Вырванный из бессильной молитвы, Трофим открыл глаза и устремил их на грозного Секалу. Зубы монаха оголились, десны опали к корням. Словно искра, гаснущая на морозе, расплывался взгляд. Молитва не кончена – хотелось ему взбунтоваться, Но промолчал. Царь не смел учинять такого с владыкой в тяжелых драгоценных ризах – корону давал и отнимал господь.
У Секалы короны не было. «Женщинам и детям двигаться далеко позади, – распорядился он. – Тому, кто боится, оставаться тут. Тронулись».
9. Конец введений
В лето шесть тысяч восемьсот шестьдесят первое – три года прошло и три месяца с того дня, как покинули мы Синюю Скалу, – Секало, перед тем как скинул его лютый конь прямо на кол из завалившейся ограды нового дома покойного Спи-ридона, заходил ко мне. После битвы с нашественниками он прижился в Кукулине, поставленный Городом в старейшины, женился на вдовице Тамаре, заимел двух дочек, своих, да сына с дочкой от забытого Исидора, и, хоть мы не были близкими (трудно любить того, кого опасаешься), пришел ко мне ночью накануне Успения и попросил медовины. «Сколько крови мы пролили, Ефтимий, своей и чужой, – промолвил, бледный, без былой остроты в голосе и в глазах. – Сгибли Исидор, Гаврила Армениан, Герасим, Павле Смук, Наце Сучало да еще, хоть и недруг наш, твой дядя Дойчин. А иные из тех, что пристали к нам, изувечены. Димуле хромает, Нетко Кукулинский без глаза. Кровью волю свою оплатили. А воли нет. Принуждают меня забирать у вас треть всякой жатвы на потребу наемных ратников Города. Монахам новым, разбойникам в рясе, опять вы пашете ниву. Воля, собачья жизнь. – Глаза его мутнели от медовины, на скулах поигрывали желваки. На столе между нами трепещет огонек, выбивающийся из глиняной плошки с воском. – Воля? – Его тень покрывает всю стену. – Опять обман – рабство, никакой воли. А скольких мы тогда поубивали? – Попытался припомнить сам. – По трое на каждого нашего. Жуть, два дня могилы копали. Девять или больше для своих и одну, поглубже и пошире, для тех. Достроили в честь победы церковь, начатую сорок или пятьдесят лет назад, Трофим сражался, подарили ему покинутый дом. Воля? – Он сжал кулаки. – Она самая. Только в оковах да в вечном страхе перед всем: перед алчностью городских старейшин, перед сушей и градом. Чума нас обошла, зато злые беды не миновали. Ночью тону в крови пролитой, вскакиваю во сне точно бешеный. Долго не выдержу. Или шайку соберу грабить Город, или удавлюсь. Нету мочи».
Тогда. А до того – по дороге ухватили троих. Как зовут? Арсений. Волкан, Богосав, ведите его и возвращайтесь одни…
Как зовут? Флориан. Герасим, Димуле, ведите его… Как зовут? У меня нету имени. Добро. Будешь Неврат-Пропащий… Нетко Кукулинский, Ефтимий, ведите его. Вместо меня пошел Спиридон. Я жалел троих супостатов, прихваченных на дороге: первый с гноящимися глазами, тщедушный, искривленный на ту же сторону, что Спиридон; второй, молоденький и голо-брадый, даже не понял, что его ожидает; третий, ровесник Исо Распору, мог быть и отшельником, и разбойником, и мелким воришкой. Допрашивал Зарко, приговор выносил Секало.
Спиридон потом исповедался перед монахом Трофимом: душ у них не отняли, не взяли греха – Арсений, Флориан и Пропащий обещались больше не заглядывать в наши края.
