Но правда в том, что я должен был делать то, что делал. Я точно всю свою жизнь к этому готовился. Даже теперь, зная, что Кёрк мог быть моим братом, я не вижу разницы. Я не обучался быть кому-нибудь братом.
А потом он сказал:
— Позвольте мне объяснить кое-что относительно моего письменного повествования — того, что, собственно, и завлекло вас в Каррик. Написание его оказалось весьма для меня просветляющим; оно помогло мне понять, как мало мы о себе знаем. Порой я думал: разум — будто луковица, а в центре ничего; или, во всяком случае, не более материальное, нежели радуга — дабы изучить, ее всякий раз приходится изобретать. Способны ли мы познать себя достаточно, чтобы понять, отчего поступаем так, а не иначе? Что касается познания других, даже если мы с ними близки, даже если мы любим их, едва пытаясь их описать, мы сознаем, до чего они нам не знакомы. И все равно мы превращаем их в слова и прикидываемся, будто разум их столь же прочен, сколь прочны их тела. А потом:
— Когда остальные — Анна, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэикин — стали умирать от яда, я отправился к ним. Оказалось совсем несложно выманить у них разрешение записать нашу историю. Я сказал, что получится их некролог, и им это понравилось — при условии, что в моем рассказе они будут интересны. Как это по-человечески, правда? Они желали стать элементом чего-то осмысленного, как и те ремесленники на празднестве сотни лет назад. У них даже нашлось, что мне посоветовать, — как им лучше выглядеть, что лучше говорить, — а я делал заметки. Я обещал, что в моем рассказе они станут персонажами. Я как будто строил красивое здание из нескольких груд кирпича.
А потом:
— Записывать оказалось трудно. Слова стали будто окна, замазанные каким-то грязным жиром, который до конца не отчищался; или будто пираньи — они пожирали все, во что вонзались их зубы, и я не в силах был им помешать.
А потом:
— Я боюсь, слова нас не освобождают. Они слишком весомы. Берегитесь, Максвелл, избытка книг. Я в молодости много читал. Ах, читатели! Мы теряем невинность прежде всех остальных. И затем жаждем красоты, и ужаса, и восторга, а в реальной жизни их запасы ограничены.
А потом:
— Сложный узел, правда? Вроде бы нити замечательно сплелись, прошлое с настоящим, жизнь с жизнью, живые с мертвыми. Карракский узел.
И наконец:
— Но вы, Максвелл, хотите знать про яд. С чего же начать мне рассказ про яд?
Грохот солдатских сапог по лестнице возвестил конец нашей беседы. Воздух в комнате был так едок, что я слегка задыхался. Айкен следил, как я встаю и направляюсь к лестнице; видимо, он боялся, что я не вернусь, ибо заговорил вкрадчиво:
— Я знаю, Максвелл, у вас шок. Но вы хотели знать правду. Пожалуйста, возвращайтесь завтра. — Он улыбался, он подлизывался. — Я должен объяснить про яд; это лучшая часть мистерии.
Вмешался солдат; он сказал, что врачи прибудут с минуты на минуту и он должен приготовить комнату для анализов.
— Прошу вас, Максвелл. Завтра? — В голосе Айкена звенело отчаяние.
— Хорошо, — сказал я. Но я не мог взглянуть на него, в такой ужас привел меня его рассказ. Я проковылял по лестнице в сумрак Аптеки. Внутри у витрины стоял другой солдат.
— Там такой запах, — сказал я. — Невыносимо. Он озадаченно воззрился на меня:
— Запах?
Когда я направился к баракам, еще не стемнело, но подступал туман. То есть я думал, что это туман; потом сообразил, что холмы вижу довольно ясно, — туман клубился разве что у меня в голове.
Я пытался поразмыслить про Айкена, но не знал, о котором из них размышлять: я познакомился с тремя Робертами Айкенами, и все они были убедительны — загадочный наблюдатель в документе; затем радушный хозяин и собеседник; и затем этот чокнутый, этот убийца, чей главный интерес, очевидно, сводился к техническим сложностям описания собственных преступлений.
А остальные — Анна Грубах, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэнкии — насколько реальны они? Подумать только — они просили его сочинить им роли! Можно ли хоть кому-то из них доверять? А мне самому, если уж на то пошло? Я совершеннейший новичок; я ничто, я лишь подмастерье. Если бы комиссар Блэр был здесь, он помог бы мне разобраться.
