Бежать было скользко. Головки цветов били по коленям.
Капитан Басаргин бежал впереди взвода. Тактические занятия: «Взвод в наступлении в условиях сильно пересеченной местности». Огонь пулеметов усиливался. Капитан положил взвод и приказал окапываться.
Солнце палило. Капитан дышал тяжело. Пот заливал глаза. Каска обручем сдавливала голову. Вокруг цвели тюльпаны. На их толстых листьях и стеблях блестели солнечные блики. Басаргин лежал, закинув правую руку вперед, прижимаясь лицом к теплым цветам. Рядом лежал сержант, окапывался. Обнаженная земля пахла терпко, и дышать от этого запаха делалось еще труднее. Лепестки тюльпанов просвечивали теплым, розовым цветом, как просвечивают на солнце детские ладони.
«Я сильно изранен, – думал капитан, – я так слаб, что даже эта работенка не для меня. Я слаб для войны, черт побери… Я действительно имею право бегать в атаку только здесь, в тылу. Я имею на это право. Вон как трепыхается в башке. Прямо затылок сейчас треснет…»
– Справа по одному! Короткими перебежками! – скомандовал он. – В направлении отдельного камня…
Сам он продолжал лежать, наблюдая, как вскакивают, бегут и падают его солдаты. Это были молодые парни, но от жары и усталости бежали они тяжело и в конце перебежки валились на землю, не выставляя руки, прямо на левый бок, и не отползали в сторону от места падения. Использовали для передышки каждую секунду.
Их надо учить, думал капитан, их надо заставлять отползать в сторону от места падения. Они надеются, что среди тюльпанов ничего не видно. А хороший автоматчик видит все. Их надо учить.
Солдаты вскакивали и бежали все дальше и дальше от него. И вместе с солдатами убегали по разноцветным холмам его мысли. Чередой дежурств, построений, утренних осмотров, чистки оружия, строевых занятий, караулов, стрельбы и ротной документации спешили дни, недели и месяцы. Басаргин втянулся в их ритм. Он давно не читал книг о больших русских людях.
– 5 -
Или мальчишка заметил тень Басаргина, или услышал его шаги, но он не вздрогнул и даже не повернул головы, когда твердые пальцы капитана сжали ухо. Мальчишка только теснее приник к земле возле мусорной ямы.
Было за полночь. Фонарь у гаража горел тускло. Крапал дождь.
Мальчишка проглотил слюну. Было слышно, как гулко булькнула она у него в горле.
– Отпусти, дядя. По-тихому. Я не полезу больше, – сказал мальчишка.
Басаргин потянул кверху маленькое ухо. За ухом поднялся на ноги мальчишка. Сверкнул быстрый исподлобья взгляд. Босые ступни – одна внакрой другой. И на лице и в позе мальчишки сквозила спокойная хмурость.
Капитан Басаргин хотел крикнуть наружному часовому у вышки и взгреть его за ротозейство. Под самым носом часового человек пробирается на территорию части! Басаргин хотел крикнуть, но не сделал этого.
– Ты чего сюда пролез? – шепотом спросил он мальчишку.
– Отпусти! Не убегу, – сказал мальчишка. Басаргин взглянул на переплетение колючей
проволоки вдоль ограды и отпустил ухо мальчишки.
Из мусорной ямы тянуло гнилью, плесенью, сладковатым запахом разложения.
– Где пролез? – спросил капитан. – Иди и покажи точно. – Ему надо было выяснить, кто именно из часовых прохлопал.
– Нигде не пролезал. С неба упал. Ведите куда положено, – буркнул мальчишка и подтянул на грудь солдатские галифе. Пожалуй, он мог спрятаться в них с головой. Он поднял глаза и смотрел теперь Басаргину прямо в лицо.
«В твоем положении, парень, лучше не делать так, лучше не смотреть в лицо, – подумал капитан. – Наказание всегда меньше, когда смотришь в землю. Есть люди, которые не умеют прятать глаза. Такие гибнут первыми. Если не в бой, так на тяжкую работу их посылают вне очереди. Потому что чувствуют их силу. И тогда легче отдать тяжелый приказ, послать в бой или на тяжкую работу. Такие не опускают глаза, когда в камеру входит надзиратель. Нет ничего опаснее, как обращать на себя внимание в концлагере. Пленных, которые обращают на себя внимание, первыми отсчитывают на расстрел».
– С неба, значит, упал? – спросил Басаргин. Мальчишка молчал и не опускал глаза.
