— Сколько еще до последних известий?
— Десять минут, — сказал доктор Пларр.
Отец Ривас взялся за детектив, но, следя за ним, доктор Пларр видел, что читает он как-то медленно. Он долго не сводил глаз с какой-нибудь фразы, прежде чем перевернуть страницу. Губы его чуть-чуть шевелились. Словно он молился тайком, ведь молитва священника у постели умирающего — это последняя просьба о помощи, и больной не должен ее слышать. Все мы его больные, подумал доктор Пларр, всем нам скоро суждено умереть.
Доктор не верил в благополучный исход. Сделав ошибку в уравнении, вы получаете цепь ошибок. Его собственная смерть может стать одной из этих ошибок; люди скажут, будто он пошел по стопам отца, но они будут не правы — это не входило в его намерения.
С тягостным ощущением тревоги и любопытства он подумал о своем ребенке. Ребенок тоже был следствием ошибки, неосторожности с его стороны, но раньше он никогда не чувствовал за это ответственности. Он считал ребенка бесполезной частицей Клары, подобно ее аппендиксу — скорее больному аппендиксу, который следует удалить. Он предложил сделать аборт, но эта мысль ее напугала — вероятно, потому, что в доме у матушки Санчес делали слишком много абортов без помощи врача. Теперь, ожидая последних известий по радио, он говорил себе: бедный маленький ублюдок, жаль, что я никак о нем не позаботился. Какая же Клара мать? Небось вернется к матушке Санчес, и ребенок вырастет баловнем публичного дома. А может, это и лучше, чем жить с его матерью в Буэнос-Айресе и уплетать пирожные на калье Флорида, прислушиваясь к многоязычному гомону богатеньких дамочек. Он задумался о путаной родословной ребенка, и впервые, на фоне этой путаницы, ребенок стал для него реальностью, а не просто мокрым кусочком мяса, вырванным из тела вместе с пуповиной, которую надо перерезать. Эту пуповину перерезать невозможно. Она соединяет ребенка с двумя такими разными дедами — рубщиком сахарного тростника в Тукумане и старым английским либералом, пристреленным во дворе полицейского участка в Парагвае. Пуповина соединяла ребенка с отцом — врачом из провинции, матерью из публичного дома, с дядей, сбежавшим когда-то с плантации сахарного тростника, чтобы пропасть в просторах континента, с двумя бабками… Нет, этим нитям, опутывающим крохотное существо как свивальники, которыми в старину пеленали ручки и ножки новорожденного, не было конца. «Холодный, как рыба», — отозвался о нем Чарли Фортнум. Что передаст ребенку холодный, как рыба, отец? Хорошо, если бы можно было менять отцов. Холодный, как рыба, отец был бы и для него самого куда более подходящим родителем, чем тот, который из одного сострадания умер за других. Ему хотелось бы, чтобы маленький ублюдок во что-то верил, но не тот он отец, который может передать в наследство веру в бога или в идею. Он крикнул в другой конец комнаты:
— Ты и правда веришь во всемогущего бога, Леон?
— Что? Прости, я не расслышал. Этот сыщик такой хитрец — видно, поезд из Эдинбурга не зря опаздывает на полчаса.
— Я спросил, веришь ли ты иногда в бога-отца?
— Ты меня уже об этом спрашивал. И тебе это вовсе не интересно. Ты только смеешься надо мной, Эдуардо. И все-таки я тебе отвечу, когда исчезнет последняя надежда. Тогда тебе не захочется смеяться. Извини меня на минутку — детектив становится все интереснее: эдинбургский экспресс подходит к станции под названием Кингс-Кросс. Королевский Крест. Это что, какой-нибудь символ?
— Нет. Просто название одного из вокзалов в Лондоне.
— Тише вы оба.
Акуино включил приемник, и они стали слушать зарубежные новости, которые в этот час передавались из Буэнос-Айреса. Диктор сообщил о визите Генерального секретаря Организации Объединенных Наций в Западную Африку; полсотни хиппи были насильно высланы с Майорки; снова поднялись пошлины на автомобили, импортируемые в Аргентину; в Кордове в возрасте восьмидесяти лет умер какой-то генерал в отставке; в Боготе взорвалось несколько бомб, и, конечно, аргентинская футбольная команда продолжала свое триумфальное шествие по Европе.
— О нас позабыли, — сказал Акуино.
