А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Кто бы они там ни были.
— Я схожу к нему. А то ты вся дрожишь. Залезай обратно в постель.
Сэм спросил:
— Это были бандиты? А почему Буллер не залаял?
— Буллер умный. Никаких бандитов нет, Сэм. А позвонил так поздно просто один мой приятель.
— Тот, который мистер Мюллер?
— Нет. Он не мой приятель. Спи. Телефон больше не зазвонит.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Он ведь звонил не один раз.
— Да.
— Но ты все равно не подошел. Откуда же ты знаешь, что звонил твой приятель?
— Слишком много вопросов ты задаешь, Сэм.
— Это был тайный сигнал?
— А у тебя есть тайны, Сэм?
— Да. Много.
— Расскажи мне хоть одну.
— Не буду. Какая же это тайна, если я тебе расскажу.
— Ну так вот и у меня есть тайны.
Сара еще не спала.
— Теперь он в порядке, — сказал Кэсл. — Он думал, это звонили бандиты.
— Может, так оно и было. А что ты ему сказал?
— О, я сказал, что это тайный сигнал.
— Ты всегда знаешь, как его успокоить. Ты любишь его, да?
— Да.
— Как странно. Я никогда не могла этого понять. Жаль, что он на самом деле не твой.
— А мне ничуть не жаль. И ты это знаешь.
— Я никогда не понимала почему.
— Я же говорил тебе много раз. Достаточно я вижу себя каждый день в зеркале, когда бреюсь.
— И видишь ты в зеркале всего лишь доброго человека, милый.
— Я бы так о себе не сказал.
— Будь у меня твой ребенок, мне было бы чем жить, когда тебя не станет. Ты же не вечен.
— Нет, слава богу, нет. — Он произнес это не подумав и пожалел, что так сказал. Ее понимание всегда побуждало его приоткрываться чуть больше, чем следовало, — как он ни старался сдерживаться, его так и подмывало все ей рассказать. Иной раз он цинично сравнивал ее с умным чиновником, который, ведя допрос, выказывает понимание и вовремя предлагает сигарету.
Сара сказала:
— Я знаю, ты чем-то встревожен. Хотелось бы мне, чтобы ты рассказал, в чем дело… но я знаю, ты не можешь. Возможно, когда-нибудь… когда ты станешь свободным человеком… — И с грустью добавила: — Если ты вообще когда-либо станешь свободным, Морис.

5
Кэсл оставил велосипед на хранение у билетного контролера на Беркхэмстедской станции и поднялся наверх, на платформу, откуда шли поезда на Лондон. Почти всех, кто ежедневно ездил в столицу, он знал по виду — с некоторыми даже здоровался кивком. Холодный октябрьский туман стлался по стеклянной поверхности пруда у замка и капал сыростью с плакучих ив, выстроившихся вдоль канала по другую сторону железнодорожной колеи. Кэсл прошелся вдоль платформы и обратно: он вроде бы знал почти всех, кроме одной женщины в поношенной кроличьей шубке: женщины редко ездили этим поездом. Он увидел, в какое она вошла купе, и решил сесть там же, чтобы понаблюдать за ней. Мужчины развернули газеты, а женщина раскрыла книгу в бумажной обложке — роман Дениз Робинс. Кэсл же начал читать второй том «Войны и мира». Он нарушал правила хранения тайны, даже в известной мере бросал вызов, читая эту книгу у всех на виду, удовольствия ради. «В одном шаге за этой гранью, похожей на грань, что отделяет живых от мертвых, лежит неопределенность, страдание и смерть. И что там? кто там? там, за этим полем, за этим деревом…» Кэсл посмотрел в окно и словно бы увидел глазами описываемого Толстым солдата недвижные воды канала, проложенного к Боксмуру. «Эта крыша, озаренная солнцем? Никто не знает, но знать хочется. Ты боишься и, однако же, жаждешь пересечь эту грань…»
Когда поезд остановился в Уотфорде, Кэсл был единственным пассажиром из их купе, который вышел на станции. Он задержался у доски с расписанием поездов и дождался, пока все пассажиры до последнего не прошли через турникет, — той женщины среди них не было. Он вышел из вокзала и стал в очередь на автобус, снова проверяя лица. Затем взглянул на свои часы и, нетерпеливо взмахнув рукой — для тех, кто мог за ним наблюдать, — пошел пешком. Никто за ним не последовал — в этом он был уверен, но все равно его немного тревожила мысль о той женщине в купе и своем глупом пренебрежении правилами. Надо быть осторожным до мелочей. Свернув в первое попавшееся по дороге почтовое отделение, он позвонил в свою контору и попросил к телефону Синтию: она всегда приходила по крайней мере за полчаса до Уотсона. Дэвиса или него.
