал он, поднимаясь, робея от музыки, блеска стекла и никеля, от чужой жизни, которая так неожиданно возникла перед ним.
– Пьяный, – сказал кто-то в машине. – Поехали! – Машина рванулась, красный свет задних подфарников скользнул по снегу, и вокруг сомкнулась погустевшая, холодная тьма.
Степан всхлипнул и побежал за легковушкой.
Тем временем Василий уже не мог держать стон в себе. Воздух то врывался в грудь и затихал там, то с хрипом вырывался. Василию хотелось, чтобы кто-нибудь проснулся, но ребята спали крепко, они привыкли к ночному храпу и стонам. Мысль о смерти еще не появлялась у Василия. Он жалел только кровь, которая без толку выливается в грудь. «Небось вся не выльется, парень я здоровый, – для бодрости думал Василий и даже ухмылялся в темноте. – Эх, Вася, – стальная грудь, пятнадцать почек!» Так называли его за силу. И самое странное заключалось в том, что Василий даже был где-то доволен случившимся. Он столько повидал на своем бродячем веку несчастных случаев, пробитых голов, шрамов, о которых мужики в бане говорили небрежно и спокойно, что ему давно пришла пора увидеть след ножа и на своем теле.
– 14 -
Степана догнала еще полуторка, но не остановилась, потому что ехала под уклон, впереди был поворот, свежий снег увеличивал скольжение, и шофер тормозить побоялся. Тогда люди из проехавших машин стали ненавистны Степану. Они теперь принадлежали к иному, нежели он, миру, и весь этот мир превратился в огромную, хохочущую над Степаном рожу. Степан бежал сквозь тьму, и хохочущая рожа бежала перед ним. Степан задыхался от непривычки бегать и подвывал на ходу.
Ему казалось, что Василий уже умер, что доктор не успеет, что самого его теперь расстреляют. И Степан подобрал на дороге камень, чтобы запустить его в следующую машину, если она не остановится.
– Я вам стоп сделаю, гады! – сквозь слезы шептал он.
До Подлесова оставалось километра два, и Степану лучше было бы о машинах не думать и просто еще прибавить шагу. Но представления о времени и расстоянии спутались в его голове. Казалось, что ударил он Василия еще на прошлой неделе, а до больницы раньше утра не дойти.
На его несчастье, позади засветились фары. Степан стал посреди дороги, стиснул в руке булыжник и заорал:
– Вези в больницу, ну!
Никто слышать его не мог, потому что окна в машине были закрыты. Вид же Степана был растерзанный, пьяный, и машина, вильнув к обочине, прибавила ходу. Тогда Степан метнул вслед ей камень.
В последнюю долю секунды, когда камень уже вырывался из пальцев, Степан понял, что этого делать не следует, что лучше не станет, и потому метнул камень как бы только для того, чтобы показать себе самому, что и на такое он ради Василия теперь способен. Но булыжник угодил все-таки в заднее стекло, и оно будто взорвалось. Машина проехала немного и остановилась. На шоссе стало тихо, и в этой тишине одновременно щелкнули с обеих сторон машины дверцы, и выскочили двое мужчин. Они не сразу пошли к Степану.
– И мне что подбери, – услышал Степан. – Ручку возьми…
– В голову не бей, однако…
Степан попятился к обочине и прислонился спиной к телеграфному столбу. На машине он разобрал надпись: «Связь» и понял, что идут на него с железом в руках такие же работяги, как и он сам.
– Братцы! Дружок у меня! Раненый! – крикнул Степан и хотел бежать, но сил бежать не было.
– Хулиган, сука, булыги бросать! – крикнул шофер, разжигая себя ругательствами. – Я тебе пятерик всуну, пьяная рожа!
Степан замахал перед собой руками, но шофер снизу ударил ему под дых чем-то тупым и тяжелым. Степан упал. Руки ему вывернули назад, проволокли до машины, сунули между передней спинкой и задним сиденьем.
