А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сойки натаскивают на себя муравьев, чтоб их кислотой очиститься от гнид; из-за капли грязи павлин, водятся такие птицы по городам, скидывает с себя перо, идущее на украшение властелиншам; сорока, ежели попадется ей труп с перстнем, первым делом огладывает до кости украшенный палец, чтоб убрать золотом собственное гнездо; удоды, выстроившись друг за другом большим кольцом, так и зимуют, уткнувши клюв в хвост переднего – сохраняют теплоту; аист, заставши чужака в своем гнезде, клювом убивает аистиху; петух перед бурей стоит на одной ноге. Спиридон умел разговаривать со стрижами, галками, простыми и альпийскими, с голубыми зябликами у Давидицы. Подсвистывал, подманивал их птичьими голосами, и они ему отвечали: зяблики предсказывали дождь, черно-белые заморские стайки – набеги саранчи, сойки – коросту по яблоневым стволам. Ночами он открывал мне великие тайны. «Журавли выселятся из наших краев после трехдневного дождя, на Митров день. Ты меня в ту пору не ищи. Отправлюсь с ними. А как падет последний вишневый лист, пролечу над селом. Дожидайся – увидишь меня».
Пая последний вишневый лист, а ночью я и впрямь услышал крик журавлей и выскочил из дома. «Спиридон, – кричал я. – Летишь?» Он ответил мне журавлиным криком. Лозана ухватила меня за ухо, вопрошая – кто же на ослах летает? «Такого даже твой покойный дед Богдан не видывал в треснутой тыкве. Спиридон уехал спозаранку на осле».
Вокруг Кукулина разыгрались ветры, сильные срывают крыши с домов, слабенькие и писклявые, только что вылупившиеся, ждут, когда стужа затащит их в горы. Вернутся с вьюгами. Протянут сквозь полые тростники жалостный плач, воем призывая серые волчьи стаи на поминки, под дуб, на котором Вецко, Исидор и Менко повесили волчицу Агриппину Великомученицу. Вецко далеко, не помню уж, как выглядит, Исидор и Менко собрали кое-какой урожай в амбары и теперь недоумевают, то ли жениться, то ли обождать, потому как, по мнению второго, девки в соседних селах богаче, там всего не пропивают до опинок, Опинки – крестьянская обувь из сыромятной кожи*.

как в Кукулине. У Велики подрастают Вецковы братья и полубратья, мои какие-никакие дядья, покорные на вид, а лица острые, как секиры. Меня, лишь гляну на них исподлобья, слушаются и ублажают. Один, Илия с усиками, все играет песни. Когда Велика его отколотит, идет в сарай и распевает, пока соседи палками не загрозятся. Заставляли его петь сколько выдержит – босым на толченом камне и на одной ноге. Всех это потешало. В ту пору даже покойников хоронили веселенькими, с усмешливо полуоткрытыми глазами. Этот мой дядюшка, признаться и я тоже, вздыхал по Тамаре – молчаливая, благостная, словно бы знающая тайные сны всех кукулинских молоддев, усмехается краешком глаз, косо врезанных в продолговатое лицо с выступающими скулами. Арсо Навьяк не бездельничает, копает могилу – завтра беспременно кто-нибудь да помрет. Маленький Нестор, бывший Ион, удлиняет свои ноги деревянными подпорами, Киприян из ночи в ночь пересчитывает, как свое стадо, звезды. Нынешней ночью все слышали журавлиный крик. И может, догадались, что Спиридон летит поверх облаков и бурь, оставляя за собой след, подобно летним хвостатым звездам. Из болотины раздается хрипловатый гул – не иначе русалки пробивают теменем первый лед, не давая себя замуровать. Велика ходит в черном, до самых глаз. Не велит верить сказкам, каких не рассказывал мне мой дед Богдан. Уставившись в очаг, на пляшущий огонь, прядет Лозана, вслушивается в гул, от которого бесятся псы. На полке лежит святой камень с могилы игумена Прохора, а сам старичок сидит на камне и расширяет руки, показывает мне, как Спиридон летает; маленький, может уместиться на ладони, и прозрачный – сквозь него я открываю будущее. Мглистое и туманное – вот оно какое, будущее.
Миновала ночь, утихли большие ветры, а малые повисли, вцепившись хвостами в ветки, и качались. Во дворе грамотного Тимофея пропел петух, откуда-то появился Спиридон, погоняя сонного осла. Лозана бросила месить тесто и вышла его встретить: сердитая – Великий Летун смирил ее взором. «Я привез соли. Раздели по людям, да оставь для монахов. И без всякого обмена, запомни». Лозана стояла в нерешительности – соль, откуда взялось столько соли? Но смолчала. Нашлось, молча же ответил ей Спиридон. Небеса соленые, очень соленые. Вымолвил: «Я устал. Не будите меня до субботы».