Как бы взамен троице, выпущенной тайком и сгинувшей, к нам присоединилась другая, то ли из Бразды, то ли из По-божья, двое с вилами, один с косой. С вилами – отец и сын, Рачо и Петрушко, широколицые и широкоплечие, садовые ножи за поясом, спешили с каждым поздороваться за руку, третий же, Епифаний Горский, пребывал в недоумении – то ли воротиться, то ли остаться с нами, озирался испуганно, словно впервые вылез на свет божий. «Спокойный, – кивнул на него Рачо. – А бывает, нападает на него блажь – хватает пса и норовит его ободрать живым. Гляньте-ка ему на руки, до локтя в шрамах». Епифаний Горский молчал, будто не слышал. «А нынче-то он в себе ли?» – спросил Спиридон. «Он всегда в себе», – ответил Рачо. «Всякие бывают, – вмешался Исо Распор. – Трипун Пупуле, братом он доводился Патрикии Велесильной, тоже вот был спокойный. Он даже и псов не хватал, драл собственные ладони, все доискивался, что там под кожей сокрыто и какая такая сила заставляет их держаться за косу. Из кожи той, нежной да новенькой, какую с ладоней надрал, рубаху себе пошил». – «А ты, Рачо, ты-то спокойный?» Рачо подтвердил кивком головы. «Я спокойный, пью, когда есть, да молюсь. Когда нету, небеса оставляю тем, у кого есть, нищему бога не надобно». Это был вызов монаху Трофиму. «Кто к нам пристает, должен присягнуть на верность, иначе веры ему не будет. Епифаний Горский ведь не немой поди?» «Не немой, – согласился Рачо. – Молчит только. У него это вроде поста. Со Страстной пятницы словечка не вымолвил. Могу заместо него присягнуть, честной отец. Я приглядываю за ним».
Словно пытаясь растянуть день или приблизить беззаботную ночь, мы болтали всякую несуразицу. Так и сотворило сказания славянское наше племя: откладывало судьбоносные решения, посиживало, выжидало да пило, разглагольствуя о том о сем; у многих в голове пустовато, завтра землицу черепа наши не слишком обременят.
Секало не скрывал нетерпения. Сидел верхом на коне – Лоренцовом. «Прими присягу, отче Трофим, да в путь». Но и в пути, словно для того и отправились, мы не унялись. Гаврила Армениан (на каждом плече по торбе) дождался своего мгновения – задышливо вводил нас сквозь хрустальные двери в мир, который вечером, у костра, казался куда реальнее. Был он грузен и медлителен, потому и вышагивавшие рядом с ним отставали. Рачо, Исо Распор и Пандил Пендека сомнительно относились к его библейским повествованиям. В тот же день, чуть позднее, все сказания его покончились вместе с ним.
«На яблоне растут яблоки. Это всякий знает. Даже молчальник постящийся Епифаний Горский. Во дворе Патрикии Велесильной, имя тут не имеет значения, ее могли звать Зиновия или Евстратия, возрос из яблока ствол. Небольшой. Как эта гора за нами – всего-то. Ветки усажены плодами. Солнцами. Тысячи их, может, на штуку, на две побольше. Ночи нет, бесконечный день. И что б вы думали, пошли кражи. Каждую ночь пропадает по солнцу». Исо Распор словно бы возбудился: «Ты чего мелешь? Сам же говорил – ночи нет, бесконечный день». Гаврила Армениан не смутился или виду не показал. «Как это нету ночи? – удивился он. – Всему на свете полагается отдых. Глазу, лисице, воде. И солнцу. Во дворе Зиновии или Евстратии солнца погружались в сон. Так ли, эдак ли, с сонным всякое можно сотворить. Вот солнца и воровали». Он замолчал. Ждал мгновения, чтобы продолжить, а может, ждал, что его попросят об этом.
Рачо вышагивал на пядь-две впереди коробейника. Смерть стиснет ему пальцами сердце не первому – он поживет чуть подольше Гаврилы Армениана. В тот день, когда ему предстояло проститься с солнцем и со сказаниями, он выискивал чудо, чтобы тень его перекрыла растущий из яблока ствол. Епифаний Горский молчит – постится.