Он сказал:
— Передайте, пожалуйста, Уотсону, что я немного задержусь, хорошо? Мне пришлось выйти в Уотфорде, чтобы заглянуть к ветеринару. У Буллера появилась какая-то странная сыпь. Скажите об этом и Дэвису.
Он подумал было, не следует ли для алиби в самом деле зайти к ветеринару, а потом решил, что чрезмерная бдительность может оказаться столь же опасной, как и недостаточная, — лучше всего держаться просто и говорить по возможности правду, ибо правду куда легче запомнить, чем ложь. Он зашел в третье кафе, значившееся в списке, который он держал в голове, и стал ждать. Вслед за ним в кафе вошел высокий сухопарый мужчина в пальто, видавшем лучшие дни, — Кэслу этот человек был незнаком. Он подошел к столику Кэсла и спросил:
— Извините, вы не Уильям Хэтчард?
— Нет, моя фамилия Кэсл.
— Извините. Вы удивительно похожи.
Кэсл выпил две чашечки кофе и почитал «Таймс». Человек, читающий эту газету, всегда выглядит респектабельно, и Кэсл это ценил. Он увидел, что мужчина, подходивший к нему, прошел по улице ярдов пятьдесят, остановился и стал завязывать шнурок, и Кэслу сразу стало спокойно на душе — вот такое же чувство возникло у него в свое время в больнице, когда его повезли на каталке из палаты на тяжелую операцию; он снова стал как бы предметом на ленте конвейера, которая несла его к предназначенному концу, и ни перед кем и ни за что он уже не отвечал — даже перед своим телом. К лучшему это или к худшему, обо всем позаботится теперь кто-то другой. Кто-то — в большей степени профессионал, чем он. «Вот так должна приходить к человеку смерть», — думал он радостно, не спеша шагая за незнакомцем. Он всегда надеялся, что с таким же чувством примет смерть, — чувством избавления от всех тревог.
Улица, по которой они сейчас шли, как он заметил, называлась Череда вязов, хотя ни вязов, ни каких-либо деревьев вообще нигде и в помине не было видно, да и дом, к которому его привели, был столь же безликим и заурядным, как и его собственный. Даже цветные витражи над входной дверью были почти такие же. Возможно, здесь тоже когда-то работал зубной врач. Сухопарый мужчина на секунду приостановился у железной калитки, которая вела в палисадник, величиной с бильярдный стол, и пошел дальше. У двери было три звонка, но только возле одного из них была карточка — совсем истертая, с надписью, в которой можно было разобрать лишь окончание: «…ишен лимитед». Кэсл нажал на звонок и увидел, что его поводырь перешел на другую сторону Череды вязов и зашагал назад. Поравнявшись с домом, у которого стоял Кэсл, он вынул из рукава платок и вытер нос. По всей вероятности, это был сигнал, означавший «все в порядке», так как Кэсл почти тут же услышал скрип ступенек — кто-то спускался по лестнице. Интересно, подумал он, «они» приняли меры предосторожности для его безопасности — на случай, если кто-то идет за ним, или для собственной безопасности — на случай возможного предательства с его стороны… или на оба случая. Но это было ему уже безразлично — его несла лента конвейера.
Дверь открылась, и неожиданно для себя он увидел знакомое лицо — удивительные голубые-голубые глаза, широкая приветливая улыбка и маленький шрамик на левой щеке, оставшийся, как он знал, с той поры, когда еще ребенком человек этот был ранен в Варшаве после того, как город попал в руки гитлеровцев.
— Борис! — воскликнул Кэсл. — А я думал, что уже никогда больше тебя не увижу.
— Рад тебя видеть, Морис.
Как странно, подумал Кэсл, что только Сара и Борис в целом свете зовут его Морисом. Мать в минуты нежности называла его просто «дорогой мой», а на работе он жил среди кличек и инициалов. Кэсл сразу почувствовал себя как дома, хотя никогда прежде здесь не бывал — в этом убогом домишке с протертой ковровой дорожкой на лестнице. Почему-то ему вспомнился отец. Возможно, он ходил с ним в детстве к какому-то пациенту, жившему в таком же доме.
С площадки второго этажа он прошел вслед за Борисом в маленькую квадратную комнату, где стоял письменный стол и два стула, а на стене висела большая фотография, на которой было запечатлено многочисленное семейство, сидевшее в саду за столом, уставленным великим множеством всякой еды. Все блюда были словно поданы одновременно: яблочный пирог стоял рядом с жареной бараньей ногой, а лососина и ваза с яблоками — рядом с супницей. Тут же стояли кувшин с водой, бутылка вина и кофейник. На полке, прибитой к стене, выстроилось несколько словарей, а к грифельной доске, на которой было написано полустертое слово на непонятном Кэслу языке, была прислонена указка.
