Знала я таких батальон цельный…
– Глупая ты моя! – сказала Мария Степановна.
Они были почти погодки, но Мария Степановна казалась себе старше, мудрее Юли. И Юля, как ни странно, не противилась этому. И послушно играла дочку и слушалась Марию Степановну, как маму, которую можно сколько угодно обманывать, но которой нельзя сделать больно.
– Хочешь, спою? – спросила Юля.
Она скинула с себя гимнастерку, осталась в майке, взяла гитару, отошла к двери, прислонилась к ней и заглянула в гитару с той неожиданной и милой улыбкой, за которую Мария Степановна могла простить ей многое. На левом плече Юли явственно виднелся шрам. Она прижала подбородок к этому шраму, улыбка загасла на ее лице, скулы напряглись, она скрипнула зубами неприятно, по-ночному жутко и взяла первый аккорд. Она пела о белой немецкой ракете, о холоде замерзшей сирени, о рассыпанной на бруствере окопа махорке, которую вдруг увидел солдат перед самой атакой. Все смешалось в этой самодеятельной песне – грусть, мужество, безвкусие, знание войны, и вечная тоска по истине, и то настоящее искусство, которое может родиться только в тепле человеческой груди. Любовь к людям – не только к Володе, маме, Юле, но ко всему народу, к самому трусливому солдату, молодому и глупому, к чужим совсем женщинам и их голодным детям, к обесплодевшей земле и первой черемухе, роняющей цвет в медлительную воду тыловой реки, к тем терпким черным ягодам, которые завяжутся на гибких ветках, и к старухе Саввишне, сторожихе покойницкой, – любовь ко всему и всем всколыхнулась в Марии Степановне от этой песни.
– Ишь как глаза затуманила, киса Мурочка, – с торжеством сказала Юля, отшвыривая гитару на кровать. – Пойдем в баню, а? Потом на пристань спустимся, платье мое коричневое наденешь, майор придет, вечер будет, потом спою вам, а?
– Открой окно, пожалуйста, – попросила Мария Степановна.
– Пожалуйста, – сказала Юля и пошла через комнату, озорничая, ступая вдоль одной половицы, кидая распустившиеся волосы с одного плеча на другое. – Нас просят – мы делаем… Просят окно открыть – пожалуйста, открываем!…
Она распахнула окно, высунулась в него и замерла. Тихий шум деревьев на обрыве отдался в гитаре. Ранний весенний вечер начинался в просторах за рекой.
– Как Новиков из пятой? – спросила Мария Степановна.
– Помер.
– Когда?
– Около полдня.
– Тебя звал?
– Звал… Тошнило его, все белье замарал… К Дарье Саввишне Новиков поехал, лежит теперь там у нее за стенкой и ни о чем не думает… От Володьки твоего ничего не было?
– По мне не видишь?
– Вижу, потому и треплюсь… В баню хочу, а потом квасу хочу, а в бане веника, настоящего, березового… На полок полезем, я тебе спину тереть буду, честное слово… Потом чистые будем, тихие, а?
– Дежурить мне, – сказала Мария Степановна.
– Он все одно придет. И на дежурство к тебе придет. Он совсем бешеный стал, как узнал, что уезжает послезавтра, майор твой, – сказала Юля, расчесывая перед стеклом окна волосы.
– Ой, господи, скорей бы он уезжал, что ли! – вздохнула Мария Степановна.
Майор смущал ее своей откровенной, открытой, требовательной влюбленностью. И Мария Степановна знала, что сама виновата, что сама разрешила ему слишком много.
Единственный раз за три года.
Она только что переболела тогда дизентерией, очень похудела, подурнела, страшно было глядеть на свое желтое, голодное лицо. И Мария Степановна испугалась, что вот вернется Володя, разочаруется, бросит. А майора доставили во время отсутствия Марии Степановны из Югославии, где он выполнял какие-то боевые задания; ореол загадочности окружал его; он был ранен в грудь и голову, бинты закрывали лоб до бровей, черные большие глаза от белизны бинтов выделялись еще больше; он часто капризничал, прямо в госпиталь прислали ему орден, больших чинов генералы навещали его, подолгу беседовали, и все сестры повлюблялись в майора. И когда впервые после болезни Мария Степановна пришла на дежурство, то майор вообще никакого внимания на нее не обратил и требовал к себе только Юлю. Вот тогда женское и пробудилось в Марии Степановне, страх от сознания проходящей молодости усиливал это женское, невнятная ревность к Юле, желание хоть раз оттеснить ее захватили Марию Степановну. Она старательно помнила, что все делает сейчас для Володи, что ей необходимо как-то встряхнуться, почувствовать себя хоть ненадолго женщиной, а не медицинской сестрой.