Я заспешил, оставляя их за собой, и нагнал братьев Зарко и Исидора. Тогда я не ведал, что прощаюсь с младшим – в полдень, к которому мы приближались, он отойдет к мертвым. Выглядел он печальным, солнцу не удавалось озарить его задумчивые глаза. Я не знал, что его ждет, и боялся за себя: у Лоренцовых людей нет ни лиц, ни сердца, они не с этого света, убивают, а сами бессмертны. Исидора забили дубинками и доконали ножом – на его месте я видел себя, бессильный отделаться от преследовавшей меня смутной картины. Мы перекинулись
словом. Тамару не поминали, ни он, ни я. «Словно на смерть нарывается, – жаловался мне обеспокоенный Зарко. – Будет убивать, а защищаться не станет». Герасим пытался его успокоить. «Да они разбегутся, только нас увидят. Они ведь не ратники, а злодеи. Правда, Павле?» Тот согласился. Оба они, Герасим и Павле Смук, тоже не знали, что проходят под радугой смерти, а их Аргир, младший братишка Павле, он к нам присоединится в бою, хилый и тщедушный и для рогатины, и для ножа, выживет изувеченный, останется до конца дней своих бледным и заикающимся.
За нами в отдалении спускались женщины и дети, впереди простиралось Кукулино, с домами, гнездами жизни, и с пепелищами – распавшимися черными костяками домов. Там и сям, посреди жарчайшего месяца лета, дымились трубы. Меня охватил озноб. У Тимофеева дома, не его уже, не Агны, не моего, неведомый человек, новый хозяин без лица и без возраста, оправлял кровлю. Даже в самые лучшие дни моей юности деревья не казались мне такими зелеными. Над болотом и на западе за Давидицей желтовато стелились скошенные нивы, по ним неслышно и плавно ступали тени облаков. А между двумя крепостями собирались малые и большие группы пришельцев: солнце взблескивало на отточенных косах. «Знают уже, поджидают нас», – прикрывая страх, шепнул Нетко Кукулинский. Он был молод, как и многие. Вчера еще, мастеря себе буковые рогатины, мы не ведали, что вот так остановимся в раздумье, не зная, как приступить к бою, не абы какому, а нашему – за свой кров и порог, не на жизнь, а на смерть. Увидев все воочию, мы не сразу освободились от нерешительности. Я понимал: в нападение мы пойдем тем же медленным, осторожным шагом за Секулой, с топорами и вздетыми вилами и косами, с рогатинами без железного овершья. Трофим не стал требовать, чтобы мы помолились. Ветерок пошевеливал его волосы – в рясе и с копьем он мог сойти за архангела и небесного мстителя, которому не воспротивился демон толпы. «Слышу их, они молятся за меня, – выпрямился он. – Они, мои убиенные братья монахи: Досифей, Мелетий, Герман, Архип и Филимон». Его драная ряса была как трепещущая хоругвь новой веры, дающей и требующей кровь. Одесную и ошуюю от него стояло по старцу ангелу – Пандил Пендека и Исо Распор, сзади, похожие на них, Гаврила Армениан, Рачо и молчащий постник Епифаний Горский. Молодые чувствовали себя надежнее рядом с Зарко. Остальные собирались вкруг Секалы, плечо к плечу, черпая силу друг в друге.
Женщины уже подошли к нам, среди первых Агна с палкой из молодого бука. «Вернись, – глянул я на нее. – Этот день – мужской праздник». Она не ответила, встала рядом, не одна, с Росой, Лозана тоже стояла возле отчима моего Спиридона.
Из Кукулина кто-то шел. «Илия! – крикнул я Росе. – Идет к нам». «Может, его послали для переговоров, в Кукулине к нам присоединятся и остальные», – сказал кто-то позади меня. Секало сошел с коня. «Никаких переговоров, – отсудил он. – Двинули, братья». Волкан Филин и Иоаким из Бразды перекрестились.
Было тихо. Как во сне. Пахари вдыхали теплый запах своей земли – земли, которая ждала их.
Молитва матери Минадоры Минадора – монахиня, жившая в монастыре Святого Никиты в первой половине XIX в.
От рождения Борчилы, свидетеля сражений с крысиными легионами, до предполагаемой кончины Ефтимия Книжника пролегло два столетия. Меж этими временными точками родился и упокоился Тимофей. Жили, а не имеют могилы. Время призраков отлетело, Кукулино ныне под кривой иноверской саблей, и я последняя молитвенница за отошедшие души.
