АВЕНТЮРА ТРИНАДЦАТАЯ,
в которой все идет своим чередом
И такие люди, как вы, должны подать пример: вернуть стране военные барыши, распахнуть для народа свои закрома, забыть об охотничьих угодьях и прочих английских штучках, а вместо шампанского пить молоко с добрых немецких пастбищ.
Г.Штрассер.
Последствия нашей предыдущей авантюры нас не беспокоили. «Грабитель никогда не будет жаловаться на грабителей,» – резюмировал Антон. При первой же встрече с моей танцпартнершей – четырнадцатилетней девочкой с длинной русой косой (ее звали Хильда Барним) – я так искренне извинялся, что, наверное, был бы прощен даже Дианой. Моя синекура в качестве ассистента у Антона заключалась в обслуживании небольшого кинопроектора, чем я и занимался три-четыре раза в неделю. Остальное время Антон подробно выслушивал мои рассказы о моей параллели и долго размышлял над услышанным.
Событием последней недели мая был ультиматум Фюрера немецкого народа президенту США с требованием извиниться за омерзительное освещение в средствах массовой информации США немецкой действительности («Извинится, никуда не денется,» – предсказывал Антон. – «Такое уже было два раза: в 61-м и 79-м. Янки, видишь ли, это такие существа, для которых главное – их личное благополучие, исчисляется в долларах на душу населения, на подвиг в массе своей они не способны»). Клинтон некоторое время отмалчивался, но под угрозой ядерной бомбардировки Нью-Йорка первого июня сказал что-то невразумительное, что вполне устроило немецкую сторону, также не желавшую раздувать конфликт. Второго июня наши войска взяли штурмом столицу Ассама – Гувахати, завершив, таким образом, разгром войск прониппонских сепаратистов. Ниппония же предъявила претензии на нейтральный ранее Тибет, но созванная пятнадцатого числа в Коломбо международная конференция по тибетскому вопросу выявила негативное отношение к этому России и Германии, да и США тоже не остались в стороне. В Копенгагене был торжественно открыт тоннель, связывающий датскую столицу с Мальме. В Москве какая-то правозащитница осквернила памятник «антисемиту» Кирову и была до смерти забита одним из прохожих – об этом Антону написал его дядя, работавший когда-то в Московском угро.
Вальдемар также прислал мне короткое письмо, ибо, напоминаю, не был силен в эпистолярном жанре:
«Здравствуй, Вальдемар. В нас усе добре. Сдаем выпускные экзамены. Виола уже сдала два на отлично, я завтра сдаю немецкий. Экзаменатор – Рудольф Йоганович – прославился тем, что подрался прямо на торжествах по поводу годовщины комсомола с тем самым евреем, который дурно отзывался о русских девушках. Эта зараза таки отомстила мне, поставив четверку на госэкзамене но марксистско-ленинскому мировоззрению. Так что красный диплом мне улыбнулся. Но зато мне открыт путь в аспирантуру.
К тому же я сам – экзаменатор в училище. Сегодня курсанты сдавали мне историю философии, а накануне сессии вижу удивительный сон: будто один из моих самых неуспевающих учеников умоляет меня поставить ему пятерку, а я приторно-назидательно объясняю ему, что жизнь не есьм натянутая за экзамен оценка.
Мой отчим впал в немилость, и его переводят из Берлина куда-то на периферию Рейха, так что они хотят продать свой Карлсгоф, чтобы расплатиться с долгами и купить особняк на новом месте службы.
Передавай привет Антону. Виола передаёт тебе привет. Не женился ли ты еще?
Ленинбург. 10.06.96».
И все же поразительно смотреть на себя со стороны.
Беседы с Антоном помогали мне прояснить способ мышления этих людей и их жизненные аксиомы. Для Антона же это было чем-то вроде «игры в бисер», в которой он возвышался до поразительно тонких и справедливых оценок моего зазеркалья.
Антон: Меня больше всего удивляет, как это у вас никто не замечает вопиющих недостатков демократической формы правления?