Очнулся Степан в подлесовской милиции. Его обыскали, нашли нож со следами крови и заперли в камеру. Уже через дверь Степан крикнул, что в строительном поселке, в седьмом бараке, лежит раненый и что туда надо срочно доктора. Потом свернулся в углу камеры на полу в комок, обхватил голову руками и затих. И некоторый покой снизошел на него, теперь ничего больше от него не зависело. Оставалось ждать.
Слабые люди ощущают в тюрьме или больнице облегчение, потому что им кажется, что хуже не будет и что всякие заботы о самих себе и о других теперь невозможны, ибо дверь в мир захлопнулась.
И Степан скоро заснул.
– 15 -
Василия первый раз оперировали около пяти часов утра. По сносному состоянию раненого, по хорошему кровяному давлению и по причине отсутствия рентгенолога, уехавшего в район за пленкой, хирург принял решение не делать полной ревизии грудной клетки.
Наркоз давала новенькая врачиха-педиатр, в которую хирург был тайно влюблен, а ассистировала старушка главврач, которая тихо ненавидела новенькую за разговоры о Большом театре и частое употребление слова «провинциализм». Хирург был доволен неожиданной ночной операцией, она давала ему возможность ближе познакомиться с новенькой.
Нож Степана прошел между ребер Василия и проткнул легкое. В конце операции у хирурга появилось противное состояние неуверенности. С одной стороны, он считал невозможным идти в таких условиях на полную ревизию грудной клетки, с другой стороны, его тревожило сердце, появились опасения того, что ножом задета сердечная мышца.
– Столько часов с такой раной! – ужасалась новенькая.
– На поле боя, Елена Ивановна, – отвечал хирург, словами отвлекая себя от сомнений, – на поле боя раненые иногда ждут обыкновенной перевязки сутками… Бывали случаи, когда боец продолжал бежать в атаку уже после… после смертельного, казалось бы, ранения… По-латыни это состояние, как вы помните… Я ничего не могу, черт возьми, решить без рентгена и наркотизатора! – вдруг вспылил он и приказал себе выкинуть Елену Ивановну из головы.
После операции состояние Василия продолжало ухудшаться. Он несколько раз терял сознание и в полубреду видел себя на льду реки, лед проваливался под ним, над головой смыкалась вода, страшное удушье стискивало грудь, он выныривал, видел высокий полет моста, кричал, но люди не замечали его, продолжали быстро идти через мост, закутанные в тулупы, и его опять затаскивало под лед, и опять нечем было дышать.
– 16 -
Утром в магазин завезли подсолнечное масло. Известие об этом быстро подняло на ноги подлесовских хозяек. Майка, в лыжных штанах под ситцевой рваной юбкой, злая, растрепанная, перемазанная маслом, шумела на покупательниц:
– Ишь лезут! Чистые овцы! А кто за вас работать будет? А ну, не наваливайся! В бутылки отпущать не буду!
Хозяйки выдавливали на лица умильные улыбки, ловили Майкин взгляд, а поймав, в тот же миг орали на соседок:
– Куда наваливаешься?! Ясно Майя Герасимовна говорит: в бутыли отпущать не будет!
– У меня с широким горлышком, права не имеет!
– Раз Майя Герасимовна сказала… еенное право… Кило мне, Маечка!
– Только по полкило отпускаю! – резала Майка заступницу под самый корень.
На лице заступницы сквозь умильность и почтительность проступала заматерелая злоба, а Майка и ухом не вела. Она упивалась властью, и некого ей было бояться. Она сводила таким макаром счеты со своей непутевой судьбой и ненасытным телом. Всю ночь Майку терзали мысли о Василии. Она и раньше понимала, что такой видный парень скоро бросит ее, но все произошло слишком неожиданно. И, главное, не было никакой возможности отомстить. «Уксусом бы в его нахальные зенки плеснуть!» – мечтала Майка, развешивая подсолнечное масло в банки и бидоны.