— Меня решили вернуть сюда. После твоего последнего донесения, — сказал Борис. — Я имею в виду донесение насчет Мюллера. Я рад, что снова здесь. Англия нравится мне куда больше Франции. А как у тебя сложились отношения с Иваном?
— Все в порядке. Но работать с ним не то же, что с тобой. — Кэсл поискал по карманам сигареты, но не обнаружил пачки. — Ты же знаешь, какие вы, русские. У меня такое впечатление, что он не доверял мне. И все время требовал такого, чего я никому из вас не обещал. Он даже хотел, чтобы я попытался перейти в другой сектор.
— По-моему, ты куришь «Мальборо»? — сказал Борис и протянул пачку.
Кэсл взял сигарету.
— Борис, когда ты был здесь, ты уже знал, что Карсон умер?
— Нет. Не знал. Мне об этом стало известно всего несколько недель назад. Я даже до сих пор не знаю подробностей.
— Он умер в тюрьме. От воспаления легких. Во всяком случае, так говорят. Иван наверняка это знал… а мне сообщил об этом Корнелиус Мюллер.
— Разве это было для тебя такой уж неожиданностью? Учитывая обстоятельства. Если человека арестовали, тут уж надежды мало.
— Знаю, и однако же, я всегда верил, что в один прекрасный день снова увижу Карсона… в каком-нибудь безопасном месте, далеко от Южной Африки… может быть, у меня дома… и тогда смогу поблагодарить его за то, что он спас Сару. А теперь он умер, ушел из жизни, так и не услышав ни слова благодарности от меня.
— Все, что ты делал для нас, и есть твоя благодарность ему. Он бы именно так это и понял. Не терзайся по этому поводу — не сожалей.
— Нет? Но ведь никакими доводами разума не притушить сожаления: сожаление — оно возникает непроизвольно, как и любовь.
А сам тем временем думал о другом: «Немыслимая создалась ситуация — на свете нет ни единого человека, с кем я мог бы говорить обо всем так, как с этим Борисом, а ведь я даже не знаю его настоящего имени». С Дэвисом он говорить так не мог: половина его жизни была скрыта от Дэвиса, как и от Сары, которая понятия не имела о существовании Бориса. Однажды Кэсл даже рассказал Борису про ту ночь в отеле «Полана», когда он узнал насчет Сэма. Куратор все равно что священник для католика: бесстрастно выслушивает твою исповедь, в чем бы ты ни каялся. Кэсл сказал:
— Когда мне сменили куратора и вместо тебя появился Иван, я почувствовал себя невыносимо одиноким. С Иваном я ни о чем не мог говорить — только о делах.
— Мне очень жаль, но я вынужден был уехать. Я спорил но этому поводу с ними. Все сделал, чтобы остаться. Ни ты но своей конторе знаешь, как оно бывает. У нас — такая же петрушка. Каждый сидит в своем ящичке, а в какой ящичек кого посадить, решает начальство.
Как часто Кэсл слышал такое же сравнение у себя на службе. Обе стороны пользуются одними и теми же клише.
Кэсл сказал:
— Пора менять книгу.
— Да. И это все? По телефону ты подал срочный сигнал. Что-то новое насчет Портона?
— Нет. Я вообще не вполне верю всей этой истории.
Они сидели на неудобных стульях но разные стороны письменного стола, точно учитель и ученик. «Что ж, наверное, так бывает и в исповедальне, — подумал Кэсл. — Случается же, что пожилой человек исповедуется в грехах молодому священнику, который мог бы быть его сыном». Во время редких встреч с Иваном разговор у них всегда был короткий: Кэсл сообщал информацию и выслушивал вопросы — все строго по делу. А с Борисом он мог позволишь себе расслабиться.
— Франция — ли было для тебя повышение?
Кэсл взял еще одну сигарету.
— Не знаю. Никогда ведь не знаешь по-настоящему, верно? Возможно, возвращение сюда для меня повышение. Это может означать, что к твоему последнему сообщению отнеслись очень серьезно и решили, что я справлюсь лучше, чем Иван. А может быть, Иван подставился? Ты вот не веришь этой истории насчет Портона, но есть у тебя подлинное неоспоримое доказательство, что ваши люди заподозрили утечку?
— Нет. Но в такой игре, как наша, начинаешь полагаться на интуицию, а ведь текущую проверку всего отдела как-никак провели.