Я добрался до бараков и направился к себе. Ужин подошел и прошел, но меня не тянуло есть. Меня подташнивало, и я сидел, бесцельно раздумывая обо всем, что услышал за последние дни. Около восьми я начал пить виски из своей крайне случайной бутылки; мне удалось загнать тайны в туман, что разрастался в голове, а потом я дополз до постели и крепко уснул.
Стук в дверь! Поначалу я сопротивлялся; я встроил стук в сон, который как раз смотрел: во сне человек молотком вгонял зубило мне в череп. Даже это лучше, нежели признать, что я бодрствую. Но в итоге я капитулировал и открыл глаза. Солнце еще не встало: очертания окна оставались черны. Стук возобновился, и я вылез из постели — желудок моментально напомнил, что накануне я перебрал виски, дабы уснуть. Так что мы с тошнотой вместе проковыляли к двери и открыли.
Ворвался ужасный холод, но тот, кто стучал — комиссар Блэр — остался снаружи.
— Джеймс, я только что вернулся из Столицы. Айкен мертв. Ты должен увидеть тело, пока его не забрали.
Я закрыл дверь и начал одеваться. Весть о смерти Роберта Айкена не поразила меня — возможно, потому что я был слишком занят собой и своим похмельем. Может, я только думал, как Айкену понравилась бы эта драма — стук в дверь затемно и объявление о его смерти. Наверняка он это спланировал — вполне в его духе.
Комиссар Блэр ждал в столовой, пока я глотал черный кофе, который не слишком помог; затем мы вместе отправились в город. От зари виднелась только щелочка на востоке, воздух обесчувствел. Даже звезды скукожились.
После бессловесной прогулки мы прибыли в Каррик. Я не заметил ни единого часового вокруг Парка — лишь три фигуры Монумента, настороженные, однако слепые.
Перед Аптекой дымный шар отдирал себя от выхлопной трубы «скорой». Солдат открыл нам дверь, и мы шагнули в теплое аптечное нутро. Нос мой немедленно изготовился к нападению, но на сей раз никакой запах его не атаковал — ничего, кроме традиционных ароматов аптеки в городке среди холмов. Комиссар Блэр первым направился вглубь и по знакомой истертой лестнице.
Наверху люди в разнообразных мундирах сгрудились, совещаясь, тихонько беседуя. Они кивнули комиссару, когда мы миновали их на пути в спальню. Там фотограф деловито творил натюрморты с мертвецом.
— Дайте нам пару минут побыть тут одним, — сказал комиссар.
Фотограф ушел к остальным в гостиную, оставив нас втроем: меня, комиссара Блэра и нагой труп Айкена в постели.
Я заставил себя посмотреть на него — на это. Веки опущены, губы приоткрыты. На лице — отказ от воли к жизни, что помечает лица мертвецов. В остальном же тело посерело до восковой бледности.
Но в этот немилосердный час комиссар Блэр привел меня сюда не только увидеть мертвое тело. Торс Айкена покрывали письмена — смутные черные чернила, затуманенные предсмертным потом.
— Давай, — сказал комиссар. — Это тебе. Очевидно, Айкен превратил свое тело в последнюю рукопись. Его левый бок между плечом и бедром стал верхом страницы, правый бок между плечом и бедром — ее низом; слова покрывали всю кожу, кроме трех кружочков, которые он обвел вокруг сосков и пупка; правое поле отмечалось чертой над кустарником седых лобковых волос, окружавших съежившиеся гениталии. В нижнем правом углу торса ему, очевидно, было сложнее всего писать, и буквы там расползались больше.
— Прочти, — сказал комиссар.
Я наклонился — опасливо; однако от едкого запаха не осталось и следа. Последний монолог Айкена начинался на скруглении левого плеча:
Максвелл,
Я пишу это в 3 часа ночи. Лихорадка настигла меня, и я знаю, что время подходит к концу — настоящим я отменяю нашу утреннюю беседу! Это последняя моя страница, и я должен считать каждое слово: полезный урок для начинающего журналиста.
Последние мистерии Каррика таковы: почему я отравил остальных? почему я отравился сам? Я бы сообщил вам ответы на следующем нашем свидании, но теперь вам придется найти их самостоятельно.
Меня теперь сильно лихорадит. Жаль, что я не узнал вас получше.
Айкен откланивается.
Спокойной ночи.