И когда в магазине появилась сменившаяся с дежурства больничная санитарка и стало известно, что взрывник со стройки Алафеев ранен, а его дружок Синюшкин сидит в милиции под следствием, и крови консервированной на повторную операцию не хватает, и рентгенолог еще не приехал, и заместитель главного инженера Некрасов с хирургом вместе звонят в областную больницу, а дозвониться не могут, – то Майка, хотя и всплеснула сперва от неожиданности руками, сразу потом сделала равнодушный вид. Наплевать ей. И пусть бабы знают, что никакого интереса в нем для Майки не было, и пропадай он пропадом – Майка себя без мужика не оставит. Женщины, набившиеся в магазин, наблюдали за Майкой с жадностью. И Майке даже пришло на ум пустить ненароком слух: мол, подрались парни из-за нее. Она была так занята разыгрыванием роли равнодушной, беззаботной женщины, так занята была наблюдением за собой и другими в этом спектакле, что суть события, его возможные трагические – вплоть до смерти Василия – последствия ускользали от ее сознания. Только в обед, оставшись одна в конторе магазина, поставив на печку чайник, намазав абрикосовым джемом печенье, Майка вдруг осознала происшедшее, представила Василия мертвым, в гробу, в новом костюме, и остолбенела.
– Маменьки мои родненькие! – тонко, странно завопила она, сама пугаясь своего вопля, слыша в нем такую истинную горечь и непритворность, которые никогда раньше не были знакомы ей. И с этого момента она забыла о притворстве, наплевать ей стало на все, что думают и говорят люди. Ничего она вокруг не видела, не замечала, и ничто уже не могло ее остановить в стремлении к Василию. В непутевой Майкиной плоти, оказалось, жила любовь к Василию, любовь, ничего не требующая для себя, кроме существования его на этом свете.
И старая главврач разрешила Майке пройти к раненому, хотя чувствовал он себя плохо, и даже инженера Некрасова к нему не допустила. У Василия было задето сердце, предстояла вторая операция, хирург же из области и наркотизатор прибывали только вечерним поездом.
Василий задыхался. Кровь из сердечной мышцы выбрызгивалась в грудную полость и сдавливала легкие.
– Чего в рабочее время приперлась? – спросил Василий, когда Майка хлопнулась на колени возле его изголовья.
– Масло подсолнечное забросили, а я замок набросила, – сказала Майка весело, чутьем угадывая нужный сейчас тон. – Пошли они, бабы эти… Болит?
– Сыромятный мужичок Степа, а, гляди, до сердца достал… Дурак… Наговорил там на себя… Молчать надо было, – старательно, медленно говорил Василий. – Дуба врежу – ему не срок, а сразу вышку впаяют… Ты ему добавить справила?
– Я. Помрешь – руки на себя наложу, – тихо сказала Майка, сухими глазами глядя на Василия, не решаясь даже прикоснуться к нему, убрать с белого лба мокрую белую челку.
– Я помирать не собираюсь, – сказал Василий. – Ишь прибежала!… Ты что – жена мне, чтобы в больницу приходить? Топай!
Майка послушно поднялась и потопала к дверям, глотая рыдания, кусая свои грязные ногти.
– Постой! – сказал Василий. – Карандаш есть? И бумаги спроси. Сестрица! – хотел позвать он, но задохнулся, побагровел, сдерживая нарастающий кашель.
Майка взяла у сестры карандаш и бумагу, вернулась к Василию и сунулась лицом в его подушку. Жалость к Василию, к себе, тревога, страх за него, боязнь помешать, раздражить, повредить – все смешалось в непривычную для Майкиной души сумятицу.
– Пиши! Ну, готова? – торопясь, зашептал Василий. – От потерпевшего в равноправной драке… Алафеева Василия Алексеевича. Заявление… к прокурору. – Он опять побагровел.
Сестра поднесла кислородную подушку, без слов сунула раструб ему в губы. Впервые Майка увидела, как скручивают зеленую подушку, выдавливая из нее газ.