— Если бы можно было в это поверить, — отозвался отец Ривас. — Остаться здесь… и чтобы о нас позабыли… навсегда. Не такая уж плохая участь, а?
3
В субботу в полдень передали сообщение, которого они так долго ждали, но им пришлось терпеливо выслушать последние известия до самого конца. Задачей всех заинтересованных правительств было всячески умалить значение дела Фортнума. Буэнос-Айрес приводил весьма сдержанные высказывания британской прессы. Лондонская «Таймс», например, сухо сообщила, что один аргентинский писатель (имя не называлось) предложил себя в обмен на консула, а передача Би-би-си, по выражению аргентинского комментатора, дала всему этому делу должную оценку. Некий заместитель министра кратко коснулся этого вопроса в телевизионной дискуссии, посвященной политическому насилию, в связи с трагической гибелью свыше ста шестидесяти пассажиров одного из самолетов Британской авиационной корпорации: «Я знаю об этом происшествии в Аргентине не больше любого нашего телезрителя. Мне некогда читать романы, но сегодня, прежде чем выйти из дома, я позвонил в книжный магазин, которым пользуется жена, и навел справки о господине Савиндре, но, к сожалению, они знают о нем не больше моего». Заместитель министра добавил: «Как бы я ни сочувствовал мистеру Фортнуму, я хочу подчеркнуть, что мы не можем рассматривать похищение такого рода как удар по британской дипломатической службе со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мистер Фортнум никогда не был членом дипломатического корпуса. Он родился в Аргентине и, насколько мне известно, даже никогда не посещал нашу страну. Когда произошло это печальное событие, мы как раз собирались освободить его от должности почетного консула, поскольку он давно достиг пенсионного возраста, к тому же у нас не было необходимости его заменить, так как число британских подданных в этой провинции за последние десять лет сильно упало. Вы, несомненно, знаете, что наше правительство не щадит усилий по сокращению расходов на содержание нашей дипломатической службы за рубежом».
Отвечая на вопрос, заняло бы правительство другую позицию, если бы жертвой оказался сотрудник дипломатического корпуса, заместитель министра заявил: «Конечно, мы заняли бы точно такую же позицию. Мы не намерены уступать шантажу где бы то ни было и при каких бы то ни было обстоятельствах. В данном конкретном случае мы имеем все основания полагать, что мистер Фортнум будет освобожден, когда эти безрассудные люди убедятся в тщетности своей попытки. В этом случае президент Аргентины будет решать, намерен ли он проявить к преступникам милосердие. А теперь, если председатель позволит, мне бы хотелось вернуться к основной теме сегодняшней передачи. Могу вас заверить, что на борту самолета не было охраны, и, следовательно, вопрос о вооруженном столкновении…»
Пабло выключил радио.
— Что все это значит? — спросил отец Ривас.
Доктор Пларр объяснил:
— Они предоставили вам самим решать участь Фортнума.
— Если они отклонили ультиматум, — сказал Акуино, — чем скорее мы его убьем, тем лучше.
— Наш ультиматум был адресован не британскому правительству, — заметил отец Ривас.
— Ну конечно, — поспешил поправиться доктор Пларр, — им приходится говорить все это на публику. Мы не знаем, какое давление они негласно оказывают в Буэнос-Айресе и Асунсьоне. — Даже ему самому эти слова показались недостаточно убедительными.
Не считая тех, кто стоял на посту, все после обеда пили матэ, кроме доктора Пларра — он унаследовал от отца вкус к обычному чаю. Сыграв еще одну партию с Акуино, Пларр притворился, что допустил ошибку, потерял королеву и дал Акуино одержать победу, но, когда тот произнес «шах и мат», в его угрюмом голосе звучало недоверие.
Доктор Пларр дважды навестил своего пациента и оба раза застал его спящим. Его раздражало спокойное выражение лица приговоренного к смерти. Консул даже слегка улыбался — может, ему снилась Клара или ребенок, а может, он просто видел во сне, как принимает свою «норму». Доктор Пларр задумался о будущем — на тот маловероятный случай, если им суждено будущее. О Кларе он не беспокоился: эта связь — если ее можно назвать связью — все равно скоро кончилась бы. Его тревожил ребенок, который будет расти под надзором Чарли Фортнума. Непонятно почему, но он представлял себе его мальчиком — мальчиком, похожим на две ранние фотографии его самого: на одной он был снят в возрасте четырех, на другой — восьми лет. Мать все еще хранила их в своей захламленной квартире среди фарфоровых попугаев и старья из антикварных лавок, но серебряные рамки почернели — их, видно, давно не чистили.