«Из той же породы и добровольцы, – подумал Басаргин. – Из породы тех, кто не умеет прятать глаза. Они шагают из строя, когда командир заметит их взгляд, потому что, увидев его, этот взгляд, командир невольно спросит: „Вы?“ И сил уже не хватит ответить: „Нет“. И они шагают из строя вслед за своим взглядом, они уже не могут отстать от него. Я-то из других, я из незаметных. Потому я и здесь».
Брезентовый мешочек лежал рядом с мусорной ямой. Капитан нагнулся и поднял мешочек. Он был наполовину полон картофельными очистками и мелкими цельными клубнями. Такими мелкими, что солдаты из кухонного отделения не чистили их, – если чистить, ничего не останется.
– Для чего собрал? – спросил Басаргин.
– Свинья у нас, боровок, – сказал мальчишка и отвел глаза. Он явно врал.
– Свиньям повара жидкие помои на КП выносят, – сказал Басаргин. – Туда и надо приходить.
– Отпусти, товарищ капитан. Мать ждет, – сказал мальчишка.
Басаргин взял мальчишку рукой за голову и повернул к свету.
– Петькой тебя зовут?
– А тебе какое дело? Веди куда положено. Душу только мотаешь.
– А мы знакомы, – сказал Басаргин. – С того дня, как ты пилку на карагач забросил… Застрелят, если будешь сюда по ночам вором лазать. Нельзя ж на территорию…
Капитан не успел договорить. Мальчишка метнулся к ограде, бросился животом на землю и скользнул под проволоку. Но он слишком торопился, чтобы удачно миновать ее колючки. Он безнадежно зацепился штанами.
Басаргин подошел к ограде и приподнял проволоку, помогая мальчишке освободиться. Он увидел свежие царапины на заголившейся спине, потом мелькнули черные пятки, и мальчишка вскочил на ноги уже за ограждением.
– Мешок возьми, – сказал Басаргин. Мальчишка показал ему язык и пропал в густых зарослях акации.
Капитан улыбнулся и еще постоял возле мусорной ямы, широко расставив ноги, привычно положив руку на гладкую кожу кобуры. Вокруг было тихо. Едва шелестел в листьях акации дождь. За огромным, утрамбованным тысячами солдатских подошв строевым плацем время от времени раздавались протяжные крики часовых.
Капитан думал о том, что середина войны уже позади. Он вспомнил слова: «Получил, быть может, что обретется в тягость». Тягость лежала на сердце. И Басаргин давно не замечал простора страны, огромности неба, яркости красок, не знал волнения от предчувствия близкого счастья. И наконец он понял, что хотел сказать Суворов.
Басаргин перекинул через колючую проволоку мешочек мальчишки и зашагал под стеной казармы к дежурке.
– 6 -
Надя смеется: «Послушай, Ниточка, без тебя скучнее в школе. Скоро у тебя будут сапоги?» Надя поет: «И стаи стремительных чаек гвардейцев проводят в поход…»
Короткими перебежками… Так, теперь залечь. Еще десять шагов до дувала – по-пластунски. Не поднимай задницу! Не поднимай задницу! Помни военрука, искалеченного под Великими Луками! Военрук – хороший учитель. Так, теперь осмотреться… Разводящий поворачивает за угол казармы… Не торопись, не торопись, когда попал в переплет, учит военрук. В окружении, один, раненый, военрук заполз в хату и увидел крынку с молоком, но в молоке было битком набито мух, а военрук не пил уже сутки, и тут еще в деревню въехали немцы, и военрук уползал по канаве, среди сухого бурьяна, бесшумный, как ящерица.
Бесшумные, как ящерицы, ползут теперь его ученики. Ничего, скоро у них будут сапоги. Очень жаль, что на экзамене Ниточка подвел военрука – не смог найти шептало. Ничего, теперь он знает винтовку не хуже старого солдата. Отвратительно, что у школьных винтовок просверлены казенники, но штык не просверлишь. Штык лежит на чердаке. Когда знаешь, что где-то лежит твой собственный штык, тогда легче жить на этом темном свете. А сейчас впереди солдатский сортир на пять дыр. Каждая доска пойдет по десятке, а опорные балки – по сотне. И Цыган ползет к сортиру, и Глист, и Атос.
Тут тонкое дело – у часового в винтовке не просверлен казенник. Держи ухо востро, выбирай тень потемней, не зашуми саперной лопаткой, подкапывая опорные балки, не свались в яму с дерьмом: оттуда не выручит тебя, пожалуй, никто. Уж больно некрасиво потонуть в солдатском дерьме. Но игра стоит свеч, пацаны! Атанда, пацаны! Атанда. Как вас учили переползать под проволокой, как учили швырять на нее шинель, как вас учили молчать, когда колючки царапают загривок… Молчок, пацаны, атанда! Как там на стреме – все спокойно?