Он это вымолвил в среду утром. А в четверг заявились четверо в шлемах и вытащили его из-под одеяла. «Неповадно тебе будет грабить городские запасы», – рычали они. Я стоял за дверьми и посмеивался. Пустоголовые они, люди в шлемах. Спиридон возьмет да взлетит, а темница ихняя останется на земле. На улице, когда его уводили, я коснулся Спиридона рукой. «Когда вернешься?» «Когда тебя разбудят воскресные звоны Святого Никиты, – ответил он. – Примчусь, через лесперескачу. Я по праздникам не летаю».
Прошли недели. Злая осень отступила перед розоватым снегом, сумерки сделались бледно-лиловыми, без теней. Напрасно я встречал и провожал воскресные звоны. Всматривался в горы – не скачет ли через лес Спиридон, не мчится ли. Он не вернулся, даже когда снег стал высоким. Люди его забывали, зато поджидали вороны. Черные стаи подлетали с раннего утра к нашему дому и каркали с болью, тоскливо. Лозана дважды ходила в Город продавать шерсть, в надежде что-нибудь разузнать о судьбе Великого Летуна. Ничего. Ударил мороз, до села не доходили вести о судьбе уведенных: за какие-то покражи, без свидетелей, перед снегом из села забрали еще двоих, Исидорова старшего брата, плечистого Зарко, да нового кузнеца, жившего в самом крайнем доме, Горана Преслапца.
Растаял белый покров, на нивы, выпитые диким зноем, опустился новый, после него и после нового зноя лег третий, гуще прежних, уже не розоватый и не лиловый, а похожий на скрипучую пену из кристалликов. После рождественских праздников ночи установились ясные и морозные. Дети и старики осипли. Илиина песнь была понятна только воронам. Лозана не осипла, но онемела. Одиночество и тщетное вглядыванье в бескрайнюю белизну, где под слепящим солнцем блестели в снегу светлячки, подточили ее. Я ее не утешал – не умел. С одобренья Велики, моей бабушки, хоть и не родной, дядья мои смастерили сани: привозили на них с предгорья пни и валежник и катали по снегу меня – два, три, а то и сразу четыре конечка. Иногда я ходил к старику Тимофею учиться грамоте заодно с его приемными дочками, Росой и Агной, у одной кудрявые волосы, словно шлак из старой заброшенной плавильни за болотом, у другой – медная кожа и пестрые, медного цвета глаза, лицом обе похожи на только что пробудившихся белочек. Я был не из робких и учился бойчее их. Хотя хозяйка дома, Катина, чурающаяся соседок, не нарушала судорожного своего молчания, у них меня всегда охватывала атмосфера тепла. С нами вместе пытался поучиться и Арсо Навьяк. От усердия на темени его щетинилась жесткая грива. «На мне все тупое, и нос, и пальцы, – признавался он. – И внутри, под теменем, тоже». Рассказывал, что знал: Менко и Илии не ходить по одной дорожке. Оба во сне видят Тамару (и я тоже), а она их и не замечает (и меня тоже), ей во сне если и улыбается кто, так это Исидор.
Перед тем как по весне выпрямился камыш, из города пришла весть: у властителя, чья жена считалась неплодной, родился сын. В честь этого, а также из-за переполненности темниц и рудников, мелких воришек выпускают на волю.
Вернулись Исидоров брат Зарко и кузнец Горан Преслапец. Вернулся и Спиридон, не оттуда, откуда его ждали, а с севера. «Воскресенье нынче, – шепнул мне, – день, в который я не летаю. Как обещал тебе, так и сделал – перескакивал через лес, мчался».
У него, видно от холода, покривились кости, утончились, ходил он теперь неуклюже, накренившись набок. «Погляди на волосы, – Спиридон нагнулся. – Лоб инеем занесло. Запомни: человек, когда седеет, мудреет. Долго я не возвращался, все раздумывал. Хочешь быть живой, не лазь к кесарям в глаза да в ихние соляные копи. Или сам делайся кесарем, или перестань свой овощ солить. Даже на праздничные обеды». Я поинтересовался, будет ли он еще лазить на небеса за солью. Ткнул меня указательным пальцем в лоб, поясняя: «Возвышается мудрость, обогащенная новой мудростью. Только сороконожки едят свои обеды без соли».
Младшие Вецковы братья, Цене Локо и Дарко Фурка, отправились искать старшака. Не вернулись. С Великой остались двое: Илия и Дойчин.