Она была достаточно умна, чтобы понимать, что не красота и молодость в первую очередь привлекают мужчин, а женская готовность ответить на зов, готовность к любовной игре. Никогда ранее мужчины не пробовали влюбляться в нее, приставать, потому что чувствовали в ней ту недоступность, которой не требуется даже никаких внешних проявлений, чтобы заявить о себе. И вот Мария Степановна позволила себе игру с майором И майор клюнул. Но она сразу опомнилась, отступила, стала по-обычному строга и невозмутима. И тем, уже не хотя того, влюбила его в себя серьезно. Майор искренне мучился и делался день ото дня безрассуднее. И где-то у Марии Степановны росло смущение и чувство вины перед майором. Она понимала, что уже приносит ему страдания, совесть ее мучила.
Однажды они смотрели в бывшей церкви «Леди Гамильтон». Вивьен Ли была прекрасна, коварная и женственная, она заставляла мужчин делать глупости. А Нельсон, с черной повязкой на глазу, чем-то походил на майора, во всяком случае, у майора лицо было не менее мужественным. И Марии Степановне вдруг нестерпимо захотелось такой же красивой безрассудной женской жизни, взлетов и падений, как и у леди Гамильтон.
Когда они вышли после кино на улицу, то торопливо закурили, тьма была кромешная, река еще не вскрылась, с нее летел холод; папироса, которой угостил Марию Степановну майор, после махорки казалась какой-то особенно пряной, волнующей, от папиросного дыма пахло легкой, без обязательств жизнью. Майор крепко держал Марию Степановну под локоть, всю дорогу тяжело молчал, у дома сказал, что любит ее, обнял и целовал. Но она не пустила его к себе, а ночью долго смотрела на себя в зеркало, глаза у нее лучились, она казалась себе красивой, представляла себя в огромной белой шляпе с перьями подле каких-то колонн у синего южного моря. А потом разрыдалась, стала отвратительна сама себе, вспоминала Володю, огромную и страшную войну вокруг, кровь и страдания в близком здании госпиталя за ночными деревьями. И презирала себя до омерзения.
После того вечера она ничего больше майору не позволяла. И вот послезавтра он должен был ехать и через Юлю передавал, что обязательно придет сегодня…
Чтобы отвязаться от всех этих мыслей, Мария Степановна попросила Юлю включить радио.
– Пожалуйста, – сказала по своей привычке Юля. – Меня просят – я делаю… Просят радио включить – пожалуйста!
Левитан зачитывал приказ: «…доблестным войскам Второго Украинского фронта, прорвавшим оборону противника и форсировавшим реку Прут, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий!… Вечная слава героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины! Смерть немецким захватчикам!…»
После приказа женщины долго еще слушали последние известия: под Одессой шли тяжелые бои, немцы цепко держали город. Канада включилась в ленд-лизовские поставки Советскому Союзу…
– И в баню пойдем и выпьем сегодня капельку, – решила Мария Степановна – Ведь наши границу наконец перешли… Боже, счастье-то какое!… И что же мой-то ничего не напишет?
– Напишет! – утешила Юля.
Баня была деревенская, черная, с густым запахом копченого дерева, от воды из шаек тоже едко пахло дымом, пар заполнял баню плотно, окошко только чуть просвечивало, листья веника прилеплялись к коже и пахли осенним лесом. Юля по-всякому шалила, развлекая Марию Степановну, плескала на нее холодной водой и все жаловалась, что пара мало, хотя дышать уже совершенно нечем было.
– Пожалуйста! – кричала она, пробираясь с ковшом горячей воды к раскаленным камням. – Меня просят – я делаю!
– Никто тебя не просит, – уговаривала Мария Степановна, хватала мокрую, скользкую Юлю за плечи, смеялась, потому что невозможно было не смеяться
– Нас просят – мы делаем! – твердила Юля и выплескивала воду на камни. И сразу обе садились на пол, опускали головы между колен, закрывались руками, потому что перехватывало дыхание.