Василий несколько раз вздохнул и отстранился, спросил Майку:
– Завидно небось?… Хочешь попробовать? Майка заплакала.
– Пиши, дура, – приказал Василий. – К прокурору: гражданин Синюшкин… нанес… мне… ножевой… удар… когда я… короче, в порядке самообороны он, ясно?
Майка повторяла за ним по слогам.
– Число какое?… Внизу поставь. Давай! – Он взял бумагу, сам исправил в слове «самаобороны» Майкино «а» на «о» и расписался.
– Лично прокурору, поняла? А теперь топай, Вокзалиха!
Он устал. Хотелось вдавить пальцы в грудь, разорвать ее, разогнуть ребра, вытащить тяжесть. И руки Василия все шарили по груди, обрывая завязки больничной рубахи. Он знал, что терпеть еще долго – до самого вечера И понимал, что может отдать концы раньше вечера, но ни разу не спросил о времени, ни разу не торопил, не жаловался, не ругался, потому что поезда ходят по расписанию – так положено, и ничего здесь поделать нельзя.
Раньше он получал удовольствие, перейдя границу обычных людских законов, когда даже миллиграмма осторожности не оставалось, когда отчаянность будила радость полной свободы. Так было, когда он ударил Боруна, и когда несся по гололеду в самосвале без тормозов, и когда вернулся к запалу в штольне, и когда опускал нож бульдозера перед пятистенкой Федьки Булыгина, и когда кусал руки милиционеру, задержавшему его по дороге на фронт где-то под Омском, и много-много других раз так было. Теперь, чувствуя близко смерть, он ощущал ее как тишину, как противоположность отчаянной радости, но не боялся. Наоборот. В этой возможной тишине, в смирении была новая для него, непривычная удовлетворенность.
«Ишь Степа, – думал он с неуместной гордостью за Степана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
– 13 -
Ветер, казалось Степану, дул со всех сторон, нес снеговую, колкую крупу; она шуршала в сохлых листьях кустов за обочиной. Разъезженная самосвалами дорога с загустевшей от холода в колеях грязью вела к большаку. Степан шагал прямо по грязи, его ноги, всегда присогнутые в коленях, вихляли. Хмель тяжелил голову, во рту и в глотке было сухо. Происшедшего он не помнил, мысли ворочались в черепе туго и были какие-то отдельные, как грузовики в боксе. И у каждой мысли вроде бы не было колес, и стояли эти мысли-машины в боксах на домкратах. Он знал, что идет в больницу за доктором и приказал ему идти Василий. Но зачем доктор – он не помнил, потому что привык сразу начинать поступок, если приказано поступать, а потом уже, на ходу, уяснять – что и зачем приказано.
Маленький островок леса, полосой оставшийся вдоль большака, закрыл редкие огоньки строительного поселка. Унылая темная пустынность тянулась впереди до самого ночного горизонта. Сухой бурьян шевелился под ветром в кюветах. Ветер продувал Степана насквозь, рубаха сзади вылезла и торчала из-под ватника, сапоги чавкали, от озноба стучали зубы.
Большак снежно забелел впереди. Снег на нем не таял, а расковырянные бульдозерами поля были черны. Следов шин на большаке не было. Будка возле автобусной остановки скрипела фанерой. Степан зашел в будку и сел на лавку, чтобы решить, идти ли в Подлесово самому – это было шесть километров в гору по шоссе – или выбраться к узкоколейке и по ней шагать в Ручьевку, где стояла воинская часть и откуда можно было позвонить в больницу по телефону. Как только он сел, так ему сразу захотелось устроиться здесь, в автобусной будке, опустить уши у шапки и заснуть. В будке не дуло, только у щелей на земле узкими стрелами нанесло снега.