Он был уверен, что Чарли воспитает ребенка католиком — и с тем большей строгостью, что сам уже давно нарушил церковный закон; он представлял себе, как Чарли сидит у кровати мальчика и с умилением внимает усилиям ребенка пролепетать «Отче наш». Потом он выйдет на веранду к Кларе и к бару. Чарли будет очень добрым отцом. Он не станет заставлять мальчика ездить верхом. Он даже бросит пить или по крайней мере решительно сократит свою «норму». Чарли будет называть мальчика «старина», трепать по щеке и перед сном перелистывать с ним «Панораму Лондона». Доктор Пларр вдруг увидел, как мальчик сидит в постели, будто это был он сам, прислушиваясь к отдаленным звукам запираемых дверей, к тихим голосам этажом ниже, к осторожным шагам. Он вспомнил ночь, когда со страха прокрался в комнату отца, и теперь всматривался в бородатое лицо этого отца, растянувшегося на крышке гроба, — четырехдневная щетина стала похожа на бороду.
Тут доктор Пларр поспешил вернуться в компанию будущих убийц Чарли Фортнума.
Караульная служба возобновилась. На посту стоял Акуино, а Пабло заменил индейца у двери. Гуарани тихо спал на полу, а Марта гремела тарелками на заднем дворе. Отец Ривас сидел, прислонившись спиной к стене. Он забавлялся сухими горошинами, перебрасывая их из одной руки в другую, как бусины разорванных четок.
— Ты дочитал свою книгу? — спросил доктор Пларр.
— Ну да, — ответил отец Ривас. — Конец был именно такой, как я ожидал. Всегда можно предсказать, чем все кончится. Убийца взял и покончил с собой в эдинбургском экспрессе. Вот почему экспресс опоздал на полчаса и этот Бредшоу ошибся. Как консул?
— Спит.
— А его рана?
— В порядке. Но доживет ли он до того, чтобы она зажила?
— Мне казалось, что ты веришь в закулисное давление.
— Мне казалось, будто и ты во что-то веришь, Леон. В такие вещи, как милосердие и сострадание. Священник всегда остается священником — так ведь утверждают, верно? Не говори мне об отце Торресе [Торрес Рестрепо, Камило (1929-1966) — национальный герой Колумбии, священник, автор «Революционной платформы Единого народного фронта», убит в стычке с правительственными войсками] или о епископах, которые шли на войну в средние века. Сейчас не средневековье, и тут не воюют. Вы готовы убить человека, который не причинил вам никакого зла, человека, который по годам годится мне в отцы — да и тебе тоже. Где отец твой, Леон?
— В Асунсьоне под мраморным памятником величиной с эту лачугу.
— Кажется, все мы не можем расстаться со своими мертвыми отцами. Фортнум ненавидел своего. Пожалуй, моего я любил. Возможно. Откуда мне знать? Само слово «любовь» звучит так фальшиво. Мы ставим любовь себе в заслугу, словно выдержали экзамен с хорошими отметками. Каким был твой отец? Я его ведь даже не видел.
— Он был таким, каким и полагалось быть одному из богатейших людей в Парагвае. Ты, наверное, помнишь наш дом в Асунсьоне с большой галереей, белыми колоннами, мраморными ваннами и сад со множеством апельсиновых и лимонных деревьев. И лапачо, осыпавшими дорожки своими розовыми лепестками. Вероятно, ты никогда не бывал в самом доме, но я твердо помню, что ты как-то раз приходил на мой день рождения, который устраивали в саду. Моих друзей в дом не пускали — там было столько вещей, которые они могли сломать или запачкать. У нас было шестеро слуг. Они мне нравились куда больше моих родителей. Там был садовник Педро — он все время подметал лепестки: мать говорила, что они замусоривают сад. Я очень любил Педро, но отец его выгнал, потому что он украл несколько песо, забытых на садовой скамейке. Отец ежегодно давал кучу денег партии Колорадо, поэтому у него не было неприятностей, когда после гражданской войны к власти пришел Генерал. Он был хорошим адвокатом, но никогда не защищал бедных. Он до самой смерти верно служил богачам, и все говорили, какой он хороший отец, потому что он оставил много денег. Ну ладно, может, он и был хорошим отцом в этом смысле. Одна из обязанностей отца — обеспечивать семью.