Они вышли на воздух очень какие-то легкие, пробежали домой задами огородов, дома пили клюквенный, нестерпимо кислый квас, вырывая друг у друга кружку; затем полежали немного на койках, слушая корреспонденцию Бориса Полевого с западного берега Прута. Полевой сообщал, что в Румынии очень много парикмахеров, они, в грязных халатах с фантастически нафабренными усами и коками, стоят в дверях своих парикмахерских и щелкают ножницами…
– А нам придется косынки надевать: волосы не успеют высохнуть, – сказала Юля и выключила радио. – Давай собираться. Майор с капитаном из второй палаты придут. Они к семи обещали.
Мария Степановна косынку не повязала, собрала волосы в узел на затылке и помолодела от такой прически. Впервые за много месяцев она достала хорошее, шелковое белье. Оно было холодное, туго обхватывало, все время напоминало о теле. Тревожное оживление наполнило Марию Степановну, когда она просунулась в коричневое, немного узкое ей платье Юли. После сукна гимнастерки в нем было как-то радостно. «Наши границу перешли, наши перешли границу, – твердила Мария Степановна про себя, оправдываясь этим перед кем-то. – А то скоро, уже совсем скоро в синий чулок превращусь. Кому это надо? Никому это не надо… И как жаль, что нет чулок со стрелкой!… Господи, и зачем я все это делаю, если мне на дежурство через два часа?» О майоре она старалась не думать, и только тревога ожидания встречи с ним все нарастала в ней.
…Офицеры пришли в полной форме, при орденах. Майор был в кителе без шинели. Они все выпили по полстакана настоящего портвейна за форсирование Прута и пошли к пристани смотреть теплоход. На Марию Степановну оборачивались, она это замечала и становилась все возбужденнее и веселее.
И в самом вечере над рекой было что-то мятежное, волнующее до глухой боли в груди. Наверное, от приближающегося дождя. Тучи подвигались к городку с запада, закат красил их в раскаленные тона, а между тучами чисто-синими кусками виднелось небо. Ветер налетал порывами, был тепел и не резок, накатами шевелил первую листву ив и тополей. Прибрежные ивы секли медлительную воду реки, и казалось, от этого всего она заструилась быстрее, рябь проносилась фарватером, бакены упруго покачивались, кивали вслед реке. Весной пахли придорожные канавы, беспокойно мычали в хлевах коровы, их было слышно даже здесь, на набережной. В сваях пристани вода завихрялась, плескала в такт налетам ветра. У Марии Степановны закружилась голова. И все время казалось, что это не она, а кто-то другой смеется сейчас, и поворачивается лицом к ветру, и ловит открытым в смехе ртом теплый и влажный, ветреный воздух. И на ком-то другом бьется платье, открывая колени, обжимая тело под пальто приятно и щекотно. И кто-то другой вырывает у майора руку и близко видит его грубое и веселое лицо, лиловый свежий шрам над переносицей и слышит слова, смысл которых ясен, но сами они ничего не значат в отдельности.
Они дошли до конца набережной и остановились. Юля с капитаном отстали. Юля кричала на всю пристань:
– Вы только посмотрите! Как разошлась наша тихоня! Это я придумала!…
И вдруг Мария Степановна услышала свой голос, она декламировала:
– «…А он, мятежный, просит бури! Как будто в бурях есть покой!» – Ей казалось, что говорит она очень красиво, что все люди вокруг должны вздрогнуть от пронзительности этих слов, так произнесенных ею. И майор действительно прошептал:
– О Маша, что вы со мною делаете! Я не могу больше! – И обнял Марию Степановну за плечи, закрывая ее собою от людей, и стал целовать, и она не в силах была сопротивляться ему, только слабо шевелила пальцами медали на его кителе.
И здесь что-то страшно знакомое почудилось Марии Степановне – совсем близко, за погоном майора. И еще до того, как она узнала это знакомое и вскрикнула от неожиданности, она уже успела понять весь ужас происходящего и всю невыносимую пошлость слов о мятежном и буре. Все стихло вокруг Марии Степановны. Она увидела мужа в шинели, накинутой на плечи, в помятой пилотке. Он опустил на землю чемоданчик, ступил еще ближе, огромная гадливость была на его сером лице. Он поднял руку и ударил Марию Степановну по щеке, сразу отшатнулся, подхватил чемоданчик и пошел куда-то.