— Ты же сам говоришь — текущую .
— Да, возможно, она и текущая, ведется она вполне открыто, но у меня такое впечатление, что это нечто большее. По-моему, телефон Дэвиса на подслушивании, возможно, и мой тоже, хотя не думаю. Во всяком случае, лучше прекратить эти звонки ко мне домой. Ты ведь читал мое донесение о визите Мюллера и операции «Дядюшка Римус». Я молю Бога, чтобы вы это передали по каким-то другим каналам, если действительно известно об утечке. У меня такое чувство, что мне подбрасывают меченый банкнот.
— Можешь не бояться. Мы были очень осторожны с этим донесением. Хотя я не думаю, чтобы миссия Мюллера была, как ты это называешь, «меченым банкнотом». Портон — возможно, но не Мюллер. Мы получили подтверждение на этот счет из Вашингтона. Мы воспринимаем «Дядюшку Римуса» очень серьезно и хотим, чтобы ты сосредоточил внимание на этой операции. Она может отрицательно сказаться на наших позициях в Средиземноморье, в Персидском заливе, в Индийском океане. Даже в Тихом. С течением времени…
— Никакого течения времени для меня быть уже не может, Борис. Я перевалил за пенсионный возраст.
— Я знаю.
— Хочу выйти в отставку.
— Мы бы это не приветствовали. Ближайшие два года могут иметь принципиальное значение.
— Для меня тоже. И я хотел бы прожить их по своему усмотрению.
— Занимаясь чем?
— Заботясь о Саре и Сэме. Буду ходить в кино. Потихоньку стареть. Для вас же безопаснее отпустить меня, Борис.
— Почему?
— Мюллер был у меня, и сидел за моим столом, и ел нашу пищу, и был любезен с Сарой. Соизволил снизойти. Сделал вид, будто никакого цветного барьера не существует. До чего же мне мерзок этот человек! И до чего я ненавижу весь этот чертов БОСС. Ненавижу людей, которые убили Карсона, а теперь именуют это «воспалением легких». Ненавижу, потому что они пытались засадить в тюрьму Сару и тогда Сэм родился бы в неволе. Так что лучше вам, Борис, пользоваться услугами человека, который не питает ненависти. Ненависть ведь может толкнуть на ошибочные шаги. Она не менее опасна, чем любовь. Так что я вдвойне опасен, Борис, потому что я ведь и люблю. А любовь в обеих наших службах считается пороком.
Он почувствовал огромное облегчение оттого, что мог говорить открыто с кем-то, кто, как он полагал, понимает его. Голубые глаза смотрели, казалось, с искренним дружелюбием, улыбка поощряла его хотя бы на время сбросить с себя тяжесть тайны. Он сказал:
— А «Дядюшка Римус» для меня последняя капля: ведь это значит, что мы за кулисами объединяемся со Штатами, чтобы помочь этим мерзавцам, насаждающим апартеид. Ваши худшие преступления, Борис, всегда в прошлом, а будущее еще не настало. Я не могу повторять, точно попугай: «Вспомните Прагу! Вспомните Будапешт!» — это было уже много лег назад. Людей заботит сегодняшний день, а сегодняшний день — это «Дядюшка Римус». Я стал черным выкрестом, когда влюбился в Сару.
— Тогда почему же ты считаешь, что нам опасно иметь с тобой дело?
— Потому что в течение семи лег я сохранял самообладание, а теперь я его теряю. И теряю из-за Корнелиуса Мюллера. Возможно, шеф по этой самой причине и послал его ко мне. Возможно, шеф хочет, чтобы я сорвался.
— Мы только просим тебя еще немного потерпеть. Конечно, начальная стадия игры всегда самая легкая, верно? Обратная сторона медали еще не столь видна, а необходимость соблюдать тайну не породила еще истерии или чего-то вроде женского климакса. Постарайся не слишком волноваться, Морис. Принимай на ночь валиум и могадон. Приезжай ко мне, как только станет тяжко и тебе захочется выговориться. Так оно будет безопаснее, верно?
— Я ведь уже достаточно сделал и оплатил сполна свой долг Карсону, разве не так?
— Да, конечно, но мы пока не можем тебя потерять — из-за «Дядюшки Римуса». Ты же сам сказал, что стал черным выкрестом.
Кэсл чувствовал себя, как больной, выходящий из анестезии после успешной операции.
Он сказал:
— Извини. Я валял дурака. — Он не мог в точности вспомнить, что именно он говорил. — Дай-ка мне виски, Борис.
Борис открыл шкаф, достал бутылку и стакан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32