Дождь шумит по акациям и по жирным листьям горчицы. Как ни вымачивай горчицу, все одно лепешки из нее будут горьки, как горчица. Зато лепешки из дуранды – прекрасная штука. Надо сахарными щипцами мелко-мелко колоть дуранду, засыпать ее в кастрюлю до половины и налить воды. Дуранда размокнет, и сделается целая кастрюля тюри. Но не надо есть ее сырой, а то от боли в животе будешь кататься по полу… Атанда, пацаны, атанда – дежурный по части выходит из караулки… Сортир на пять дыр катится по бревнам-каткам метр за метром. Уже скоро рассвет, пацаны! Торопись, разламывай сортир на доски, растаскивай добычу по укромным местам. Кому какое дело до бедного часового. Прокараулил часовой сортир, сидеть часовому на гауптвахте.
Надя поет: «Похоронен был дважды заживо, жил в окопах, любил в тоске…» Она поет и смотрит, и непонятно, что она так смотрит, такая взрослая, такая далекая, такая вся умытая, чистая, такая вся отличница. И теребит косу, перевязывает в косе бант и вдруг делает из кончиков косы себе усы и шевелит усами.
– Пойдем в оперетту. Ниточка? У тебя такие шикарные сапоги! Ты «Роз-Мари» видел?
– 7 -
«Милые мои старики! Сегодня я уезжаю на фронт. Понимаете, душа изнылась. Я сперва как-то втянулся в эту жизнь, привык. И казалось, что так все и надо – учить в тылу людей воевать. Потом стало мне все тревожнее. Видел я как-то маленькую девочку, очень похожую на Веточку. Она держала на ладони божью коровку и просила: „Божья коровка, полети на небо, принеси нам хлеба!“ И я будто проснулся. Сердце кровью облилось… Написал несколько рапортов, но начальство не отпускало. А тут подвезло – и смех и грех: мальчишки украли с территории солдатскую уборную. Часовые прохлопали. А я дежурил. И начальство так разозлилось, что подписало мне рапорт. Посылаю вам маленькую посылочку с сушеным урюком и салом…»
Капитан Петр Басаргин пропал без вести в последние дни войны при форсировании Эльбы у Дрездена.
МАРИЯ СТЕПАНОВНА
Возле этого поселка река текла особенно медленно.
Из окон госпиталя, стоявшего на высоком берегу среди старинного парка, вода в реке казалась совсем неподвижной.
Была весна сорок четвертого года, наши наступали, и, как всегда при наступлении, было особенно много раненых. Предчувствие уже близкой победы, впечатления недавнего бурного половодья на реке, нервное отупение от людских страданий, обезображенных лиц; редкие просветления, радость от русской весны, ее тихой красоты, нежности первых листьев; странное впечатление от усадьбы, в которой разместился госпиталь, от столетних дубов, замшелых статуй; беспрерывная, въевшаяся в душу тревога за мужа, сны о нем – то довоенные, безмятежные, солнечные, когда она видела мужа смеющимся возле ее кровати и просыпалась от нестерпимого желания близости с ним; то ужасные сны: Володя падал навзничь с проникающим ранением черепа, и вокруг ни одного санитара, и до медсанбата бесконечно далеко, и он лежал, дергаясь лицом и серея, совершенно, по-лунному одинокий, – все это смешалось в сознании медицинской сестры Марии Степановны.
Ее муж – школьный учитель математики – ушел рядовым в ополчение из Ленинграда еще в самом начале войны. Теперь командовал саперным взводом. Дважды он был легко ранен под Гатчиной и при освобождении Пинска.
Письма Володи удивляли Марию Степановну отсутствием примет фронта, войны в них не было. Володя писал о прошлом, об их первых встречах, обыкновенных мелочах мирной жизни. Но каждая мелочь давала повод для глубокой, неожиданной мысли, причем очень простой, казалось бы, давно известной. И потому что Володя никого не учил, и потому что писал письма где-то в окопе перед боем или после боя, сидя на разряженных противотанковых минах, его мысли приобретали странную силу непреложной истины. Володя писал: «Маша, я понял теперь, что все и всегда надо приводить к коэффициенту бесконечности, потому что сам мир бесконечен, и тогда сложности сокращаются и видишь главное. И это главное надо делать во что бы то ни стало. И уже не думать обо всем другом».