– Володя! – крикнула Мария Степановна. Затихший было мир теперь завертелся и задергался, заизвивался вокруг нее. Ослепительная волна счастья, радости накатила, смыв все только что происшедшее. – Сумасшедший мой, родной мой, дорогой мой! – захлебываясь, говорила Мария Степановна, поспевая за мужем, хватаясь за ручку его чемоданчика. – Да ведь чепуха все это. Поверь! Откуда ты, любимый мой?! Что ты?! Что ты?!
– Не кричи так. Давай обойдемся без юродства. Приехал этим теплоходом, уеду завтра первым… Вечер какой, а? Так и просит, значит, бури, правда? – заговорил он будничным, старательно сделанным голосом. – В командировочку послали, ну, и дал пару тысяч верст крюку. Надо же жену повидать. Сюрпризом захотелось. Помнишь, мы все сюрпризы друг другу до войны делали? Ну вот и решил сюрпризом…
– Остановись, перестань, перестань, подожди минутку, я объясню все, не говори так! – просила Мария Степановна, все время перебивая его, пытаясь даже прижать ладонь к его губам.
Он с силой отбросил ее руку. Они торопливо шли куда-то вдоль реки уже по загородным жидким мосткам. Над ними все круче поднимался к набухающему, вечереющему небу обрыв, деревья на гребне обрыва свешивались вниз, шумели под ветром, доски мостков прогибались и екали по воде. Оба они теперь замолчали и все только шли куда-то по этим мосткам.
Когда не стало уже видно людей и домов и осталась только река, ее преддождевой покой, скрытый под ветровой, поверхностной рябью, Володя остановился, опустился на чемоданчик, сгорбился, закрыл лицо руками и застонал. Мария Степановна пыталась обнять его голову, она чувствовала в нем такую нестерпимую боль, такую смертельную обиду, что боялась говорить, неудачным словом увеличить эту боль. И почему-то она вспомнила, как однажды на вечеринке Володя перепил, ему стало плохо дома, голова разламывалась, наверное, это было полное отравление, потому что пил он всегда очень мало. И она ничем не могла помочь, только держала руку у него на лбу, и он все просил не опускать руку. А она страдала за него, и так хотелось втянуть, впитать его боль в себя, но это совершенно невозможно было сделать. И сейчас она не могла помочь Володе. Она видела, как он гадливо передергивается, когда ощущает ее прикосновение, как он не может смотреть ей в глаза. И понимала, что он не может смотреть ей в глаза потому, что ему невыносимо стыдно за нее.
– Боже мой! – сказал Володя сквозь руки, закрывающие лицо. – Неужто я все на самом деле это видел сейчас? Может, сплю я? О, дьявол! – Он выругался, и еще, грубо, грязно. – С майором, с капитаном, с девкой еще какой-то накрашенной… и бедный лейтенантик с фронта приехал! Мелодрама в провинциальном театре, – закончил он, уже вставая, взяв себя в руки. – Ну что ж, веди домой, жена.
Мария Степановна повернулась и, чувствуя затылком, всей спиной взгляд мужа, пошла назад по мосткам. Володя шагал за нею, и доски не в такт отдавали под ногами обоих.
…Мария Степановна отвела Володю домой и пошла искать Юлю. Они встретились в комнатке сестер при приемном покое. Юля прыснула, когда увидела Марию Степановну.
– Ты покури… Черт-те знает что и придумать, – заговорила она. – И везет же тебе, Машка! В кои-то веки раз – и вдруг такое!… Спирту-то я сейчас для него достану и патефон можно у раненых достать…
– Не надо патефон, – сказала Мария Степановна. Ей показалось, что Юля издевается. – Отдежуришь за меня сегодня?
– Конечно. Нас просят – мы дежурим… Эх ты, киса Мурочка… Мой бы, царствие ему небесное и вечный покой, тоже бы в такой ситуации причастил меня по уху… Уж больно вы неприлично целоваться начали! А я смотрю, остановился кто-то и смотрит внимательно. Он курил, стоял, потом окурок бросил и тогда только подошел… А этот баран с орденами вам вслед руками развел, и шрам у него над переносицей, как часы, затикал…
– Замолчи! – сказала Мария Степановна.
– Ты это чего? Успокойся, киса, все образуется… Дай ему выпить как следует – и на боковую. Там такие вещи только и кончаются, это я тебе точно говорю. Неприятно, конечно, но…
– За что ты меня так? – с ужасом спросила Мария Степановна.
– Не сердись, – после паузы сказала Юля тихо. – Это я просто завидую… Хочешь, приду, хорошее про тебя ему наговорю?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
– Глупая ты моя! – сказала Мария Степановна.