«А может, автобус-то и не прошел последний», – подумал Степан и лег на узкую лавку, упершись головой в угол. Так он спал, когда попадал в армии на гауптвахту. Сейчас Степану вспомнилась армия, в стройбате ему было часто так же одиноко, как здесь, в автобусной будке, возле пустынного ночного шоссе, среди замерзающих полей и равнодушно шуршащего снегом ветра.
«А может, автобус последний и не прошел еще», – опять подумал Степан, устраиваясь на лавке, но что-то давило в бок, мешало. Он полез под ватник и вытащил четвертинку, долго смотрел на нее – не помнил, как и когда она попала к нему. Потом тихо обрадовался, отковырнул пробку, глотнул из горлышка и закусил снегом. Сразу в голову ему ударило, в душе захорошело. Он притопнул сапогами, закурил, затянулся до самых кишок горьким дымом и пошел к Подлесову. Одиночества не стало, ветер враз потеплел, и казалось, что резкий водочный дых может вспыхнуть возле губ, если поднести ко рту горящую спичку.
На шоссе было скользко, и Степан несколько раз падал. В ночи далеко разносился его пьяный смех и ругань. Обдутые ветром руки зазябли, он сунул кулаки в тесные карманы ватника и услышал нож. Нож просунулся в подкладку до самой рукоятки. Степан вытащил его и тупо уставился на тусклое лезвие, смутно вспоминая белое тело, синюю майку и плавность, с которой нож сунулся в тело.
– Да это ж я Ваське сунул! – прошептал он и обмер.
Сзади показалось зарево, стремительно понесся на Степана свет фар, в этом свете метались снежинки и ярко взблеснул нож. Степан торопливо толкнул его обратно в карман, в дыру подкладки. Сквозь тяжелый хмель и родившийся тошнотворный страх дошло до Степана, что Василий отдает концы, что надо торопиться.
Машина была легковая, она приближалась, томно покачиваясь на мягком снежном ковре. Степан сорвал с головы шапку, шагнул к середине дороги. Машина притормозила, дверца щелкнула, отворяясь, из теплого нутра машины донеслась музыка. Степан было хватился за ручку дверцы, но поскользнулся, не удержался на ногах и упал.
– Подвезите, граждане, – забормотал он, поднимаясь, робея от музыки, блеска стекла и никеля, от чужой жизни, которая так неожиданно возникла перед ним.
– Пьяный, – сказал кто-то в машине. – Поехали! – Машина рванулась, красный свет задних подфарников скользнул по снегу, и вокруг сомкнулась погустевшая, холодная тьма.
Степан всхлипнул и побежал за легковушкой.
Тем временем Василий уже не мог держать стон в себе. Воздух то врывался в грудь и затихал там, то с хрипом вырывался. Василию хотелось, чтобы кто-нибудь проснулся, но ребята спали крепко, они привыкли к ночному храпу и стонам. Мысль о смерти еще не появлялась у Василия. Он жалел только кровь, которая без толку выливается в грудь. «Небось вся не выльется, парень я здоровый, – для бодрости думал Василий и даже ухмылялся в темноте. – Эх, Вася, – стальная грудь, пятнадцать почек!» Так называли его за силу. И самое странное заключалось в том, что Василий даже был где-то доволен случившимся. Он столько повидал на своем бродячем веку несчастных случаев, пробитых голов, шрамов, о которых мужики в бане говорили небрежно и спокойно, что ему давно пришла пора увидеть след ножа и на своем теле.
– 14 -
Степана догнала еще полуторка, но не остановилась, потому что ехала под уклон, впереди был поворот, свежий снег увеличивал скольжение, и шофер тормозить побоялся. Тогда люди из проехавших машин стали ненавистны Степану. Они теперь принадлежали к иному, нежели он, миру, и весь этот мир превратился в огромную, хохочущую над Степаном рожу. Степан бежал сквозь тьму, и хохочущая рожа бежала перед ним. Степан задыхался от непривычки бегать и подвывал на ходу.
Ему казалось, что Василий уже умер, что доктор не успеет, что самого его теперь расстреляют. И Степан подобрал на дороге камень, чтобы запустить его в следующую машину, если она не остановится.