Почерк был неловок, но послание уместилось идеально; финальное слово «ночи» оказалось почти на солнечном сплетении. Я читал и перечитывал, а комиссар Блэр перебирал бумаги, что валялись у кровати.
— Черновики, — сказал он. — Невероятно, а? Он и впрямь высчитывал, что сможет уместить. Хочешь взглянуть? Может, он в последнюю минуту что-нибудь исправил.
Я поглядел на комиссара, но тот, похоже, не шутил.
Весь день в бараках комиссар слушал пленки с записями наших бесед с Робертом Айкеном. Лицо Блэра пребывало по большей части непроницаемо, хотя пару раз он воздел бровь. Особенно там, где Айкен рассказал о своем открытии, что Кёрк мог быть его братом. А признания Айкена в вандализме и в убийствах Свейнстона и Кёрка Блэр выслушал очень сосредоточенно; и комментария его в конце я не ожидал.
— Ты прекрасно поработал, Джеймс, — сказал он. — Ты его вдохновил.
Вспоминая сейчас, я понимаю, что следовало насторожиться, однако я услышал в его словах лесть и вопросов не задавал. Оставшийся час я паковал вещи, и мы разговаривали. Я снова упомянул Анну Грубах. Сказал, как мне жаль, что я больше никогда ее не увижу, — и что это наводит меня на мысль о любви молодого комиссара Блэра к зрелой женщине.
— Вы с ней потом виделись? — спросил я. — С Вероникой?
— Этот открытый финал я вполне могу закрыть, Джеймс, — сказал он. — Да, я с ней виделся. Всего пять лет назад. Я работал над одним делом на Юге, так что съездил к ней, К тому времени она переехала в другой городок на побережье. Я подумал, она не будет против увидеть меня — вспомнить былые деньки.
Первая любовь комиссара Блэра (продолжение)
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Она жила в домике неподалеку от пляжа; стоял очередной пасмурный и ветреный день. Он искал, где бы припарковаться, и тут увидел ее — она шла по улице. Она была по-прежнему красавица — двадцать пять лет ни на йоту не состарили ее лицо. Он оставил машину и побежал за ней, крича:
— Вероника! Вероника!
Она развернулась и подождала его. Подбежав, он увидел, что она растеряна.
— Вероника! — сказал он. — Ты меня не помнишь? — Он торжествовал, он хотел схватить ее в объятия — он по-прежнему ее любил!
— Я не Вероника, — сказала она. — Вероника — это моя мать. Хотите с ней повидаться? Она очень больна.
Он не знал, что сказать.
У дочери Вероники были черные волосы, скулы, острый взгляд ее матери. Она была примерно ровесница Блэру.
Он сказал, что ошибся и, не дожидаясь вопросов, вернулся к машине, открыл дверцу и сел. Он смотрел на себя в зеркале — мужчина за сорок, седой, впалые щеки, морщины под глазами. Он понимал, что еще можно выйти и отправиться в дом с дочерью Вероники. Но не вышел. Сказал себе, что вся эта поездка — дурная идея. Завел машину и уехал, не оглядываясь.
* * *
Понимаешь, Джеймс, ягодами любил нестареющий образ Вероники. Сам я старел, пока не догнал этот образ. Глядя, как он воплотился в дочери Вероники, я все равно любил его и желал. Вот что я приехал увидеть, а не какую-то старуху. — Голос его был тих и ровен, как всегда. — Когда я понял, что творится у меня в голове, я почувствовал себя предателем. Все вспоминал, что Вероника говорила о любви: это пророчество, которое придет и уйдет. Вот о чем я думал, уезжая.
Тут к бараку подошел солдат и объявил, что прибыл джип, который отвезет меня в Столицу; у меня не оставалось времени спросить комиссара Блэра о нем самом и о Веронике. Я торопливо побросал в сумку немногие оставшиеся пожитки — диктофон и записи; сверху — экземпляр рассказа Айкена (затем я вымыл руки — этот странный запах пропитал все на свете). Потом вместе с комиссаром я пошел к воротам, где ждал джип. Мы пожали друг другу руки.
— Еще увидимся, — сказал я.
— Не сомневайся, — ответил он. И вручил мне конверт: — Вот тебе сувенир из Каррика.
Я забрался в салон джипа; от его камуфляжа не было толку в темноте. Когда мы отъезжали, комиссар стоял в дверях столовой. Я помахал, и джип вырвался из окружения бараков и направился в город.