Марии Степановне казалось, что ее Володя совершенно перестал бояться смерти. Сама Мария Степановна была ботаником, специалистом по лечебным травам и медсестрой стала, окончив краткосрочные курсы в Куйбышеве.
Она жила вместе с другой медсестрой, Юлей, в маленьком деревенском домике. Дом стоял на отшибе возле самого берегового обрыва, из окон видны были вершины спускающихся по обрыву деревьев, а за ними, сквозь них распахивался заречный простор, заливные луга, сейчас, весной, какого-то неопределенного горчичного цвета. Из этого простора лилось много света, и днем комната была веселой даже в дождливые, осенние времена.
Мария Степановна и Юля дружили, хотя были совсем разными женщинами. Жениха Юли убили еще на границе, родители ее погибли в оккупации, сама она была тяжело ранена в грудь. Свое горе она залечивала дурным, но старинным русским способом: бесшабашием и разгулом. В своих глазах она потеряла всякую ценность и потому не щадила и не берегла себя. Ей не для кого было беречь себя. Редкий из выздоравливающих молодых офицеров не путался с ней.
Но работала Юля хорошо, умело, часто до одури. Умирающие просили ее к себе, рядом с ней, наверное, было легче умирать, потому что в Юле много было плотской чувственной жизни, а за этой жизнью пряталась чуткая душа, которую, правда, можно было только ощущать, так как внешнее поведение Юли было грубым. Застилая после умершего койку, она могла напевать: «Когда бы знала киска Мурочка, какой проказник Васька-кот…»
В свободный вечер Юля выпивала медицинского спирта и уходила на Пристанскую улицу – единственную улицу городка. Она громко смеялась, громко заговаривала с незнакомыми мужчинами и была довольна, если местные, тыловые женщины возмущались ею. Какое-то мстительное, нехорошее чувство испытывала Юля к людям, не познавшим войны воочию, не видевшим горящего Смоленска, не знающим затемнения.
По вечерам у пристани гуляли все, ждали, когда придет рейсовый теплоход, привезет почту и газеты; смотрели на приезжающих, гадали о них, лущили семечки. Потом в бывшей церкви, приспособленной под клуб, начиналось кино. Старые ленты часто рвались, тогда в церкви зажигался тусклый свет, в нем странно живыми и скорбными казались лики святых на стенах.
…Мария Степановна вышла замуж незадолго до войны. И у нее, и у Володи это было первое серьезное чувство; для обоих оно пришло сравнительно поздно: для Володи в тридцать, а для нее в двадцать шесть лет; оба терпеливо ждали прихода этого чувства и берегли себя для него. И, может быть, поэтому Марии Степановне легко давалась верность мужу все длинные годы войны. А три года – большой срок. И только недавно появился один раненый майор, отношения с которым быстро стали трудными.
Суббота в госпитале бывала особенно утомительным днем: меняли белье, сдавали в стирку, оформляли заказ на медикаменты. На субботу почему-то чаще всего назначались повторные операции. От суеты и задерганности сестер раненые начинали волноваться. Наркотиков не хватало, из-за них вспыхивали в палатах скандалы, стоны и ругань не утихали до поздней ночи…
В первую субботу апреля Мария Степановна пришла домой раньше обычного: ей надо было дежурить под воскресенье. Около четырех часов она прилегла вздремнуть, но почти сразу ее разбудила Дарья Саввишна, сторожиха при покойницкой, принесла молока, а чуть позже пришла Юля, громко хлопнула дверью, стащила сапоги, сказала:
– Машка, не притворяйся, не спишь! Говорят, Конев к Пруту вышел, вечером приказ передадут: «…столица нашей Родины, от имени Родины…» Машка, ты слышишь?
Мария Степановна засунула голову под подушку и не ответила.
– У Максимовых баню топили, – сказала Юля. – А майор грозился в гости сегодня, портвейна у них бутылка есть, честное слово!
– Отстань, – сказала Мария Степановна, уже понимая, что Юля не отстанет. И действительно Юля стащила с ее головы подушку, села на кровать, тяжело придавив Марии Степановне ногу и зашептала в самое ухо:
– Он уезжает послезавтра, Машка! Ей-богу, он в тебя серьезно!…
– Скажи, чтобы и думать не смел приходить, – строго сказала Мария Степановна. – Глупости все это.