Я: Нет, почему же. Недостатки демократии общеизвестны, но к ним относятся так же, как к преступности или детской проституции – по принципу «ничего не поделаешь», и в утешение приводят известное изречение Черчилля…
Антон: Знаю, читал… Но ведь чистая демократия просто-напросто невозможна, если под демократией понимать наиболее коллегиальное принятие решений. Во-первых, чтобы принять правильное решение, надо быть специалистом…
Я: Все это верно лишь на первый взгляд. Но в таком случае было бы логично разрешить заключение брака лишь людям с психологическим образованием, однако политическое «знахарство» существует подобно медицинскому.
Антон: Не вижу ничего странного. Не знаю, как у вас, а у нас во всех школах есть курс «Этика и психология семейной жизни»… А во-вторых, не будем забывать, что демократия – лишь форма. Ее содержание – неизбежно идеологическое. Представь себе корабль, на котором плывут сто троцкистов. При всеобщем единомыслии у них не будет никаких серьезных разногласий, карательная система в этом микросоциуме будет излишня, и формально он будет столь же демократичен, как и любой микросоциум, сплошь состоящий из либералов. С другой стороны, я не знаю более нетерпимых людей, чем те, которые борются за всеобщую терпимость. Если у «тиранов» еще бывают сомнения, то эти роботы неумолимы.
Я: Насколько я понял, ты хочешь сказать, что сама по себе демократия бессодержательна; ее необходимо чем-то наполнить.
Антон: Да, высокие идеи лежат в основании любого государства, иначе оно никогда бы не возникло. Люди по природе своей эгоистичны, и лишь более-менее принудительно внушенные идеалы заставляют их видеть не только свою личную выгоду, но и проблемы ближних. Но картина будет неполной, если не учесть весьма важного обстоятельства: мир в последние полвека потому еще столь стабилен, что каждая великая держава обрела свою естественную культурно-политическую нишу. Ниппония – это традиционная монархия, несколько похожая на европейские монархии столетней давности, что ничуть не мешает ниппонцам раухеризировать все сферы жизни. У нас – коллективистский советский строй, свойственный еще древним славянам. В Рейхе – принцип фюрерства – безусловной преданности вождю и высококультурного народного единства, что представляется разумным бюргерам и бауэрам единственной валеной веймарской Германии, когда, по выражению Ремарка, настало время торгашей и негодяев. Ну, а Америка с её индивидуализмом, свойственным всякой торговой культуре, наслаждается всеми прелестями демократического правления – туда им и дорога.
Я: Да, идеологическая одержимость ушла в прошлое, и на повестке дня повсеместно оказываются геополитические темы, это происходит и у нас.
Антон: Но в чем же, по-твоему, причина импотентности вашей власти?
Я: В том-то и дело, что наши правители вполне искренне желают обустроить Россию, дать народу желанную передышку, но… Когда у нас перед телекамерой собирается высоколобые стратеги реформ, то разговор начинается с бодрых реляций о необходимости принятия кардинальные мер, а заканчивается «за упокой» – общей констатацией невозможности что-либо предпринять под угрозой нарушения прав человека, и они, как монахи – не совершу, не согрешу! – расходятся, довольные своей толерантностью.
Антон: Чем-чем?
Я: Терпимостью.
Антон: У нас это называется «лейденшафт». Почему у вас так не любят немцев?
Я: У вас сколько человек погибло в финскую войну?
Антон: Тысяч 80, если память не изменяет.
Я: А у нас в Великую Отечественную войну полегло двадцать миллионов. Так-то.
Антон: Впрочем, мне ясен корень ваших неудач – он в эклектике вашего мировоззрения. Вы слишком буквально поняли идею о диалоге культур, об интеграции в «мировое сообщество». А его нет, есть лишь отдельные влияния, претендующие на звание такового – германское, американское, двести лет назад – французское. Нельзя одновременно выдвигать идею мировой революции и бороться за разоружение и демократию. Мы упростили систему. Сталин – великий человек, в 1949 году он возродил все атрибуты Российской империи, разве что не короновался.
Я: После того, что я здесь видел, выхода два – покончить жизнь самоубийством или возвращаться назад, в свой мир, и создавать партизанские отряды и убивать безо всякой пощады журналистов.