В Каррике я в последний раз огляделся. Доски поверх витрин лавки Анны поблескивали под дождем. На втором этаже Аптеки свет не горел. Возле Библиотеки замер грузовик, наполовину набитый книгами, обреченными на сожжение. Двери и окна Околотка и «Оленя» забиты досками. Посреди всего этого возвышался Монумент, и три слепца охраняли город: им больше не понадобятся глаза, чтобы видеть его обитателей.
Каррик остался позади, джип поддал газу, сердито урча передачами вверх по крутому холму северной дороги. Далеко на западе горизонт и черное небо стиснули фиолетовый клин. Я сунул руку в карман и нащупал конверт, который дал мне комиссар Блэр. Я включил подсветку над головой и открыл конверт. То был крупный план Айкенова трупа — и послание на нем было вполне различимо.
Какое завещание! — подумал я. Как это нелепо, что Роберт Айкен должен был играть в эти игры до последней секунды жизни — будто его одержимость словами, записыванием слов — не более чем неопознанный симптом его отравления.
Я сунул фотографию в конверт. День был долог, в джипе душно; я устал. За окном в нескольких милях к западу я увидел, как в ночи маячит Утес чернее ночной черноты, и задумался об убийстве, что столь безумно свершилось здесь много лет назад.
Как, должно быть, испугались пленники, услышав стон деревянных крепей, что держали горы над ними, голой плотью ощутив град каменных осколков. Я представил, как они выпрямляются, как некоторые опираются на кирки. Переглядываются. Тихо. Тихо. Тихо. Они снова вздыхают, глубоко-глубоко, снова наклоняются, дабы рубить и долбить рваный пласт. Но вот бездонная чернота проглатывает лампочки над ними и за спиной. Лишь свет пятнадцати фонарей на касках очерчивает хрупкость обнаженных торсов. Белки глаз — будто символ.
И в глубине земли они слышат грохот — там, где грохота быть не может. Тоннель вокруг сотрясается; пятнадцать мужчин ждут, некоторые держат кирки, не понимая, что еще делать.
Рев и чудовище, кое его изрыгает, являются вместе и сокрушают их бледные тела. Зазубренные пласты, ими же созданные, становятся их убийцами. Затем гробовая тишина.
Джип подпрыгнул на колдобине и вытряс эти картины у меня из головы. Я протер запотевшее стекло. На западе фиолетовый час миновал, и воцарилась ночь. В свете фар дорога с шипеньем уползала на север. Через два часа мы спустимся с Нагорий, и дорога эта сольется с другой, в них будут впадать все новые дорожные притоки и протоки, и наконец мы въедем в лабиринт шоссе и объездов, безымянно прокрадемся обратно в навеки спутанный великий узел Столицы.
IV
Этому миру столько всего не хватает; если он лишится еще одного элемента, тому не найдется места.
Маседонио Фернандес
Итак, все факты перед вами : письменное повествование Роберта Айкена, мои расшифровки интервью в Каррике, мои беседы с комиссаром Блэром и моя реакция на зрелище Айкенова тела в то холодное мартовское утро много-много лет назад. Серия моих статей о Каррике публиковалась в газетах по всему Острову — не исключено, что вы их тогда читали. На волне их успеха я бросил учебу в университете и посвятил себя работе в «Гласе». Больше мне не приходилось писать о заседаниях муниципалитета, и мои материалы обычно никто не редактировал.
Потом один столичный издатель предложил мне написать воспоминания, всестороннее изложение событий в Каррике, и я согласился. Идея стать настоящим писателем привела меня в неописуемый восторг.
К делу я подошел очень серьезно. Я раскопал свои старые записи и целый год почти все свободное время тратил на проверку всего, что возможно было проверить по независимым источникам. Инцидент на мосту через реку Морд, например. Я отыскал три рассказа свидетелей, и все утверждали, что солдаты нырнули в реку примерно так же, как описывалось в брошюре, которую я прочел в Каррике.
Что касается утопления военнопленных из Лагеря Ноль: я несколько недель проторчал в Региональных Архивах, прежде чем нашел единственную копию отчета Комиссии по Расследованиям. Отчет был краток и категоричен: на Каррикской Шахте произошел мгновенный взрыв подземного газа, повредивший скальный слой, и вода из запруды Святого Жиля обрушилась в нижние штольни; человеческое вмешательство не изменило бы хода событий.