— А бога-отца, Леон? Я что-то не вижу, чтобы он так уж щедро нас обеспечивал. Вчера вечером я спросил, веришь ли ты еще в него. Мне всегда казалось, что в нем есть что-то крайне неприятное. Скорее я поверил бы в Аполлона. Тот по крайней мере был красив.
— Беда в том, что мы потеряли способность верить в Аполлона, — сказал отец Ривас. — Иегова вошел в нашу плоть и кровь. Тут уж ничего не поделаешь. Прошли века, и Иегова живет во тьме нашей души, как глист в кишечнике.
— Тебе нельзя было идти в священники, Леон.
— Может, ты и прав, но теперь уже поздно об этом думать. Который час? Мне до смерти надоело это радио, но надо послушать известия — а вдруг они еще уступят.
— Мои часы остановились. Забыл завести.
— Тогда лучше не выключать радио, хоть это и опасно, пока все-таки еще не отпала возможность…
Он совсем приглушил звук, и все равно они уже не были в одиночестве. Кто-то едва слышно играл на арфе, кто-то шепотом пел, будто они сидели в огромном зале, где артистов не видно и не слышно.
Оставалось только разговаривать, разговаривать о чем попало, кроме ночи с субботы на воскресенье.
— Я часто замечал, — сказал доктор Пларр, — когда мужчина бросает женщину, он начинает ее ненавидеть. Может, он ненавидит собственную неудачу? Или же мы просто хотим уничтожить свидетеля, который точно знает, что мы собой представляем, когда перестаем разыгрывать комедию. Наверно, я возненавижу Клару, когда с ней расстанусь.
— Клару?
— Жену Фортнума.
— Значит, правда, что про тебя говорят?
— В нашем положении, Леон, вряд ли есть смысл лгать. Близкая смерть — отличное лекарство от лжи, лучше пентотала. Вы, священники, всегда это знали. Когда приходит священник, я всегда оставляю умирающего с ним наедине, чтобы он мог говорить свободно. Большинство хочет говорить, если только еще в силах.
— Ты собираешься бросить эту женщину?
— Ничего я не собираюсь. Но это неизбежно. Если останусь жив. В этом я уверен. Ничто на свете не вечно, Леон. Разве, когда тебя рукополагали в священники, ты в душе не был уверен, что в один прекрасный день перестанешь им быть?
— Нет. Никогда я так не думал. Ни на минуту. Я думал, что церковь и я хотим одного и того же. Понимаешь, в семинарии я был просто счастлив. Можно сказать, это был мой медовый месяц… Хотя и там случалось… Наверно, так бывает и в медовый месяц… вдруг по какой-то мелочи почувствуешь — что-то обстоит не так… Помню одного старого священника… он преподавал богословскую этику. Никогда не видел человека, настолько знавшего истину в конечной инстанции… и уверенного в своей правоте. Конечно, богословская этика — это кошмар каждой семинарии. Учишь правила и находишь, что в жизни они неприменимы… Ну ничего, думал я, маленькая разница во взглядах, какое это имеет значение? В конце концов муж и жена приноравливаются друг к другу. Церковь будет мне ближе по мере того, как я буду ближе к ней.
— Но когда ты оставил церковь, ты стал ее ненавидеть, верно?
— Я же сказал тебе — церкви я никогда не оставлял. У меня это не развод, Эдуардо, а только разлука, разлука по взаимному соглашению. Я никогда не буду всецело принадлежать никому другому. Даже Марте.
— Но и разлука часто приносит ненависть, — сказал доктор Пларр. — Я замечал это не раз у моих пациентов в этой проклятой стране, где не разрешен развод.
— Со мной этого не случится. Даже если я не могу любить, я не вижу причин для ненависти. Я никогда не забуду тот долгий медовый месяц в семинарии, когда я был так счастлив. Если я теперь и питаю какое-то чувство к церкви, это не ненависть, а сожаление. Думаю, она могла бы использовать меня для благой цели, если бы ей было дано понимать — я хочу сказать, понимать мир, какой он есть.
Радио продолжало шептать, и они напряженно вслушивались, ожидая, когда им объявят, сколько сейчас времени. В этой глиняной хижине, которая легко могла сойти за первобытную гробницу для целой семьи, доктор Пларр больше не чувствовал ни малейшего желания мучить Леона Риваса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30