– Ну и правильно, – вдруг согласилась Юля, слезая с кровати. – Он просто баран с завитками, точно говорю… Может, и герой, но только баран с завитками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Капитан Басаргин бежал впереди взвода. Тактические занятия: «Взвод в наступлении в условиях сильно пересеченной местности». Огонь пулеметов усиливался. Капитан положил взвод и приказал окапываться.
Солнце палило. Капитан дышал тяжело. Пот заливал глаза. Каска обручем сдавливала голову. Вокруг цвели тюльпаны. На их толстых листьях и стеблях блестели солнечные блики. Басаргин лежал, закинув правую руку вперед, прижимаясь лицом к теплым цветам. Рядом лежал сержант, окапывался. Обнаженная земля пахла терпко, и дышать от этого запаха делалось еще труднее. Лепестки тюльпанов просвечивали теплым, розовым цветом, как просвечивают на солнце детские ладони.
«Я сильно изранен, – думал капитан, – я так слаб, что даже эта работенка не для меня. Я слаб для войны, черт побери… Я действительно имею право бегать в атаку только здесь, в тылу. Я имею на это право. Вон как трепыхается в башке. Прямо затылок сейчас треснет…»
– Справа по одному! Короткими перебежками! – скомандовал он. – В направлении отдельного камня…
Сам он продолжал лежать, наблюдая, как вскакивают, бегут и падают его солдаты. Это были молодые парни, но от жары и усталости бежали они тяжело и в конце перебежки валились на землю, не выставляя руки, прямо на левый бок, и не отползали в сторону от места падения. Использовали для передышки каждую секунду.
Их надо учить, думал капитан, их надо заставлять отползать в сторону от места падения. Они надеются, что среди тюльпанов ничего не видно. А хороший автоматчик видит все. Их надо учить.
Солдаты вскакивали и бежали все дальше и дальше от него. И вместе с солдатами убегали по разноцветным холмам его мысли. Чередой дежурств, построений, утренних осмотров, чистки оружия, строевых занятий, караулов, стрельбы и ротной документации спешили дни, недели и месяцы. Басаргин втянулся в их ритм. Он давно не читал книг о больших русских людях.
– 5 -
Или мальчишка заметил тень Басаргина, или услышал его шаги, но он не вздрогнул и даже не повернул головы, когда твердые пальцы капитана сжали ухо. Мальчишка только теснее приник к земле возле мусорной ямы.
Было за полночь. Фонарь у гаража горел тускло. Крапал дождь.
Мальчишка проглотил слюну. Было слышно, как гулко булькнула она у него в горле.
– Отпусти, дядя. По-тихому. Я не полезу больше, – сказал мальчишка.
Басаргин потянул кверху маленькое ухо. За ухом поднялся на ноги мальчишка. Сверкнул быстрый исподлобья взгляд. Босые ступни – одна внакрой другой. И на лице и в позе мальчишки сквозила спокойная хмурость.
Капитан Басаргин хотел крикнуть наружному часовому у вышки и взгреть его за ротозейство. Под самым носом часового человек пробирается на территорию части! Басаргин хотел крикнуть, но не сделал этого.
– Ты чего сюда пролез? – шепотом спросил он мальчишку.
– Отпусти! Не убегу, – сказал мальчишка. Басаргин взглянул на переплетение колючей
проволоки вдоль ограды и отпустил ухо мальчишки.
Из мусорной ямы тянуло гнилью, плесенью, сладковатым запахом разложения.
– Где пролез? – спросил капитан. – Иди и покажи точно. – Ему надо было выяснить, кто именно из часовых прохлопал.
– Нигде не пролезал. С неба упал. Ведите куда положено, – буркнул мальчишка и подтянул на грудь солдатские галифе. Пожалуй, он мог спрятаться в них с головой. Он поднял глаза и смотрел теперь Басаргину прямо в лицо.
«В твоем положении, парень, лучше не делать так, лучше не смотреть в лицо, – подумал капитан. – Наказание всегда меньше, когда смотришь в землю. Есть люди, которые не умеют прятать глаза. Такие гибнут первыми. Если не в бой, так на тяжкую работу их посылают вне очереди. Потому что чувствуют их силу. И тогда легче отдать тяжелый приказ, послать в бой или на тяжкую работу. Такие не опускают глаза, когда в камеру входит надзиратель. Нет ничего опаснее, как обращать на себя внимание в концлагере. Пленных, которые обращают на себя внимание, первыми отсчитывают на расстрел».
– С неба, значит, упал? – спросил Басаргин. Мальчишка молчал и не опускал глаза.