Отчет также подтвердил заявление доктора Рэнкина касательно хронологии событий. Члены Комиссии это даже подчеркнули. Они ясно указали, что пленники на Шахте погибли за целые сутки до того, как жители Каррика узнали о другом утоплении (т.е. о гибели мужчин Каррика на мосту через реку Морд).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
А потом он сказал:
— Позвольте мне объяснить кое-что относительно моего письменного повествования — того, что, собственно, и завлекло вас в Каррик. Написание его оказалось весьма для меня просветляющим; оно помогло мне понять, как мало мы о себе знаем. Порой я думал: разум — будто луковица, а в центре ничего; или, во всяком случае, не более материальное, нежели радуга — дабы изучить, ее всякий раз приходится изобретать. Способны ли мы познать себя достаточно, чтобы понять, отчего поступаем так, а не иначе? Что касается познания других, даже если мы с ними близки, даже если мы любим их, едва пытаясь их описать, мы сознаем, до чего они нам не знакомы. И все равно мы превращаем их в слова и прикидываемся, будто разум их столь же прочен, сколь прочны их тела. А потом:
— Когда остальные — Анна, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэикин — стали умирать от яда, я отправился к ним. Оказалось совсем несложно выманить у них разрешение записать нашу историю. Я сказал, что получится их некролог, и им это понравилось — при условии, что в моем рассказе они будут интересны. Как это по-человечески, правда? Они желали стать элементом чего-то осмысленного, как и те ремесленники на празднестве сотни лет назад. У них даже нашлось, что мне посоветовать, — как им лучше выглядеть, что лучше говорить, — а я делал заметки. Я обещал, что в моем рассказе они станут персонажами. Я как будто строил красивое здание из нескольких груд кирпича.
А потом:
— Записывать оказалось трудно. Слова стали будто окна, замазанные каким-то грязным жиром, который до конца не отчищался; или будто пираньи — они пожирали все, во что вонзались их зубы, и я не в силах был им помешать.
А потом:
— Я боюсь, слова нас не освобождают. Они слишком весомы. Берегитесь, Максвелл, избытка книг. Я в молодости много читал. Ах, читатели! Мы теряем невинность прежде всех остальных. И затем жаждем красоты, и ужаса, и восторга, а в реальной жизни их запасы ограничены.
А потом:
— Сложный узел, правда? Вроде бы нити замечательно сплелись, прошлое с настоящим, жизнь с жизнью, живые с мертвыми. Карракский узел.
И наконец:
— Но вы, Максвелл, хотите знать про яд. С чего же начать мне рассказ про яд?
Грохот солдатских сапог по лестнице возвестил конец нашей беседы. Воздух в комнате был так едок, что я слегка задыхался. Айкен следил, как я встаю и направляюсь к лестнице; видимо, он боялся, что я не вернусь, ибо заговорил вкрадчиво:
— Я знаю, Максвелл, у вас шок. Но вы хотели знать правду. Пожалуйста, возвращайтесь завтра. — Он улыбался, он подлизывался. — Я должен объяснить про яд; это лучшая часть мистерии.
Вмешался солдат; он сказал, что врачи прибудут с минуты на минуту и он должен приготовить комнату для анализов.
— Прошу вас, Максвелл. Завтра? — В голосе Айкена звенело отчаяние.
— Хорошо, — сказал я. Но я не мог взглянуть на него, в такой ужас привел меня его рассказ. Я проковылял по лестнице в сумрак Аптеки. Внутри у витрины стоял другой солдат.
— Там такой запах, — сказал я. — Невыносимо. Он озадаченно воззрился на меня:
— Запах?
Когда я направился к баракам, еще не стемнело, но подступал туман. То есть я думал, что это туман; потом сообразил, что холмы вижу довольно ясно, — туман клубился разве что у меня в голове.
Я пытался поразмыслить про Айкена, но не знал, о котором из них размышлять: я познакомился с тремя Робертами Айкенами, и все они были убедительны — загадочный наблюдатель в документе; затем радушный хозяин и собеседник; и затем этот чокнутый, этот убийца, чей главный интерес, очевидно, сводился к техническим сложностям описания собственных преступлений.
А остальные — Анна Грубах, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэнкии — насколько реальны они? Подумать только — они просили его сочинить им роли! Можно ли хоть кому-то из них доверять? А мне самому, если уж на то пошло? Я совершеннейший новичок; я ничто, я лишь подмастерье. Если бы комиссар Блэр был здесь, он помог бы мне разобраться.