Антон: Боюсь, Вальдемар, ты идеализируешь наше общество. Ты заблуждаешься, если думаешь, что у нас самой важной проблемой является очистка тротуаров от собачьего дерьма…
(Действительно, последним поставновлением Совета Министров СССР был указ о специальном налоге на владельцев собак в фонд коммунального хозяйства, что провело к бурным скандалам и настоящему следопытству со стороны фининспекторов.)
АВЕНТЮРА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
в которой я общаюсь с умершими
Я опять находился в пути, опять сидел за рулём синего седана, опять был один.
В.Набоков.
Настали летние ферейны. Зину отправили в пионерлагерь под Бердянск. Хильда Барним трогательно простилась со мной и, пообещав хранить мне верность (право же, здесь девушки как-то поласковее), уехала туда же. Антон в должности замзавлагеря отправился в тот же лагерь тремя днями позже, а я с чемоданом пожитков, портативной радиолой и жалованием за два месяца вперед отправился в самое трудное моё путешествие. Я ехал в Могилев-Подольский к деду, умершему три года назад от пневмонии в то самое время, когда в Москве из танков расстреливали Белый Дом, а мы лихорадочно занимали деньги на астрономически дорогие итальянские лекарства. Здесь, где бесплатная медицинская помощь гарантировалась государством, а танки не гуляли по Садовому Кольцу, он был жив, и недавно справил свое семидесятидевятилетие. Часто и бесперспективно споря с ним почти по всем вопросам, я в те, октябрьские дни, когда диссиденты праздновали свою победу над Россией, понял его правоту – правоту дворянина, ставшего коммунистом. Его душа, казалось, вселилась в меня, изгнав последние «иллюзии 91-года» (правы были пифагорейцы). Разбирая его посмертный архив, я чувствовал на себе проклятье прошлого, проклятье от века Расцвета веку Упадка и агонии. Так Кентервильское привидение из своей двухсотлетней дали посылало проклятье демократии, актеромании и современным гостиницам.
Чем дальше я ехал на запад, тем более проявлялась германизация Украины. За Кривым Рогом стали попадаться богатые немецкие колонии с главными улицами в форме свастики, а расхожее слово вокзал сменилось на вывесках германизмом «банхоф». На станции Бобринец (часто, рассматривая в детстве карту Украины, я мечтал хоть раз побывать в этом городе, чье название дышало «пивденной» жарой, спелыми арбузами и легкостью летней одежды) я пошел в вагон-ресторан и, проходя мимо первого столика, заслышал разговор:
– Вы представляете, – говорил один еврей другому, – во времена Брежнева во все президиумы и комиссии сажали всегда для виду одного еврея, чтобы не было обвинений в антисемитизме…
– А вы что, милейший, хотели бы, чтобы было наоборот? – спросил я, проходя мимо.
Мигом появился официант – услужливый армянин неопределённого возраста… Из длинного и малопонятного меню я, не доверяя доморощенным салатам, выбрал мясной гуляш (или «гуляж», как было написано в меню), положившись на всеядность мяса, виноградный сок и свежую клубнику. Рядом лежал забытый кем-то «Крокодил» с карикатурой «Американец делает вид, что думает». Июньская жара была невыносима, две осы лакомились разлитым на соседнем столике и засахарившимся лимонадом, а по портативному радио передавали концерт покойного Высоцкого.
Под вечер поезд прибыл на узловую станцию Жмеринка. На перроне ведрами продавали спелые черешни. По осовевшему от душного ожидания вокзалу ходил человек, похожий на Иисуса Христа, в синем костюме и смотрел в потолок. Каждый второй встречный был евреем (еврейский квартал – юденблок – обнесенный глухим высоким забором с большой шестиконечной звездой на калитке, размещался за станционными путями). Выяснив, что ближайший дизель до Могилева-Подольского будет только в три часа ночи, я закупил все газеты, какие продавались в киоске (даже местную еврейскую «Дегель Тора» на идиш и русском), устроился, насколько возможно, уютно на жесткой деревянной скамье и стал читать. Помимо случайных путников в зале ожидания осталось ночевать множество «челноков» из Румынии; они приехали менять свой недорогой ширпотреб на украинские продукты (в Румынии в прошлом году случился неурожай). Румыны громко переговаривались на своем языке, укладывались спать прямо на расстеленные на полу газеты и иногда затевали ссору с целым цыганским табором, облюбовавшим целый угол между билетными кассами и щитом расписания, куда они навалили целую кучу тюков с чем-то мягким и грязным. Среди всего этого прохаживался дежурный милиционер с круглой добродушной физиономией и время от времени делал замечания галдящим румынам, не из желания их приструнить, а просто, чтобы скоротать ночное дежурство. В самом дальнем от цыган и самом ближнем к выходу углу сидело целое семейство туристов из Скандинавии, все в одинаковых очках в изящной справе. Они, затерявшиеся на малороссийских дорогах, чтобы убить время в ожидании нужного поезда, смотрели дорожный телевизор, а престарелый начальник станции в бордовом мундире что-то горячо доказывал главе семейства. Человек, подобный видом Иисусу Христу, оказался баптистским проповедником и слева от меня вещал евангелие среди очень недалеких крестьян. Дежурный это заприметил и, сев рядом, долго дискутировал с ним на потеху собравшихся отовсюду зрителей.