Молюсь камню и молюсь воде. На старых стенах вокруг меня слепые святители: им выкололи глаза. Может, они глухие. Не услышат мою молитву. Может, и я немая. Кровь во мне шелестит – скончах словеса своих именами упокоених: Агна; Аскилина, монахиня; Алгир; Ангел; Андон; Андрей; Андроник Ромей, послушник; Андруш Кобник; Антим, монах; Анче; Апостол Умник; Арам Побожник; Арсений; Арсо Навьяк; Архип, монах; Баце, разбойник; Бинко Хрс; Благун, отшельник; Блажен; Богдан, следопыт; Богосав; Божана; Божи-дар; Божьянка; Боян Крамола, кузнец; Борянка Йонова; Борка; Борко; Борчило, грамматик и вампир, по собственному уверению; Боса; Босилко; Боци; Василица Гошева; Велика; Вецко; Викентий, иконописец; Владимир; Войка Вейка; Волкан Филин; Вуйче Войче; Гаврила, ратник; Гаврила Армениан; Галчо; Ганимед, ратник; Ганка; Гена; Герасим; Герман, монах; Гликерия; Гора; Горан Преслапец; Гргур; Гулаб; Давид, разбойник; Дамян; Данила, разбойник и ратник; Даринко; Дарко Фурка; Деж-Диж, ратник; Денисий Танцев; Деспа Вейка; Деспот; Димуле; Добромир; Добросава; Дойчин; Долгая Руса; Донка; Досифей, монах; Драгуш; Джордже; Ефтимий Книжник; Елен, ратник; Епифаний Горский; Ефимиада, монахиня; Жалфия; Живе, могильщик; Житомир Козар, ратник; Зупан; Зуборог, ратник; Зарко; Зафир Средгорник; Захарий; Иван Ангел; Илларион; Илия; Илинка Пенковица; Имела-Омела, ратник; Ипсисим; Ира; Исайло, человек или крыса; Исак; Исидор; Исо Распор Найденко; Яглика, колдовка; Яков, разбойник; Янко, ратник; Иоаким из Бразды; Йовко Иуда; Ион, позднее Нестор; Иосиф, разбойник; Каменчо; Канон, бондарь и седельщик; Карп Любанский; Катина; Киприян, монах; Кирилко; Клоп-глава, ратник; Клоп-нога, ратник; Косара; Коста Рошкач; Коца; Кублайбей; Кузман; Куноморец, ратник; Листовир, ратник; Лозана; Лоренцо; Людвиг, сакс; Лукар; Лукиян Жестосердец; Любе; Макарий, судия; Максим, знахарь; Манойла; Мартин; Матрона, монахиня; Мелетий, монах; Менко; Миялко, травщик; Миломир, разбойник; Мино; Минуш; Мирон; Мито; Найдо Спилский; Наста; Наум, кузнец; Наумка, колдунья; Наце Сучало; Невен; Невена; Неврат; Нетко Кукулинский; Нико, разбойник; Нуне; Павле Сопка; Панда; Пандил Пендека; Панко; Папакакас, разбойник; Пара Босилкова; Парамон; Патрик, разбойник; Пейо; Перуника; Петкан; Петко Нижнев; Петра; Петрушко; Поликсен; Првослав; Пребонд Биж, разбойник; Прокопий Урнечкий; Прохор, монах; Радика; Размо; Райко Стотник; Рахила, чадо человеческое или крысиное; Рачо, Рашко Нафора; Рила Наковска; Рина; Ринго Креститель; Робе; Родне; Роки, ратник; Роса; Румен; Русе Кускуле; Русиян; Саве; Саида Сендула; Салтир; Санко; Секало; Серафим, князь Терновенчанный; Силян, разбойник; Силян Рог; Симонида; Славе Крпен, Смилка Богданица; Соломон, строитель; Спиридон; Стамена; Стана; Стефания; Стоимир, ратник; Тамара; Тане Ронго, разбойник, Теофан, монах; Терапонтий Кирияк; Тимофей, потом Нестор, потом опять Тимофей, книжник; Трофим, монах; Угра; Угрин; Урания; Урош; Устиян Златоуст; Фиде; Фила; Филе; Филимон, монах; Фидамена; Флориан; Фоя; Фотий, чудотворец; Фросия; Цако; Цветко; Цена; Цене Локо; Чако Чанак; Черный Спипиле; Чеслав, разбойник; Шана; Шурко Дрен.