Я добрался до бараков и направился к себе. Ужин подошел и прошел, но меня не тянуло есть. Меня подташнивало, и я сидел, бесцельно раздумывая обо всем, что услышал за последние дни. Около восьми я начал пить виски из своей крайне случайной бутылки; мне удалось загнать тайны в туман, что разрастался в голове, а потом я дополз до постели и крепко уснул.
Стук в дверь! Поначалу я сопротивлялся; я встроил стук в сон, который как раз смотрел: во сне человек молотком вгонял зубило мне в череп. Даже это лучше, нежели признать, что я бодрствую. Но в итоге я капитулировал и открыл глаза. Солнце еще не встало: очертания окна оставались черны. Стук возобновился, и я вылез из постели — желудок моментально напомнил, что накануне я перебрал виски, дабы уснуть. Так что мы с тошнотой вместе проковыляли к двери и открыли.
Ворвался ужасный холод, но тот, кто стучал — комиссар Блэр — остался снаружи.
— Джеймс, я только что вернулся из Столицы. Айкен мертв. Ты должен увидеть тело, пока его не забрали.
Я закрыл дверь и начал одеваться. Весть о смерти Роберта Айкена не поразила меня — возможно, потому что я был слишком занят собой и своим похмельем. Может, я только думал, как Айкену понравилась бы эта драма — стук в дверь затемно и объявление о его смерти. Наверняка он это спланировал — вполне в его духе.
Комиссар Блэр ждал в столовой, пока я глотал черный кофе, который не слишком помог; затем мы вместе отправились в город. От зари виднелась только щелочка на востоке, воздух обесчувствел. Даже звезды скукожились.
После бессловесной прогулки мы прибыли в Каррик. Я не заметил ни единого часового вокруг Парка — лишь три фигуры Монумента, настороженные, однако слепые.
Перед Аптекой дымный шар отдирал себя от выхлопной трубы «скорой». Солдат открыл нам дверь, и мы шагнули в теплое аптечное нутро. Нос мой немедленно изготовился к нападению, но на сей раз никакой запах его не атаковал — ничего, кроме традиционных ароматов аптеки в городке среди холмов. Комиссар Блэр первым направился вглубь и по знакомой истертой лестнице.
Наверху люди в разнообразных мундирах сгрудились, совещаясь, тихонько беседуя. Они кивнули комиссару, когда мы миновали их на пути в спальню. Там фотограф деловито творил натюрморты с мертвецом.
— Дайте нам пару минут побыть тут одним, — сказал комиссар.
Фотограф ушел к остальным в гостиную, оставив нас втроем: меня, комиссара Блэра и нагой труп Айкена в постели.
Я заставил себя посмотреть на него — на это. Веки опущены, губы приоткрыты. На лице — отказ от воли к жизни, что помечает лица мертвецов. В остальном же тело посерело до восковой бледности.
Но в этот немилосердный час комиссар Блэр привел меня сюда не только увидеть мертвое тело. Торс Айкена покрывали письмена — смутные черные чернила, затуманенные предсмертным потом.
— Давай, — сказал комиссар. — Это тебе. Очевидно, Айкен превратил свое тело в последнюю рукопись. Его левый бок между плечом и бедром стал верхом страницы, правый бок между плечом и бедром — ее низом; слова покрывали всю кожу, кроме трех кружочков, которые он обвел вокруг сосков и пупка; правое поле отмечалось чертой над кустарником седых лобковых волос, окружавших съежившиеся гениталии. В нижнем правом углу торса ему, очевидно, было сложнее всего писать, и буквы там расползались больше.
— Прочти, — сказал комиссар.
Я наклонился — опасливо; однако от едкого запаха не осталось и следа. Последний монолог Айкена начинался на скруглении левого плеча:
Максвелл,
Я пишу это в 3 часа ночи. Лихорадка настигла меня, и я знаю, что время подходит к концу — настоящим я отменяю нашу утреннюю беседу! Это последняя моя страница, и я должен считать каждое слово: полезный урок для начинающего журналиста.
Последние мистерии Каррика таковы: почему я отравил остальных? почему я отравился сам? Я бы сообщил вам ответы на следующем нашем свидании, но теперь вам придется найти их самостоятельно.
Меня теперь сильно лихорадит. Жаль, что я не узнал вас получше.
Айкен откланивается.
Спокойной ночи.