– Я вам стоп сделаю, гады! – сквозь слезы шептал он.
До Подлесова оставалось километра два, и Степану лучше было бы о машинах не думать и просто еще прибавить шагу. Но представления о времени и расстоянии спутались в его голове. Казалось, что ударил он Василия еще на прошлой неделе, а до больницы раньше утра не дойти.
На его несчастье, позади засветились фары. Степан стал посреди дороги, стиснул в руке булыжник и заорал:
– Вези в больницу, ну!
Никто слышать его не мог, потому что окна в машине были закрыты. Вид же Степана был растерзанный, пьяный, и машина, вильнув к обочине, прибавила ходу. Тогда Степан метнул вслед ей камень.
В последнюю долю секунды, когда камень уже вырывался из пальцев, Степан понял, что этого делать не следует, что лучше не станет, и потому метнул камень как бы только для того, чтобы показать себе самому, что и на такое он ради Василия теперь способен. Но булыжник угодил все-таки в заднее стекло, и оно будто взорвалось. Машина проехала немного и остановилась. На шоссе стало тихо, и в этой тишине одновременно щелкнули с обеих сторон машины дверцы, и выскочили двое мужчин. Они не сразу пошли к Степану.
– И мне что подбери, – услышал Степан. – Ручку возьми…
– В голову не бей, однако…
Степан попятился к обочине и прислонился спиной к телеграфному столбу. На машине он разобрал надпись: «Связь» и понял, что идут на него с железом в руках такие же работяги, как и он сам.
– Братцы! Дружок у меня! Раненый! – крикнул Степан и хотел бежать, но сил бежать не было.
– Хулиган, сука, булыги бросать! – крикнул шофер, разжигая себя ругательствами. – Я тебе пятерик всуну, пьяная рожа!
Степан замахал перед собой руками, но шофер снизу ударил ему под дых чем-то тупым и тяжелым. Степан упал. Руки ему вывернули назад, проволокли до машины, сунули между передней спинкой и задним сиденьем.
Очнулся Степан в подлесовской милиции. Его обыскали, нашли нож со следами крови и заперли в камеру. Уже через дверь Степан крикнул, что в строительном поселке, в седьмом бараке, лежит раненый и что туда надо срочно доктора. Потом свернулся в углу камеры на полу в комок, обхватил голову руками и затих. И некоторый покой снизошел на него, теперь ничего больше от него не зависело. Оставалось ждать.
Слабые люди ощущают в тюрьме или больнице облегчение, потому что им кажется, что хуже не будет и что всякие заботы о самих себе и о других теперь невозможны, ибо дверь в мир захлопнулась.
И Степан скоро заснул.
– 15 -
Василия первый раз оперировали около пяти часов утра. По сносному состоянию раненого, по хорошему кровяному давлению и по причине отсутствия рентгенолога, уехавшего в район за пленкой, хирург принял решение не делать полной ревизии грудной клетки.
Наркоз давала новенькая врачиха-педиатр, в которую хирург был тайно влюблен, а ассистировала старушка главврач, которая тихо ненавидела новенькую за разговоры о Большом театре и частое употребление слова «провинциализм». Хирург был доволен неожиданной ночной операцией, она давала ему возможность ближе познакомиться с новенькой.
Нож Степана прошел между ребер Василия и проткнул легкое. В конце операции у хирурга появилось противное состояние неуверенности. С одной стороны, он считал невозможным идти в таких условиях на полную ревизию грудной клетки, с другой стороны, его тревожило сердце, появились опасения того, что ножом задета сердечная мышца.
– Столько часов с такой раной! – ужасалась новенькая.
– На поле боя, Елена Ивановна, – отвечал хирург, словами отвлекая себя от сомнений, – на поле боя раненые иногда ждут обыкновенной перевязки сутками… Бывали случаи, когда боец продолжал бежать в атаку уже после… после смертельного, казалось бы, ранения… По-латыни это состояние, как вы помните… Я ничего не могу, черт возьми, решить без рентгена и наркотизатора! – вдруг вспылил он и приказал себе выкинуть Елену Ивановну из головы.