Они были почти погодки, но Мария Степановна казалась себе старше, мудрее Юли. И Юля, как ни странно, не противилась этому. И послушно играла дочку и слушалась Марию Степановну, как маму, которую можно сколько угодно обманывать, но которой нельзя сделать больно.
– Хочешь, спою? – спросила Юля.
Она скинула с себя гимнастерку, осталась в майке, взяла гитару, отошла к двери, прислонилась к ней и заглянула в гитару с той неожиданной и милой улыбкой, за которую Мария Степановна могла простить ей многое. На левом плече Юли явственно виднелся шрам. Она прижала подбородок к этому шраму, улыбка загасла на ее лице, скулы напряглись, она скрипнула зубами неприятно, по-ночному жутко и взяла первый аккорд. Она пела о белой немецкой ракете, о холоде замерзшей сирени, о рассыпанной на бруствере окопа махорке, которую вдруг увидел солдат перед самой атакой. Все смешалось в этой самодеятельной песне – грусть, мужество, безвкусие, знание войны, и вечная тоска по истине, и то настоящее искусство, которое может родиться только в тепле человеческой груди. Любовь к людям – не только к Володе, маме, Юле, но ко всему народу, к самому трусливому солдату, молодому и глупому, к чужим совсем женщинам и их голодным детям, к обесплодевшей земле и первой черемухе, роняющей цвет в медлительную воду тыловой реки, к тем терпким черным ягодам, которые завяжутся на гибких ветках, и к старухе Саввишне, сторожихе покойницкой, – любовь ко всему и всем всколыхнулась в Марии Степановне от этой песни.
– Ишь как глаза затуманила, киса Мурочка, – с торжеством сказала Юля, отшвыривая гитару на кровать. – Пойдем в баню, а? Потом на пристань спустимся, платье мое коричневое наденешь, майор придет, вечер будет, потом спою вам, а?
– Открой окно, пожалуйста, – попросила Мария Степановна.
– Пожалуйста, – сказала Юля и пошла через комнату, озорничая, ступая вдоль одной половицы, кидая распустившиеся волосы с одного плеча на другое. – Нас просят – мы делаем… Просят окно открыть – пожалуйста, открываем!…
Она распахнула окно, высунулась в него и замерла. Тихий шум деревьев на обрыве отдался в гитаре. Ранний весенний вечер начинался в просторах за рекой.
– Как Новиков из пятой? – спросила Мария Степановна.
– Помер.
– Когда?
– Около полдня.
– Тебя звал?
– Звал… Тошнило его, все белье замарал… К Дарье Саввишне Новиков поехал, лежит теперь там у нее за стенкой и ни о чем не думает… От Володьки твоего ничего не было?
– По мне не видишь?
– Вижу, потому и треплюсь… В баню хочу, а потом квасу хочу, а в бане веника, настоящего, березового… На полок полезем, я тебе спину тереть буду, честное слово… Потом чистые будем, тихие, а?
– Дежурить мне, – сказала Мария Степановна.
– Он все одно придет. И на дежурство к тебе придет. Он совсем бешеный стал, как узнал, что уезжает послезавтра, майор твой, – сказала Юля, расчесывая перед стеклом окна волосы.
– Ой, господи, скорей бы он уезжал, что ли! – вздохнула Мария Степановна.
Майор смущал ее своей откровенной, открытой, требовательной влюбленностью. И Мария Степановна знала, что сама виновата, что сама разрешила ему слишком много.
Единственный раз за три года.
Она только что переболела тогда дизентерией, очень похудела, подурнела, страшно было глядеть на свое желтое, голодное лицо. И Мария Степановна испугалась, что вот вернется Володя, разочаруется, бросит. А майора доставили во время отсутствия Марии Степановны из Югославии, где он выполнял какие-то боевые задания; ореол загадочности окружал его; он был ранен в грудь и голову, бинты закрывали лоб до бровей, черные большие глаза от белизны бинтов выделялись еще больше; он часто капризничал, прямо в госпиталь прислали ему орден, больших чинов генералы навещали его, подолгу беседовали, и все сестры повлюблялись в майора. И когда впервые после болезни Мария Степановна пришла на дежурство, то майор вообще никакого внимания на нее не обратил и требовал к себе только Юлю. Вот тогда женское и пробудилось в Марии Степановне, страх от сознания проходящей молодости усиливал это женское, невнятная ревность к Юле, желание хоть раз оттеснить ее захватили Марию Степановну. Она старательно помнила, что все делает сейчас для Володи, что ей необходимо как-то встряхнуться, почувствовать себя хоть ненадолго женщиной, а не медицинской сестрой.