Почерк был неловок, но послание уместилось идеально; финальное слово «ночи» оказалось почти на солнечном сплетении. Я читал и перечитывал, а комиссар Блэр перебирал бумаги, что валялись у кровати.
— Черновики, — сказал он. — Невероятно, а? Он и впрямь высчитывал, что сможет уместить. Хочешь взглянуть? Может, он в последнюю минуту что-нибудь исправил.
Я поглядел на комиссара, но тот, похоже, не шутил.
Весь день в бараках комиссар слушал пленки с записями наших бесед с Робертом Айкеном. Лицо Блэра пребывало по большей части непроницаемо, хотя пару раз он воздел бровь. Особенно там, где Айкен рассказал о своем открытии, что Кёрк мог быть его братом. А признания Айкена в вандализме и в убийствах Свейнстона и Кёрка Блэр выслушал очень сосредоточенно; и комментария его в конце я не ожидал.
— Ты прекрасно поработал, Джеймс, — сказал он. — Ты его вдохновил.
Вспоминая сейчас, я понимаю, что следовало насторожиться, однако я услышал в его словах лесть и вопросов не задавал. Оставшийся час я паковал вещи, и мы разговаривали. Я снова упомянул Анну Грубах. Сказал, как мне жаль, что я больше никогда ее не увижу, — и что это наводит меня на мысль о любви молодого комиссара Блэра к зрелой женщине.
— Вы с ней потом виделись? — спросил я. — С Вероникой?
— Этот открытый финал я вполне могу закрыть, Джеймс, — сказал он. — Да, я с ней виделся. Всего пять лет назад. Я работал над одним делом на Юге, так что съездил к ней, К тому времени она переехала в другой городок на побережье. Я подумал, она не будет против увидеть меня — вспомнить былые деньки.
Первая любовь комиссара Блэра (продолжение)
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Она жила в домике неподалеку от пляжа; стоял очередной пасмурный и ветреный день. Он искал, где бы припарковаться, и тут увидел ее — она шла по улице. Она была по-прежнему красавица — двадцать пять лет ни на йоту не состарили ее лицо. Он оставил машину и побежал за ней, крича:
— Вероника! Вероника!
Она развернулась и подождала его. Подбежав, он увидел, что она растеряна.
— Вероника! — сказал он. — Ты меня не помнишь? — Он торжествовал, он хотел схватить ее в объятия — он по-прежнему ее любил!
— Я не Вероника, — сказала она. — Вероника — это моя мать. Хотите с ней повидаться? Она очень больна.
Он не знал, что сказать.
У дочери Вероники были черные волосы, скулы, острый взгляд ее матери. Она была примерно ровесница Блэру.
Он сказал, что ошибся и, не дожидаясь вопросов, вернулся к машине, открыл дверцу и сел. Он смотрел на себя в зеркале — мужчина за сорок, седой, впалые щеки, морщины под глазами. Он понимал, что еще можно выйти и отправиться в дом с дочерью Вероники. Но не вышел. Сказал себе, что вся эта поездка — дурная идея. Завел машину и уехал, не оглядываясь.
* * *
Понимаешь, Джеймс, ягодами любил нестареющий образ Вероники. Сам я старел, пока не догнал этот образ. Глядя, как он воплотился в дочери Вероники, я все равно любил его и желал. Вот что я приехал увидеть, а не какую-то старуху. — Голос его был тих и ровен, как всегда. — Когда я понял, что творится у меня в голове, я почувствовал себя предателем. Все вспоминал, что Вероника говорила о любви: это пророчество, которое придет и уйдет. Вот о чем я думал, уезжая.
Тут к бараку подошел солдат и объявил, что прибыл джип, который отвезет меня в Столицу; у меня не оставалось времени спросить комиссара Блэра о нем самом и о Веронике. Я торопливо побросал в сумку немногие оставшиеся пожитки — диктофон и записи; сверху — экземпляр рассказа Айкена (затем я вымыл руки — этот странный запах пропитал все на свете). Потом вместе с комиссаром я пошел к воротам, где ждал джип. Мы пожали друг другу руки.
— Еще увидимся, — сказал я.
— Не сомневайся, — ответил он. И вручил мне конверт: — Вот тебе сувенир из Каррика.
Я забрался в салон джипа; от его камуфляжа не было толку в темноте. Когда мы отъезжали, комиссар стоял в дверях столовой. Я помахал, и джип вырвался из окружения бараков и направился в город.