Газеты сообщали, что в Ленинграде пущена еще одна линия метро, Лахтинско-Ржевская, что российский спутник приземлился на один из спутников Марса, Деймос, и установил там исследовательскую аппаратуру, что Гамбургский институт космического льда занимается исследованиями ледяного пояса Второй Луны, упавшей на Землю около пятнадцати миллионов лет назад, когда на планете высились гигантские термитники и муравейники, моделирующие подструктуры и сверхструктуры сознания (об этом писал Обручев в «Плутонии»), что американская поп-звезда Мадонна забеременела, а германский ультиматум резко понизил шансы Била Клинтона на переизбрание в ноябре на второй президентский срок. В «Дегель Торе» выделялась большая статья об антисемите и фашисте Гоголе, а в другой неопровержимо доказывалось, что временщик Петра I Шафиров был оклеветан национал-социалистом Татищевым.
Около двух часов ночи, когда я перечитал все газеты, а милиционер и проповедник пришли к выводу, что, чтобы спорить о чем-то, надо быть хоть в чем-то согласным, я вышел пройтись по пустынному перрону, где молодая женщина, ожидая поезд из Москвы, катала свою пятилетнюю дочь на бесхозной почтовой тележке, и вышел вовремя – через пять минут инкогнито подошел дизель, и еще через пять минут я уже всматривался в темные лесопосадки вдоль путей. Холмы с громоздящимися то тут, то там доисторическими валунами то обступали нашу дорогу со всех сторон, то расступались, открывая освещенную полной луной ночную перспективу озимых полей и пирамидальных тополей, обозначающих шоссейные дороги и стрекочущие переезды. Напротив от меня сидело целое семейство, состоявшее из типично-сельской учительницы и ее четырех дочерей: одной маленькой и трех 14–17 – летних. Они постоянно возились, красились, играли в карты при свете фонарика, ссорились, мирились и все боялись пропустить свою остановку.
Уже стало светать, когда я устроил свой багаж в камере хранения Могилевского банхофа и налегке отправился на молдавскую территорию, где в пяти километрах вверх по течению Днестра в небольшом хуторе Наславча жили родители моей мамы. Украинский берег Днестра с небольшим автовокзалом и уже оживавшим рынком, где торговали в равной мере запчастями к импортным фольксвагенам и лошадиной упряжью, более-менее полого спускался к воде, а молдавский берег круто вздымался, превращая улицы в лестницы. На том берегу был Атац, городишко раз в пять меньше Могилева, где на террасах среди неопрятных еврейских мазанок попадались кое-где очень красивые усадьбы с каменными верандами-галереями в романском стиле.
Атац не имел специального юденблока, а по центральной площади за мостом, обстроенной кругом еврейскими лавочками, бродили низкорослые цыгане. По улице направо яркая киноафиша рекламировала старый недавно оцветненный немецкий фильм о Хорсте Весселе, тротуар был то тут, то там запачкан кровоподтеками раздавленных черешень, чей-то козел объедал кусты у левого забора, старый еврей в жилетке неопределённого оттенка возился в огороде у закопченной печки. По перекрестку с музыкой проехал свадебный кортеж, и по сторонам много бросали пшена и мелких денег (я по обычаю поднял одну монетку). Восходящее солнце окрашивало побеленные стены домов в розоватый цвет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21