Она была достаточно умна, чтобы понимать, что не красота и молодость в первую очередь привлекают мужчин, а женская готовность ответить на зов, готовность к любовной игре. Никогда ранее мужчины не пробовали влюбляться в нее, приставать, потому что чувствовали в ней ту недоступность, которой не требуется даже никаких внешних проявлений, чтобы заявить о себе. И вот Мария Степановна позволила себе игру с майором И майор клюнул. Но она сразу опомнилась, отступила, стала по-обычному строга и невозмутима. И тем, уже не хотя того, влюбила его в себя серьезно. Майор искренне мучился и делался день ото дня безрассуднее. И где-то у Марии Степановны росло смущение и чувство вины перед майором. Она понимала, что уже приносит ему страдания, совесть ее мучила.
Однажды они смотрели в бывшей церкви «Леди Гамильтон». Вивьен Ли была прекрасна, коварная и женственная, она заставляла мужчин делать глупости. А Нельсон, с черной повязкой на глазу, чем-то походил на майора, во всяком случае, у майора лицо было не менее мужественным. И Марии Степановне вдруг нестерпимо захотелось такой же красивой безрассудной женской жизни, взлетов и падений, как и у леди Гамильтон.
Когда они вышли после кино на улицу, то торопливо закурили, тьма была кромешная, река еще не вскрылась, с нее летел холод; папироса, которой угостил Марию Степановну майор, после махорки казалась какой-то особенно пряной, волнующей, от папиросного дыма пахло легкой, без обязательств жизнью. Майор крепко держал Марию Степановну под локоть, всю дорогу тяжело молчал, у дома сказал, что любит ее, обнял и целовал. Но она не пустила его к себе, а ночью долго смотрела на себя в зеркало, глаза у нее лучились, она казалась себе красивой, представляла себя в огромной белой шляпе с перьями подле каких-то колонн у синего южного моря. А потом разрыдалась, стала отвратительна сама себе, вспоминала Володю, огромную и страшную войну вокруг, кровь и страдания в близком здании госпиталя за ночными деревьями. И презирала себя до омерзения.
После того вечера она ничего больше майору не позволяла. И вот послезавтра он должен был ехать и через Юлю передавал, что обязательно придет сегодня…
Чтобы отвязаться от всех этих мыслей, Мария Степановна попросила Юлю включить радио.
– Пожалуйста, – сказала по своей привычке Юля. – Меня просят – я делаю… Просят радио включить – пожалуйста!
Левитан зачитывал приказ: «…доблестным войскам Второго Украинского фронта, прорвавшим оборону противника и форсировавшим реку Прут, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий!… Вечная слава героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины! Смерть немецким захватчикам!…»
После приказа женщины долго еще слушали последние известия: под Одессой шли тяжелые бои, немцы цепко держали город. Канада включилась в ленд-лизовские поставки Советскому Союзу…
– И в баню пойдем и выпьем сегодня капельку, – решила Мария Степановна – Ведь наши границу наконец перешли… Боже, счастье-то какое!… И что же мой-то ничего не напишет?
– Напишет! – утешила Юля.
Баня была деревенская, черная, с густым запахом копченого дерева, от воды из шаек тоже едко пахло дымом, пар заполнял баню плотно, окошко только чуть просвечивало, листья веника прилеплялись к коже и пахли осенним лесом. Юля по-всякому шалила, развлекая Марию Степановну, плескала на нее холодной водой и все жаловалась, что пара мало, хотя дышать уже совершенно нечем было.
– Пожалуйста! – кричала она, пробираясь с ковшом горячей воды к раскаленным камням. – Меня просят – я делаю!
– Никто тебя не просит, – уговаривала Мария Степановна, хватала мокрую, скользкую Юлю за плечи, смеялась, потому что невозможно было не смеяться
– Нас просят – мы делаем! – твердила Юля и выплескивала воду на камни. И сразу обе садились на пол, опускали головы между колен, закрывались руками, потому что перехватывало дыхание.