После операции состояние Василия продолжало ухудшаться. Он несколько раз терял сознание и в полубреду видел себя на льду реки, лед проваливался под ним, над головой смыкалась вода, страшное удушье стискивало грудь, он выныривал, видел высокий полет моста, кричал, но люди не замечали его, продолжали быстро идти через мост, закутанные в тулупы, и его опять затаскивало под лед, и опять нечем было дышать.
– 16 -
Утром в магазин завезли подсолнечное масло. Известие об этом быстро подняло на ноги подлесовских хозяек. Майка, в лыжных штанах под ситцевой рваной юбкой, злая, растрепанная, перемазанная маслом, шумела на покупательниц:
– Ишь лезут! Чистые овцы! А кто за вас работать будет? А ну, не наваливайся! В бутылки отпущать не буду!
Хозяйки выдавливали на лица умильные улыбки, ловили Майкин взгляд, а поймав, в тот же миг орали на соседок:
– Куда наваливаешься?! Ясно Майя Герасимовна говорит: в бутыли отпущать не будет!
– У меня с широким горлышком, права не имеет!
– Раз Майя Герасимовна сказала… еенное право… Кило мне, Маечка!
– Только по полкило отпускаю! – резала Майка заступницу под самый корень.
На лице заступницы сквозь умильность и почтительность проступала заматерелая злоба, а Майка и ухом не вела. Она упивалась властью, и некого ей было бояться. Она сводила таким макаром счеты со своей непутевой судьбой и ненасытным телом. Всю ночь Майку терзали мысли о Василии. Она и раньше понимала, что такой видный парень скоро бросит ее, но все произошло слишком неожиданно. И, главное, не было никакой возможности отомстить. «Уксусом бы в его нахальные зенки плеснуть!» – мечтала Майка, развешивая подсолнечное масло в банки и бидоны.
И когда в магазине появилась сменившаяся с дежурства больничная санитарка и стало известно, что взрывник со стройки Алафеев ранен, а его дружок Синюшкин сидит в милиции под следствием, и крови консервированной на повторную операцию не хватает, и рентгенолог еще не приехал, и заместитель главного инженера Некрасов с хирургом вместе звонят в областную больницу, а дозвониться не могут, – то Майка, хотя и всплеснула сперва от неожиданности руками, сразу потом сделала равнодушный вид. Наплевать ей. И пусть бабы знают, что никакого интереса в нем для Майки не было, и пропадай он пропадом – Майка себя без мужика не оставит. Женщины, набившиеся в магазин, наблюдали за Майкой с жадностью. И Майке даже пришло на ум пустить ненароком слух: мол, подрались парни из-за нее. Она была так занята разыгрыванием роли равнодушной, беззаботной женщины, так занята была наблюдением за собой и другими в этом спектакле, что суть события, его возможные трагические – вплоть до смерти Василия – последствия ускользали от ее сознания. Только в обед, оставшись одна в конторе магазина, поставив на печку чайник, намазав абрикосовым джемом печенье, Майка вдруг осознала происшедшее, представила Василия мертвым, в гробу, в новом костюме, и остолбенела.
– Маменьки мои родненькие! – тонко, странно завопила она, сама пугаясь своего вопля, слыша в нем такую истинную горечь и непритворность, которые никогда раньше не были знакомы ей. И с этого момента она забыла о притворстве, наплевать ей стало на все, что думают и говорят люди. Ничего она вокруг не видела, не замечала, и ничто уже не могло ее остановить в стремлении к Василию. В непутевой Майкиной плоти, оказалось, жила любовь к Василию, любовь, ничего не требующая для себя, кроме существования его на этом свете.