И во памят упокоених скончах словеса своих, а ти одвратил ecu лица своего од всех добрих и злих, без моления моих упокой их или презиром упокой мене: скончах словеса своих, во 1835, по старому – седумтисушто трисотное тридесеттретое лето многузвездное и многугробное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
У Секалы короны не было. «Женщинам и детям двигаться далеко позади, – распорядился он. – Тому, кто боится, оставаться тут. Тронулись».
9. Конец введений
В лето шесть тысяч восемьсот шестьдесят первое – три года прошло и три месяца с того дня, как покинули мы Синюю Скалу, – Секало, перед тем как скинул его лютый конь прямо на кол из завалившейся ограды нового дома покойного Спи-ридона, заходил ко мне. После битвы с нашественниками он прижился в Кукулине, поставленный Городом в старейшины, женился на вдовице Тамаре, заимел двух дочек, своих, да сына с дочкой от забытого Исидора, и, хоть мы не были близкими (трудно любить того, кого опасаешься), пришел ко мне ночью накануне Успения и попросил медовины. «Сколько крови мы пролили, Ефтимий, своей и чужой, – промолвил, бледный, без былой остроты в голосе и в глазах. – Сгибли Исидор, Гаврила Армениан, Герасим, Павле Смук, Наце Сучало да еще, хоть и недруг наш, твой дядя Дойчин. А иные из тех, что пристали к нам, изувечены. Димуле хромает, Нетко Кукулинский без глаза. Кровью волю свою оплатили. А воли нет. Принуждают меня забирать у вас треть всякой жатвы на потребу наемных ратников Города. Монахам новым, разбойникам в рясе, опять вы пашете ниву. Воля, собачья жизнь. – Глаза его мутнели от медовины, на скулах поигрывали желваки. На столе между нами трепещет огонек, выбивающийся из глиняной плошки с воском. – Воля? – Его тень покрывает всю стену. – Опять обман – рабство, никакой воли. А скольких мы тогда поубивали? – Попытался припомнить сам. – По трое на каждого нашего. Жуть, два дня могилы копали. Девять или больше для своих и одну, поглубже и пошире, для тех. Достроили в честь победы церковь, начатую сорок или пятьдесят лет назад, Трофим сражался, подарили ему покинутый дом. Воля? – Он сжал кулаки. – Она самая. Только в оковах да в вечном страхе перед всем: перед алчностью городских старейшин, перед сушей и градом. Чума нас обошла, зато злые беды не миновали. Ночью тону в крови пролитой, вскакиваю во сне точно бешеный. Долго не выдержу. Или шайку соберу грабить Город, или удавлюсь. Нету мочи».
Тогда. А до того – по дороге ухватили троих. Как зовут? Арсений. Волкан, Богосав, ведите его и возвращайтесь одни…
Как зовут? Флориан. Герасим, Димуле, ведите его… Как зовут? У меня нету имени. Добро. Будешь Неврат-Пропащий… Нетко Кукулинский, Ефтимий, ведите его. Вместо меня пошел Спиридон. Я жалел троих супостатов, прихваченных на дороге: первый с гноящимися глазами, тщедушный, искривленный на ту же сторону, что Спиридон; второй, молоденький и голо-брадый, даже не понял, что его ожидает; третий, ровесник Исо Распору, мог быть и отшельником, и разбойником, и мелким воришкой. Допрашивал Зарко, приговор выносил Секало.
Спиридон потом исповедался перед монахом Трофимом: душ у них не отняли, не взяли греха – Арсений, Флориан и Пропащий обещались больше не заглядывать в наши края.