Они вышли на воздух очень какие-то легкие, пробежали домой задами огородов, дома пили клюквенный, нестерпимо кислый квас, вырывая друг у друга кружку; затем полежали немного на койках, слушая корреспонденцию Бориса Полевого с западного берега Прута. Полевой сообщал, что в Румынии очень много парикмахеров, они, в грязных халатах с фантастически нафабренными усами и коками, стоят в дверях своих парикмахерских и щелкают ножницами…
– А нам придется косынки надевать: волосы не успеют высохнуть, – сказала Юля и выключила радио. – Давай собираться. Майор с капитаном из второй палаты придут. Они к семи обещали.
Мария Степановна косынку не повязала, собрала волосы в узел на затылке и помолодела от такой прически. Впервые за много месяцев она достала хорошее, шелковое белье. Оно было холодное, туго обхватывало, все время напоминало о теле. Тревожное оживление наполнило Марию Степановну, когда она просунулась в коричневое, немного узкое ей платье Юли. После сукна гимнастерки в нем было как-то радостно. «Наши границу перешли, наши перешли границу, – твердила Мария Степановна про себя, оправдываясь этим перед кем-то. – А то скоро, уже совсем скоро в синий чулок превращусь. Кому это надо? Никому это не надо… И как жаль, что нет чулок со стрелкой!… Господи, и зачем я все это делаю, если мне на дежурство через два часа?» О майоре она старалась не думать, и только тревога ожидания встречи с ним все нарастала в ней.
…Офицеры пришли в полной форме, при орденах. Майор был в кителе без шинели. Они все выпили по полстакана настоящего портвейна за форсирование Прута и пошли к пристани смотреть теплоход. На Марию Степановну оборачивались, она это замечала и становилась все возбужденнее и веселее.
И в самом вечере над рекой было что-то мятежное, волнующее до глухой боли в груди. Наверное, от приближающегося дождя. Тучи подвигались к городку с запада, закат красил их в раскаленные тона, а между тучами чисто-синими кусками виднелось небо. Ветер налетал порывами, был тепел и не резок, накатами шевелил первую листву ив и тополей. Прибрежные ивы секли медлительную воду реки, и казалось, от этого всего она заструилась быстрее, рябь проносилась фарватером, бакены упруго покачивались, кивали вслед реке. Весной пахли придорожные канавы, беспокойно мычали в хлевах коровы, их было слышно даже здесь, на набережной. В сваях пристани вода завихрялась, плескала в такт налетам ветра. У Марии Степановны закружилась голова. И все время казалось, что это не она, а кто-то другой смеется сейчас, и поворачивается лицом к ветру, и ловит открытым в смехе ртом теплый и влажный, ветреный воздух. И на ком-то другом бьется платье, открывая колени, обжимая тело под пальто приятно и щекотно. И кто-то другой вырывает у майора руку и близко видит его грубое и веселое лицо, лиловый свежий шрам над переносицей и слышит слова, смысл которых ясен, но сами они ничего не значат в отдельности.
Они дошли до конца набережной и остановились. Юля с капитаном отстали. Юля кричала на всю пристань:
– Вы только посмотрите! Как разошлась наша тихоня! Это я придумала!…
И вдруг Мария Степановна услышала свой голос, она декламировала:
– «…А он, мятежный, просит бури! Как будто в бурях есть покой!» – Ей казалось, что говорит она очень красиво, что все люди вокруг должны вздрогнуть от пронзительности этих слов, так произнесенных ею. И майор действительно прошептал:
– О Маша, что вы со мною делаете! Я не могу больше! – И обнял Марию Степановну за плечи, закрывая ее собою от людей, и стал целовать, и она не в силах была сопротивляться ему, только слабо шевелила пальцами медали на его кителе.
И здесь что-то страшно знакомое почудилось Марии Степановне – совсем близко, за погоном майора. И еще до того, как она узнала это знакомое и вскрикнула от неожиданности, она уже успела понять весь ужас происходящего и всю невыносимую пошлость слов о мятежном и буре. Все стихло вокруг Марии Степановны. Она увидела мужа в шинели, накинутой на плечи, в помятой пилотке. Он опустил на землю чемоданчик, ступил еще ближе, огромная гадливость была на его сером лице. Он поднял руку и ударил Марию Степановну по щеке, сразу отшатнулся, подхватил чемоданчик и пошел куда-то.