И старая главврач разрешила Майке пройти к раненому, хотя чувствовал он себя плохо, и даже инженера Некрасова к нему не допустила. У Василия было задето сердце, предстояла вторая операция, хирург же из области и наркотизатор прибывали только вечерним поездом.
Василий задыхался. Кровь из сердечной мышцы выбрызгивалась в грудную полость и сдавливала легкие.
– Чего в рабочее время приперлась? – спросил Василий, когда Майка хлопнулась на колени возле его изголовья.
– Масло подсолнечное забросили, а я замок набросила, – сказала Майка весело, чутьем угадывая нужный сейчас тон. – Пошли они, бабы эти… Болит?
– Сыромятный мужичок Степа, а, гляди, до сердца достал… Дурак… Наговорил там на себя… Молчать надо было, – старательно, медленно говорил Василий. – Дуба врежу – ему не срок, а сразу вышку впаяют… Ты ему добавить справила?
– Я. Помрешь – руки на себя наложу, – тихо сказала Майка, сухими глазами глядя на Василия, не решаясь даже прикоснуться к нему, убрать с белого лба мокрую белую челку.
– Я помирать не собираюсь, – сказал Василий. – Ишь прибежала!… Ты что – жена мне, чтобы в больницу приходить? Топай!
Майка послушно поднялась и потопала к дверям, глотая рыдания, кусая свои грязные ногти.
– Постой! – сказал Василий. – Карандаш есть? И бумаги спроси. Сестрица! – хотел позвать он, но задохнулся, побагровел, сдерживая нарастающий кашель.
Майка взяла у сестры карандаш и бумагу, вернулась к Василию и сунулась лицом в его подушку. Жалость к Василию, к себе, тревога, страх за него, боязнь помешать, раздражить, повредить – все смешалось в непривычную для Майкиной души сумятицу.
– Пиши! Ну, готова? – торопясь, зашептал Василий. – От потерпевшего в равноправной драке… Алафеева Василия Алексеевича. Заявление… к прокурору. – Он опять побагровел.
Сестра поднесла кислородную подушку, без слов сунула раструб ему в губы. Впервые Майка увидела, как скручивают зеленую подушку, выдавливая из нее газ.
Василий несколько раз вздохнул и отстранился, спросил Майку:
– Завидно небось?… Хочешь попробовать? Майка заплакала.
– Пиши, дура, – приказал Василий. – К прокурору: гражданин Синюшкин… нанес… мне… ножевой… удар… когда я… короче, в порядке самообороны он, ясно?
Майка повторяла за ним по слогам.
– Число какое?… Внизу поставь. Давай! – Он взял бумагу, сам исправил в слове «самаобороны» Майкино «а» на «о» и расписался.
– Лично прокурору, поняла? А теперь топай, Вокзалиха!
Он устал. Хотелось вдавить пальцы в грудь, разорвать ее, разогнуть ребра, вытащить тяжесть. И руки Василия все шарили по груди, обрывая завязки больничной рубахи. Он знал, что терпеть еще долго – до самого вечера И понимал, что может отдать концы раньше вечера, но ни разу не спросил о времени, ни разу не торопил, не жаловался, не ругался, потому что поезда ходят по расписанию – так положено, и ничего здесь поделать нельзя.
Раньше он получал удовольствие, перейдя границу обычных людских законов, когда даже миллиграмма осторожности не оставалось, когда отчаянность будила радость полной свободы. Так было, когда он ударил Боруна, и когда несся по гололеду в самосвале без тормозов, и когда вернулся к запалу в штольне, и когда опускал нож бульдозера перед пятистенкой Федьки Булыгина, и когда кусал руки милиционеру, задержавшему его по дороге на фронт где-то под Омском, и много-много других раз так было. Теперь, чувствуя близко смерть, он ощущал ее как тишину, как противоположность отчаянной радости, но не боялся. Наоборот. В этой возможной тишине, в смирении была новая для него, непривычная удовлетворенность.
«Ишь Степа, – думал он с неуместной гордостью за Степана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25