«Из той же породы и добровольцы, – подумал Басаргин. – Из породы тех, кто не умеет прятать глаза. Они шагают из строя, когда командир заметит их взгляд, потому что, увидев его, этот взгляд, командир невольно спросит: „Вы?“ И сил уже не хватит ответить: „Нет“. И они шагают из строя вслед за своим взглядом, они уже не могут отстать от него. Я-то из других, я из незаметных. Потому я и здесь».
Брезентовый мешочек лежал рядом с мусорной ямой. Капитан нагнулся и поднял мешочек. Он был наполовину полон картофельными очистками и мелкими цельными клубнями. Такими мелкими, что солдаты из кухонного отделения не чистили их, – если чистить, ничего не останется.
– Для чего собрал? – спросил Басаргин.
– Свинья у нас, боровок, – сказал мальчишка и отвел глаза. Он явно врал.
– Свиньям повара жидкие помои на КП выносят, – сказал Басаргин. – Туда и надо приходить.
– Отпусти, товарищ капитан. Мать ждет, – сказал мальчишка.
Басаргин взял мальчишку рукой за голову и повернул к свету.
– Петькой тебя зовут?
– А тебе какое дело? Веди куда положено. Душу только мотаешь.
– А мы знакомы, – сказал Басаргин. – С того дня, как ты пилку на карагач забросил… Застрелят, если будешь сюда по ночам вором лазать. Нельзя ж на территорию…
Капитан не успел договорить. Мальчишка метнулся к ограде, бросился животом на землю и скользнул под проволоку. Но он слишком торопился, чтобы удачно миновать ее колючки. Он безнадежно зацепился штанами.
Басаргин подошел к ограде и приподнял проволоку, помогая мальчишке освободиться. Он увидел свежие царапины на заголившейся спине, потом мелькнули черные пятки, и мальчишка вскочил на ноги уже за ограждением.
– Мешок возьми, – сказал Басаргин. Мальчишка показал ему язык и пропал в густых зарослях акации.
Капитан улыбнулся и еще постоял возле мусорной ямы, широко расставив ноги, привычно положив руку на гладкую кожу кобуры. Вокруг было тихо. Едва шелестел в листьях акации дождь. За огромным, утрамбованным тысячами солдатских подошв строевым плацем время от времени раздавались протяжные крики часовых.
Капитан думал о том, что середина войны уже позади. Он вспомнил слова: «Получил, быть может, что обретется в тягость». Тягость лежала на сердце. И Басаргин давно не замечал простора страны, огромности неба, яркости красок, не знал волнения от предчувствия близкого счастья. И наконец он понял, что хотел сказать Суворов.
Басаргин перекинул через колючую проволоку мешочек мальчишки и зашагал под стеной казармы к дежурке.
– 6 -
Надя смеется: «Послушай, Ниточка, без тебя скучнее в школе. Скоро у тебя будут сапоги?» Надя поет: «И стаи стремительных чаек гвардейцев проводят в поход…»
Короткими перебежками… Так, теперь залечь. Еще десять шагов до дувала – по-пластунски. Не поднимай задницу! Не поднимай задницу! Помни военрука, искалеченного под Великими Луками! Военрук – хороший учитель. Так, теперь осмотреться… Разводящий поворачивает за угол казармы… Не торопись, не торопись, когда попал в переплет, учит военрук. В окружении, один, раненый, военрук заполз в хату и увидел крынку с молоком, но в молоке было битком набито мух, а военрук не пил уже сутки, и тут еще в деревню въехали немцы, и военрук уползал по канаве, среди сухого бурьяна, бесшумный, как ящерица.
Бесшумные, как ящерицы, ползут теперь его ученики. Ничего, скоро у них будут сапоги. Очень жаль, что на экзамене Ниточка подвел военрука – не смог найти шептало. Ничего, теперь он знает винтовку не хуже старого солдата. Отвратительно, что у школьных винтовок просверлены казенники, но штык не просверлишь. Штык лежит на чердаке. Когда знаешь, что где-то лежит твой собственный штык, тогда легче жить на этом темном свете. А сейчас впереди солдатский сортир на пять дыр. Каждая доска пойдет по десятке, а опорные балки – по сотне. И Цыган ползет к сортиру, и Глист, и Атос.
Тут тонкое дело – у часового в винтовке не просверлен казенник. Держи ухо востро, выбирай тень потемней, не зашуми саперной лопаткой, подкапывая опорные балки, не свались в яму с дерьмом: оттуда не выручит тебя, пожалуй, никто. Уж больно некрасиво потонуть в солдатском дерьме. Но игра стоит свеч, пацаны! Атанда, пацаны! Атанда. Как вас учили переползать под проволокой, как учили швырять на нее шинель, как вас учили молчать, когда колючки царапают загривок… Молчок, пацаны, атанда! Как там на стреме – все спокойно?