– Володя! – крикнула Мария Степановна. Затихший было мир теперь завертелся и задергался, заизвивался вокруг нее. Ослепительная волна счастья, радости накатила, смыв все только что происшедшее. – Сумасшедший мой, родной мой, дорогой мой! – захлебываясь, говорила Мария Степановна, поспевая за мужем, хватаясь за ручку его чемоданчика. – Да ведь чепуха все это. Поверь! Откуда ты, любимый мой?! Что ты?! Что ты?!
– Не кричи так. Давай обойдемся без юродства. Приехал этим теплоходом, уеду завтра первым… Вечер какой, а? Так и просит, значит, бури, правда? – заговорил он будничным, старательно сделанным голосом. – В командировочку послали, ну, и дал пару тысяч верст крюку. Надо же жену повидать. Сюрпризом захотелось. Помнишь, мы все сюрпризы друг другу до войны делали? Ну вот и решил сюрпризом…
– Остановись, перестань, перестань, подожди минутку, я объясню все, не говори так! – просила Мария Степановна, все время перебивая его, пытаясь даже прижать ладонь к его губам.
Он с силой отбросил ее руку. Они торопливо шли куда-то вдоль реки уже по загородным жидким мосткам. Над ними все круче поднимался к набухающему, вечереющему небу обрыв, деревья на гребне обрыва свешивались вниз, шумели под ветром, доски мостков прогибались и екали по воде. Оба они теперь замолчали и все только шли куда-то по этим мосткам.
Когда не стало уже видно людей и домов и осталась только река, ее преддождевой покой, скрытый под ветровой, поверхностной рябью, Володя остановился, опустился на чемоданчик, сгорбился, закрыл лицо руками и застонал. Мария Степановна пыталась обнять его голову, она чувствовала в нем такую нестерпимую боль, такую смертельную обиду, что боялась говорить, неудачным словом увеличить эту боль. И почему-то она вспомнила, как однажды на вечеринке Володя перепил, ему стало плохо дома, голова разламывалась, наверное, это было полное отравление, потому что пил он всегда очень мало. И она ничем не могла помочь, только держала руку у него на лбу, и он все просил не опускать руку. А она страдала за него, и так хотелось втянуть, впитать его боль в себя, но это совершенно невозможно было сделать. И сейчас она не могла помочь Володе. Она видела, как он гадливо передергивается, когда ощущает ее прикосновение, как он не может смотреть ей в глаза. И понимала, что он не может смотреть ей в глаза потому, что ему невыносимо стыдно за нее.
– Боже мой! – сказал Володя сквозь руки, закрывающие лицо. – Неужто я все на самом деле это видел сейчас? Может, сплю я? О, дьявол! – Он выругался, и еще, грубо, грязно. – С майором, с капитаном, с девкой еще какой-то накрашенной… и бедный лейтенантик с фронта приехал! Мелодрама в провинциальном театре, – закончил он, уже вставая, взяв себя в руки. – Ну что ж, веди домой, жена.
Мария Степановна повернулась и, чувствуя затылком, всей спиной взгляд мужа, пошла назад по мосткам. Володя шагал за нею, и доски не в такт отдавали под ногами обоих.
…Мария Степановна отвела Володю домой и пошла искать Юлю. Они встретились в комнатке сестер при приемном покое. Юля прыснула, когда увидела Марию Степановну.
– Ты покури… Черт-те знает что и придумать, – заговорила она. – И везет же тебе, Машка! В кои-то веки раз – и вдруг такое!… Спирту-то я сейчас для него достану и патефон можно у раненых достать…
– Не надо патефон, – сказала Мария Степановна. Ей показалось, что Юля издевается. – Отдежуришь за меня сегодня?
– Конечно. Нас просят – мы дежурим… Эх ты, киса Мурочка… Мой бы, царствие ему небесное и вечный покой, тоже бы в такой ситуации причастил меня по уху… Уж больно вы неприлично целоваться начали! А я смотрю, остановился кто-то и смотрит внимательно. Он курил, стоял, потом окурок бросил и тогда только подошел… А этот баран с орденами вам вслед руками развел, и шрам у него над переносицей, как часы, затикал…
– Замолчи! – сказала Мария Степановна.
– Ты это чего? Успокойся, киса, все образуется… Дай ему выпить как следует – и на боковую. Там такие вещи только и кончаются, это я тебе точно говорю. Неприятно, конечно, но…
– За что ты меня так? – с ужасом спросила Мария Степановна.
– Не сердись, – после паузы сказала Юля тихо. – Это я просто завидую… Хочешь, приду, хорошее про тебя ему наговорю?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25