4. Пожиратели будущего

Что поделаешь, весь мир как большое Кукулино, а Кукулино – малый мир, смешной и трагичный, повихнувшийся и придурковатый, ошарашенный, удивленный, равнодушный, набожный, сердитый, подавленный, шатающийся, иногда вознесенный заблуждениями и тайным соглашением со святыми, иногда, и гораздо чаще, чем иногда, обманутый и святыми, и собственным разумом. «Сельчанам не хватает великих ритуалов, дабы приблизиться к своим безличным богам, – подносил к глазам чужое писание Тимофей. Я помаргивал от благостного возбуждения, когда его дрожащая рука касалась моего темени. – Не существует ритуала, который не был бы своего рода обманом, – поучал он меня. – За неимением ритуала и великого заблуждения сотворяется множество обманов маленьких, нередко более опасных, чем одно великое заблуждение».
Годы были зернами в низке столетья, царской короной завладел Стефан Душан, Стефан Душан (ок. 1308–1355) – король Сербии, царь сербско-греческого царства из династии Неманичей. В 1345 г. провозгласил сербскую епископию патриархией. В 1349 г. издал Законник (т. н. Законник Стефана Душана) *.

а чуть раньше, четыре года назад, живой бог турецкий Орхан Орхан (1326–1359) – турецкий султан, сын основателя Османского государства Османа I, завершивший завоевание византийских владений в Малой Азии*.

подмял под себя часть Византии. Гниет дерево на домах, темнеет камень, ржа покрывает железо. Повсюду и без вихря вихрем закручиваются шумы – завывание пса, смутный вскрик, воздыханье призрака; поскрипывает дверь покинутого дома, того, где жил позабытый всеми Парамон, глухо стучит топор, поет мой дядя Илия. В горнице за лампадкой проживает паук по имени Тонко Нако, он хватает в сети свои ночных бабочек, слетающихся на святой огонек. Волосатый и с большими глазами – кукулинец. Спиридон выстругивает для него крохотную треногу. Он уже смастерил треноги для Исидорова брата Зарко, для Горана Преслапца и Манойлы. Во всем селе у одного Манойлы черная борода, в левом ухе серьга – в знак памяти. «Утопал я в эгейских водах, да не утоп. А серьгу выковырял из чрева морской раковины». Много раз он это рассказывал, может, и вправду был мореходцем. По возможности Спиридон, Зарко и Исидор с ним, помогают троице монахов в монастыре Святого Никиты. Троица! Была. Осталось двое. Самого старого, Теофана, погребли. Теперь, с запозданием, и немалым, неделю целую пьют за помин его души. На погребение ходил только Тимофей.
От несчастий и село, и сельчане будто синеют, люди так даже изнутри. А некоторые темнеют. С могилы монаховой ползла на Кукулино синяя тень. Прошел слух, что монахи Киприян и Нестор, с одобрения константинопольских церковных старейшин, ищут наследников монастырскому добру – нивам и дубравам, скопленному золоту и серебру, скотине: все в запустении, а они-де стары, им ничего не надобно. На хлебе, что будут поставлять им наследники, продержатся до судного мига, он уж недалеко, на подходе. К решению монахов каждый добавлял свое толкование, пока оно не обращалось в сельскую истину. Может, кто-то один дознался, а за ним узнали и остальные, будто Киприян и Ион-Нестор в несогласии: первый в наследники прочит любанчан, второй поминает в своих молитвах Кукулино.
С весенними потоками в село прихлынула новая весть: монахи порешили отказать добро тихим людям из Бразды и Побожья. В селах многие, подстрекаемые алчностью и честолюбием, только себя полагали достойными благостыни. Приходили в монастырь, ловко разминуясь друг с другом, оставляли пред алтарем пшеницу, мед, шерсть, а то и одежду, сбереженную после покойников. Коварство свое прикрывали набожными улыбками, клялись, что и деды их, и отцы десятилетиями возводили храмы, а иные даже уходили в отшельники. В Кукулине припомнили, что дед Благун из местных, был отшельником, еще когда на месте монастыря ничего не было, ни купола, ни креста, он уже тогда пещерничал под Синей Скалой. Но и любанчане оказались не промах – в ответ припомнили, как кукулинцы сбрасывали с Синей Скалы стариков, чтобы осталось побольше вина и хлеба им самим да их детям, чьи внуки теперь тянутся к монастырскому добру.
Днями пережевывая россказни жвачкой, напаивались горькой болотиной люди.