Как бы взамен троице, выпущенной тайком и сгинувшей, к нам присоединилась другая, то ли из Бразды, то ли из По-божья, двое с вилами, один с косой. С вилами – отец и сын, Рачо и Петрушко, широколицые и широкоплечие, садовые ножи за поясом, спешили с каждым поздороваться за руку, третий же, Епифаний Горский, пребывал в недоумении – то ли воротиться, то ли остаться с нами, озирался испуганно, словно впервые вылез на свет божий. «Спокойный, – кивнул на него Рачо. – А бывает, нападает на него блажь – хватает пса и норовит его ободрать живым. Гляньте-ка ему на руки, до локтя в шрамах». Епифаний Горский молчал, будто не слышал. «А нынче-то он в себе ли?» – спросил Спиридон. «Он всегда в себе», – ответил Рачо. «Всякие бывают, – вмешался Исо Распор. – Трипун Пупуле, братом он доводился Патрикии Велесильной, тоже вот был спокойный. Он даже и псов не хватал, драл собственные ладони, все доискивался, что там под кожей сокрыто и какая такая сила заставляет их держаться за косу. Из кожи той, нежной да новенькой, какую с ладоней надрал, рубаху себе пошил». – «А ты, Рачо, ты-то спокойный?» Рачо подтвердил кивком головы. «Я спокойный, пью, когда есть, да молюсь. Когда нету, небеса оставляю тем, у кого есть, нищему бога не надобно». Это был вызов монаху Трофиму. «Кто к нам пристает, должен присягнуть на верность, иначе веры ему не будет. Епифаний Горский ведь не немой поди?» «Не немой, – согласился Рачо. – Молчит только. У него это вроде поста. Со Страстной пятницы словечка не вымолвил. Могу заместо него присягнуть, честной отец. Я приглядываю за ним».
Словно пытаясь растянуть день или приблизить беззаботную ночь, мы болтали всякую несуразицу. Так и сотворило сказания славянское наше племя: откладывало судьбоносные решения, посиживало, выжидало да пило, разглагольствуя о том о сем; у многих в голове пустовато, завтра землицу черепа наши не слишком обременят.
Секало не скрывал нетерпения. Сидел верхом на коне – Лоренцовом. «Прими присягу, отче Трофим, да в путь». Но и в пути, словно для того и отправились, мы не унялись. Гаврила Армениан (на каждом плече по торбе) дождался своего мгновения – задышливо вводил нас сквозь хрустальные двери в мир, который вечером, у костра, казался куда реальнее. Был он грузен и медлителен, потому и вышагивавшие рядом с ним отставали. Рачо, Исо Распор и Пандил Пендека сомнительно относились к его библейским повествованиям. В тот же день, чуть позднее, все сказания его покончились вместе с ним.
«На яблоне растут яблоки. Это всякий знает. Даже молчальник постящийся Епифаний Горский. Во дворе Патрикии Велесильной, имя тут не имеет значения, ее могли звать Зиновия или Евстратия, возрос из яблока ствол. Небольшой. Как эта гора за нами – всего-то. Ветки усажены плодами. Солнцами. Тысячи их, может, на штуку, на две побольше. Ночи нет, бесконечный день. И что б вы думали, пошли кражи. Каждую ночь пропадает по солнцу». Исо Распор словно бы возбудился: «Ты чего мелешь? Сам же говорил – ночи нет, бесконечный день». Гаврила Армениан не смутился или виду не показал. «Как это нету ночи? – удивился он. – Всему на свете полагается отдых. Глазу, лисице, воде. И солнцу. Во дворе Зиновии или Евстратии солнца погружались в сон. Так ли, эдак ли, с сонным всякое можно сотворить. Вот солнца и воровали». Он замолчал. Ждал мгновения, чтобы продолжить, а может, ждал, что его попросят об этом.
Рачо вышагивал на пядь-две впереди коробейника. Смерть стиснет ему пальцами сердце не первому – он поживет чуть подольше Гаврилы Армениана. В тот день, когда ему предстояло проститься с солнцем и со сказаниями, он выискивал чудо, чтобы тень его перекрыла растущий из яблока ствол. Епифаний Горский молчит – постится.
Я заспешил, оставляя их за собой, и нагнал братьев Зарко и Исидора. Тогда я не ведал, что прощаюсь с младшим – в полдень, к которому мы приближались, он отойдет к мертвым. Выглядел он печальным, солнцу не удавалось озарить его задумчивые глаза. Я не знал, что его ждет, и боялся за себя: у Лоренцовых людей нет ни лиц, ни сердца, они не с этого света, убивают, а сами бессмертны. Исидора забили дубинками и доконали ножом – на его месте я видел себя, бессильный отделаться от преследовавшей меня смутной картины. Мы перекинулись
словом. Тамару не поминали, ни он, ни я. «Словно на смерть нарывается, – жаловался мне обеспокоенный Зарко. – Будет убивать, а защищаться не станет». Герасим пытался его успокоить. «Да они разбегутся, только нас увидят. Они ведь не ратники, а злодеи. Правда, Павле?» Тот согласился. Оба они, Герасим и Павле Смук, тоже не знали, что проходят под радугой смерти, а их Аргир, младший братишка Павле, он к нам присоединится в бою, хилый и тщедушный и для рогатины, и для ножа, выживет изувеченный, останется до конца дней своих бледным и заикающимся.