Дождь шумит по акациям и по жирным листьям горчицы. Как ни вымачивай горчицу, все одно лепешки из нее будут горьки, как горчица. Зато лепешки из дуранды – прекрасная штука. Надо сахарными щипцами мелко-мелко колоть дуранду, засыпать ее в кастрюлю до половины и налить воды. Дуранда размокнет, и сделается целая кастрюля тюри. Но не надо есть ее сырой, а то от боли в животе будешь кататься по полу… Атанда, пацаны, атанда – дежурный по части выходит из караулки… Сортир на пять дыр катится по бревнам-каткам метр за метром. Уже скоро рассвет, пацаны! Торопись, разламывай сортир на доски, растаскивай добычу по укромным местам. Кому какое дело до бедного часового. Прокараулил часовой сортир, сидеть часовому на гауптвахте.
Надя поет: «Похоронен был дважды заживо, жил в окопах, любил в тоске…» Она поет и смотрит, и непонятно, что она так смотрит, такая взрослая, такая далекая, такая вся умытая, чистая, такая вся отличница. И теребит косу, перевязывает в косе бант и вдруг делает из кончиков косы себе усы и шевелит усами.
– Пойдем в оперетту. Ниточка? У тебя такие шикарные сапоги! Ты «Роз-Мари» видел?
– 7 -
«Милые мои старики! Сегодня я уезжаю на фронт. Понимаете, душа изнылась. Я сперва как-то втянулся в эту жизнь, привык. И казалось, что так все и надо – учить в тылу людей воевать. Потом стало мне все тревожнее. Видел я как-то маленькую девочку, очень похожую на Веточку. Она держала на ладони божью коровку и просила: „Божья коровка, полети на небо, принеси нам хлеба!“ И я будто проснулся. Сердце кровью облилось… Написал несколько рапортов, но начальство не отпускало. А тут подвезло – и смех и грех: мальчишки украли с территории солдатскую уборную. Часовые прохлопали. А я дежурил. И начальство так разозлилось, что подписало мне рапорт. Посылаю вам маленькую посылочку с сушеным урюком и салом…»
Капитан Петр Басаргин пропал без вести в последние дни войны при форсировании Эльбы у Дрездена.
МАРИЯ СТЕПАНОВНА
Возле этого поселка река текла особенно медленно.
Из окон госпиталя, стоявшего на высоком берегу среди старинного парка, вода в реке казалась совсем неподвижной.
Была весна сорок четвертого года, наши наступали, и, как всегда при наступлении, было особенно много раненых. Предчувствие уже близкой победы, впечатления недавнего бурного половодья на реке, нервное отупение от людских страданий, обезображенных лиц; редкие просветления, радость от русской весны, ее тихой красоты, нежности первых листьев; странное впечатление от усадьбы, в которой разместился госпиталь, от столетних дубов, замшелых статуй; беспрерывная, въевшаяся в душу тревога за мужа, сны о нем – то довоенные, безмятежные, солнечные, когда она видела мужа смеющимся возле ее кровати и просыпалась от нестерпимого желания близости с ним; то ужасные сны: Володя падал навзничь с проникающим ранением черепа, и вокруг ни одного санитара, и до медсанбата бесконечно далеко, и он лежал, дергаясь лицом и серея, совершенно, по-лунному одинокий, – все это смешалось в сознании медицинской сестры Марии Степановны.
Ее муж – школьный учитель математики – ушел рядовым в ополчение из Ленинграда еще в самом начале войны. Теперь командовал саперным взводом. Дважды он был легко ранен под Гатчиной и при освобождении Пинска.
Письма Володи удивляли Марию Степановну отсутствием примет фронта, войны в них не было. Володя писал о прошлом, об их первых встречах, обыкновенных мелочах мирной жизни. Но каждая мелочь давала повод для глубокой, неожиданной мысли, причем очень простой, казалось бы, давно известной. И потому что Володя никого не учил, и потому что писал письма где-то в окопе перед боем или после боя, сидя на разряженных противотанковых минах, его мысли приобретали странную силу непреложной истины. Володя писал: «Маша, я понял теперь, что все и всегда надо приводить к коэффициенту бесконечности, потому что сам мир бесконечен, и тогда сложности сокращаются и видишь главное. И это главное надо делать во что бы то ни стало. И уже не думать обо всем другом».