Потеплело, закипала кровь. На мясопустной, уж и праздники позабылись, дядьку моего Илию нашли избитым у Давидицы. Собрались вокруг, толковали, дескать, дело ясное – любанчане. Посинелый от ушибов, но не признающийся, кто над ним учинил расправу, Илия распевал, слизывая языком слезинки. Серьга в ухе бывшего мореходца Манойлы угрожающе блестела. «Переведаемся мы с ними», – грозился он. «Не спеши, Манойла, – осадил его Менко. – Парня измолотили Тамарины двуродные братья. Он силком пытался затащить ее в сенник». Манойла нагнулся, захватил пригоршню воды из Давидицы и хлебнул – тронь кочергой, полыхнет пламенем. «Давайте, братцы, хоть одно да уходим, а?» Арсо Навьяк поинтересовался, кого – Тамариных родичей? «Да нет же, – ответил Зарко. – Это он на любанчан взъедается». Горан Преслапец предложил двинуть на Любанцы тотчас. Спиридон попрекнул – все б ему, дескать, бои да убойства. Ежели учинить такое, монахи их проклянут и из наследников выкинут. Лучше устроить по-другому.
И устроили. Нивы свои побросали и отправились, а с ними и я, покорять монастырскую землю. «Пожиратели будущего! – кричал им вслед Тимофей. – Проклятые пожиратели будущего». Глаза Тимофея затянула влага – слезы, что так и не прольются до самого Судного дня, не оставляли на лице мокрого следа.
Тимофей проводил, монахи Киприян и Ион-Нестор встретили. Выглядели старее, чем я запомнил, и рясы, и морщины будто ржавь прихватила, казалось, сырость отошедшей зимы, не найдя железа, кинулась на человека: до костей проникла, оттого они сделались медлительней, тащатся через силу к своему гробу. Манойла повалился им в ноги. «Благословите, отцы преподобные. Нынче мы слуги божий. Решили вашу землицу вспахать».
Я стоял за орешником и видел: у Манойлы, как и у прочих, появился клюв. И у Спиридона, Великого Летуна, тоже. Арсо Навьяк похож на здоровенного барсука, прихваченного внезапным светом. Потеет, не по нраву ему, что Манойла первенствует в толпе. Хочет что-то сказать и не может. И Горан Преслапец весь в поту, и другие тоже. Манойла, поднявшись, склоняется над малым Ионом-Нестором. Еще чуть-чуть донаклонится и уклюнет. Умягчает его улыбкой, чтоб легче было клевать.
«Для жен бы своих приберегли милосердие, – отпрянул от него Ион-Нестор. – Днем борозды по нашим нивам потянете, а ночью эти самые нивы делить станете межами, каждому заграбить охота от монастырских угодий». Выглядел осерчавшим, того и гляди сам уклюнет. «Мы-то? – изумлялся Арсо Навьяк. – Что это с честным отцом, братцы? Какие межи, какой грабеж?» Горан Преслапец не сдержался. «Стало быть, вы добро свое другому селу обещали, Любанцам. Мы, значит, пахать будем, а они пользоваться». Теперь и монах Киприян задрожал приметно. «Никому мы ничего не обещали. Никогда. Будьте вы прокляты! Звезды вам уже предсказали чуму». Страшное предсказание всех ошарашило. Чума! Но где-то прорастало сомнение. Монахи впадают в огрех, зло наводят на них, не на Любанцы. «Я знаю от чумы средство, – пытался всех успокоить Менко. – Лук, ракия. И щепку от святого дерева под горло, на шерстинке от сивой козы». Зарко и Исидор одумались и заспешили тайком в Кукулино, с ними Тамарины двуродные братья. «Гнушаются милосердием нашим! – кричал Манойла. – Вы что, не видите, монахов околдовали эти жадюги из Любанцев. Или из Бразды и Побожья. Коли так, пускай им отходят волы да нивы, а нам монастырская земля над болотом. Поделим по-честному, каждый возьмет что полагается».
Повернули все и густой толпой хлынули по знакомым тропкам. Я мчался через лес вскачь, раньше их добрался до Кукулина. Теперь и Лозана знала, что и как, а с ней и прочие женщины. Я ничего не скрыл, все рассказал.
Полдень, шаг до пика весенней теплыни. Сижу на старом дубе желудем на толстой ветке, в надежде увидеть необычайное, гордый, наблюдаю за пустырем над болотом, куда десятка за десяткой сходятся женщины. Их много, целая толпа. К ним приближаются все нерешительнее Спиридон, Манойла, Арсо Навьяк, Менко и прочие, ходившие в монастырь. Размахивая руками, женщины идут на них. Ясно, встали на защиту монастырского добра. Один муравьиный рой заступает дорогу другому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18