За нами в отдалении спускались женщины и дети, впереди простиралось Кукулино, с домами, гнездами жизни, и с пепелищами – распавшимися черными костяками домов. Там и сям, посреди жарчайшего месяца лета, дымились трубы. Меня охватил озноб. У Тимофеева дома, не его уже, не Агны, не моего, неведомый человек, новый хозяин без лица и без возраста, оправлял кровлю. Даже в самые лучшие дни моей юности деревья не казались мне такими зелеными. Над болотом и на западе за Давидицей желтовато стелились скошенные нивы, по ним неслышно и плавно ступали тени облаков. А между двумя крепостями собирались малые и большие группы пришельцев: солнце взблескивало на отточенных косах. «Знают уже, поджидают нас», – прикрывая страх, шепнул Нетко Кукулинский. Он был молод, как и многие. Вчера еще, мастеря себе буковые рогатины, мы не ведали, что вот так остановимся в раздумье, не зная, как приступить к бою, не абы какому, а нашему – за свой кров и порог, не на жизнь, а на смерть. Увидев все воочию, мы не сразу освободились от нерешительности. Я понимал: в нападение мы пойдем тем же медленным, осторожным шагом за Секулой, с топорами и вздетыми вилами и косами, с рогатинами без железного овершья. Трофим не стал требовать, чтобы мы помолились. Ветерок пошевеливал его волосы – в рясе и с копьем он мог сойти за архангела и небесного мстителя, которому не воспротивился демон толпы. «Слышу их, они молятся за меня, – выпрямился он. – Они, мои убиенные братья монахи: Досифей, Мелетий, Герман, Архип и Филимон». Его драная ряса была как трепещущая хоругвь новой веры, дающей и требующей кровь. Одесную и ошуюю от него стояло по старцу ангелу – Пандил Пендека и Исо Распор, сзади, похожие на них, Гаврила Армениан, Рачо и молчащий постник Епифаний Горский. Молодые чувствовали себя надежнее рядом с Зарко. Остальные собирались вкруг Секалы, плечо к плечу, черпая силу друг в друге.
Женщины уже подошли к нам, среди первых Агна с палкой из молодого бука. «Вернись, – глянул я на нее. – Этот день – мужской праздник». Она не ответила, встала рядом, не одна, с Росой, Лозана тоже стояла возле отчима моего Спиридона.
Из Кукулина кто-то шел. «Илия! – крикнул я Росе. – Идет к нам». «Может, его послали для переговоров, в Кукулине к нам присоединятся и остальные», – сказал кто-то позади меня. Секало сошел с коня. «Никаких переговоров, – отсудил он. – Двинули, братья». Волкан Филин и Иоаким из Бразды перекрестились.
Было тихо. Как во сне. Пахари вдыхали теплый запах своей земли – земли, которая ждала их.
Молитва матери Минадоры Минадора – монахиня, жившая в монастыре Святого Никиты в первой половине XIX в.
От рождения Борчилы, свидетеля сражений с крысиными легионами, до предполагаемой кончины Ефтимия Книжника пролегло два столетия. Меж этими временными точками родился и упокоился Тимофей. Жили, а не имеют могилы. Время призраков отлетело, Кукулино ныне под кривой иноверской саблей, и я последняя молитвенница за отошедшие души.