Марии Степановне казалось, что ее Володя совершенно перестал бояться смерти. Сама Мария Степановна была ботаником, специалистом по лечебным травам и медсестрой стала, окончив краткосрочные курсы в Куйбышеве.
Она жила вместе с другой медсестрой, Юлей, в маленьком деревенском домике. Дом стоял на отшибе возле самого берегового обрыва, из окон видны были вершины спускающихся по обрыву деревьев, а за ними, сквозь них распахивался заречный простор, заливные луга, сейчас, весной, какого-то неопределенного горчичного цвета. Из этого простора лилось много света, и днем комната была веселой даже в дождливые, осенние времена.
Мария Степановна и Юля дружили, хотя были совсем разными женщинами. Жениха Юли убили еще на границе, родители ее погибли в оккупации, сама она была тяжело ранена в грудь. Свое горе она залечивала дурным, но старинным русским способом: бесшабашием и разгулом. В своих глазах она потеряла всякую ценность и потому не щадила и не берегла себя. Ей не для кого было беречь себя. Редкий из выздоравливающих молодых офицеров не путался с ней.
Но работала Юля хорошо, умело, часто до одури. Умирающие просили ее к себе, рядом с ней, наверное, было легче умирать, потому что в Юле много было плотской чувственной жизни, а за этой жизнью пряталась чуткая душа, которую, правда, можно было только ощущать, так как внешнее поведение Юли было грубым. Застилая после умершего койку, она могла напевать: «Когда бы знала киска Мурочка, какой проказник Васька-кот…»
В свободный вечер Юля выпивала медицинского спирта и уходила на Пристанскую улицу – единственную улицу городка. Она громко смеялась, громко заговаривала с незнакомыми мужчинами и была довольна, если местные, тыловые женщины возмущались ею. Какое-то мстительное, нехорошее чувство испытывала Юля к людям, не познавшим войны воочию, не видевшим горящего Смоленска, не знающим затемнения.
По вечерам у пристани гуляли все, ждали, когда придет рейсовый теплоход, привезет почту и газеты; смотрели на приезжающих, гадали о них, лущили семечки. Потом в бывшей церкви, приспособленной под клуб, начиналось кино. Старые ленты часто рвались, тогда в церкви зажигался тусклый свет, в нем странно живыми и скорбными казались лики святых на стенах.
…Мария Степановна вышла замуж незадолго до войны. И у нее, и у Володи это было первое серьезное чувство; для обоих оно пришло сравнительно поздно: для Володи в тридцать, а для нее в двадцать шесть лет; оба терпеливо ждали прихода этого чувства и берегли себя для него. И, может быть, поэтому Марии Степановне легко давалась верность мужу все длинные годы войны. А три года – большой срок. И только недавно появился один раненый майор, отношения с которым быстро стали трудными.
Суббота в госпитале бывала особенно утомительным днем: меняли белье, сдавали в стирку, оформляли заказ на медикаменты. На субботу почему-то чаще всего назначались повторные операции. От суеты и задерганности сестер раненые начинали волноваться. Наркотиков не хватало, из-за них вспыхивали в палатах скандалы, стоны и ругань не утихали до поздней ночи…
В первую субботу апреля Мария Степановна пришла домой раньше обычного: ей надо было дежурить под воскресенье. Около четырех часов она прилегла вздремнуть, но почти сразу ее разбудила Дарья Саввишна, сторожиха при покойницкой, принесла молока, а чуть позже пришла Юля, громко хлопнула дверью, стащила сапоги, сказала:
– Машка, не притворяйся, не спишь! Говорят, Конев к Пруту вышел, вечером приказ передадут: «…столица нашей Родины, от имени Родины…» Машка, ты слышишь?
Мария Степановна засунула голову под подушку и не ответила.
– У Максимовых баню топили, – сказала Юля. – А майор грозился в гости сегодня, портвейна у них бутылка есть, честное слово!
– Отстань, – сказала Мария Степановна, уже понимая, что Юля не отстанет. И действительно Юля стащила с ее головы подушку, села на кровать, тяжело придавив Марии Степановне ногу и зашептала в самое ухо:
– Он уезжает послезавтра, Машка! Ей-богу, он в тебя серьезно!…
– Скажи, чтобы и думать не смел приходить, – строго сказала Мария Степановна. – Глупости все это.
– Ну и правильно, – вдруг согласилась Юля, слезая с кровати. – Он просто баран с завитками, точно говорю… Может, и герой, но только баран с завитками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25