Молюсь камню и молюсь воде. На старых стенах вокруг меня слепые святители: им выкололи глаза. Может, они глухие. Не услышат мою молитву. Может, и я немая. Кровь во мне шелестит – скончах словеса своих именами упокоених: Агна; Аскилина, монахиня; Алгир; Ангел; Андон; Андрей; Андроник Ромей, послушник; Андруш Кобник; Антим, монах; Анче; Апостол Умник; Арам Побожник; Арсений; Арсо Навьяк; Архип, монах; Баце, разбойник; Бинко Хрс; Благун, отшельник; Блажен; Богдан, следопыт; Богосав; Божана; Божи-дар; Божьянка; Боян Крамола, кузнец; Борянка Йонова; Борка; Борко; Борчило, грамматик и вампир, по собственному уверению; Боса; Босилко; Боци; Василица Гошева; Велика; Вецко; Викентий, иконописец; Владимир; Войка Вейка; Волкан Филин; Вуйче Войче; Гаврила, ратник; Гаврила Армениан; Галчо; Ганимед, ратник; Ганка; Гена; Герасим; Герман, монах; Гликерия; Гора; Горан Преслапец; Гргур; Гулаб; Давид, разбойник; Дамян; Данила, разбойник и ратник; Даринко; Дарко Фурка; Деж-Диж, ратник; Денисий Танцев; Деспа Вейка; Деспот; Димуле; Добромир; Добросава; Дойчин; Долгая Руса; Донка; Досифей, монах; Драгуш; Джордже; Ефтимий Книжник; Елен, ратник; Епифаний Горский; Ефимиада, монахиня; Жалфия; Живе, могильщик; Житомир Козар, ратник; Зупан; Зуборог, ратник; Зарко; Зафир Средгорник; Захарий; Иван Ангел; Илларион; Илия; Илинка Пенковица; Имела-Омела, ратник; Ипсисим; Ира; Исайло, человек или крыса; Исак; Исидор; Исо Распор Найденко; Яглика, колдовка; Яков, разбойник; Янко, ратник; Иоаким из Бразды; Йовко Иуда; Ион, позднее Нестор; Иосиф, разбойник; Каменчо; Канон, бондарь и седельщик; Карп Любанский; Катина; Киприян, монах; Кирилко; Клоп-глава, ратник; Клоп-нога, ратник; Косара; Коста Рошкач; Коца; Кублайбей; Кузман; Куноморец, ратник; Листовир, ратник; Лозана; Лоренцо; Людвиг, сакс; Лукар; Лукиян Жестосердец; Любе; Макарий, судия; Максим, знахарь; Манойла; Мартин; Матрона, монахиня; Мелетий, монах; Менко; Миялко, травщик; Миломир, разбойник; Мино; Минуш; Мирон; Мито; Найдо Спилский; Наста; Наум, кузнец; Наумка, колдунья; Наце Сучало; Невен; Невена; Неврат; Нетко Кукулинский; Нико, разбойник; Нуне; Павле Сопка; Панда; Пандил Пендека; Панко; Папакакас, разбойник; Пара Босилкова; Парамон; Патрик, разбойник; Пейо; Перуника; Петкан; Петко Нижнев; Петра; Петрушко; Поликсен; Првослав; Пребонд Биж, разбойник; Прокопий Урнечкий; Прохор, монах; Радика; Размо; Райко Стотник; Рахила, чадо человеческое или крысиное; Рачо, Рашко Нафора; Рила Наковска; Рина; Ринго Креститель; Робе; Родне; Роки, ратник; Роса; Румен; Русе Кускуле; Русиян; Саве; Саида Сендула; Салтир; Санко; Секало; Серафим, князь Терновенчанный; Силян, разбойник; Силян Рог; Симонида; Славе Крпен, Смилка Богданица; Соломон, строитель; Спиридон; Стамена; Стана; Стефания; Стоимир, ратник; Тамара; Тане Ронго, разбойник, Теофан, монах; Терапонтий Кирияк; Тимофей, потом Нестор, потом опять Тимофей, книжник; Трофим, монах; Угра; Угрин; Урания; Урош; Устиян Златоуст; Фиде; Фила; Филе; Филимон, монах; Фидамена; Флориан; Фоя; Фотий, чудотворец; Фросия; Цако; Цветко; Цена; Цене Локо; Чако Чанак; Черный Спипиле; Чеслав, разбойник; Шана; Шурко Дрен.
И во памят упокоених скончах словеса своих, а ти одвратил ecu лица своего од всех добрих и злих, без моления моих упокой их или презиром упокой мене: скончах словеса своих, во 1835, по старому – седумтисушто трисотное тридесеттретое лето многузвездное и многугробное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18