В Каррике я в последний раз огляделся. Доски поверх витрин лавки Анны поблескивали под дождем. На втором этаже Аптеки свет не горел. Возле Библиотеки замер грузовик, наполовину набитый книгами, обреченными на сожжение. Двери и окна Околотка и «Оленя» забиты досками. Посреди всего этого возвышался Монумент, и три слепца охраняли город: им больше не понадобятся глаза, чтобы видеть его обитателей.
Каррик остался позади, джип поддал газу, сердито урча передачами вверх по крутому холму северной дороги. Далеко на западе горизонт и черное небо стиснули фиолетовый клин. Я сунул руку в карман и нащупал конверт, который дал мне комиссар Блэр. Я включил подсветку над головой и открыл конверт. То был крупный план Айкенова трупа — и послание на нем было вполне различимо.
Какое завещание! — подумал я. Как это нелепо, что Роберт Айкен должен был играть в эти игры до последней секунды жизни — будто его одержимость словами, записыванием слов — не более чем неопознанный симптом его отравления.
Я сунул фотографию в конверт. День был долог, в джипе душно; я устал. За окном в нескольких милях к западу я увидел, как в ночи маячит Утес чернее ночной черноты, и задумался об убийстве, что столь безумно свершилось здесь много лет назад.
Как, должно быть, испугались пленники, услышав стон деревянных крепей, что держали горы над ними, голой плотью ощутив град каменных осколков. Я представил, как они выпрямляются, как некоторые опираются на кирки. Переглядываются. Тихо. Тихо. Тихо. Они снова вздыхают, глубоко-глубоко, снова наклоняются, дабы рубить и долбить рваный пласт. Но вот бездонная чернота проглатывает лампочки над ними и за спиной. Лишь свет пятнадцати фонарей на касках очерчивает хрупкость обнаженных торсов. Белки глаз — будто символ.
И в глубине земли они слышат грохот — там, где грохота быть не может. Тоннель вокруг сотрясается; пятнадцать мужчин ждут, некоторые держат кирки, не понимая, что еще делать.
Рев и чудовище, кое его изрыгает, являются вместе и сокрушают их бледные тела. Зазубренные пласты, ими же созданные, становятся их убийцами. Затем гробовая тишина.
Джип подпрыгнул на колдобине и вытряс эти картины у меня из головы. Я протер запотевшее стекло. На западе фиолетовый час миновал, и воцарилась ночь. В свете фар дорога с шипеньем уползала на север. Через два часа мы спустимся с Нагорий, и дорога эта сольется с другой, в них будут впадать все новые дорожные притоки и протоки, и наконец мы въедем в лабиринт шоссе и объездов, безымянно прокрадемся обратно в навеки спутанный великий узел Столицы.
IV
Этому миру столько всего не хватает; если он лишится еще одного элемента, тому не найдется места.
Маседонио Фернандес
Итак, все факты перед вами : письменное повествование Роберта Айкена, мои расшифровки интервью в Каррике, мои беседы с комиссаром Блэром и моя реакция на зрелище Айкенова тела в то холодное мартовское утро много-много лет назад. Серия моих статей о Каррике публиковалась в газетах по всему Острову — не исключено, что вы их тогда читали. На волне их успеха я бросил учебу в университете и посвятил себя работе в «Гласе». Больше мне не приходилось писать о заседаниях муниципалитета, и мои материалы обычно никто не редактировал.
Потом один столичный издатель предложил мне написать воспоминания, всестороннее изложение событий в Каррике, и я согласился. Идея стать настоящим писателем привела меня в неописуемый восторг.
К делу я подошел очень серьезно. Я раскопал свои старые записи и целый год почти все свободное время тратил на проверку всего, что возможно было проверить по независимым источникам. Инцидент на мосту через реку Морд, например. Я отыскал три рассказа свидетелей, и все утверждали, что солдаты нырнули в реку примерно так же, как описывалось в брошюре, которую я прочел в Каррике.
Что касается утопления военнопленных из Лагеря Ноль: я несколько недель проторчал в Региональных Архивах, прежде чем нашел единственную копию отчета Комиссии по Расследованиям. Отчет был краток и категоричен: на Каррикской Шахте произошел мгновенный взрыв подземного газа, повредивший скальный слой, и вода из запруды Святого Жиля обрушилась в нижние штольни; человеческое вмешательство не изменило бы хода событий.
Отчет также подтвердил заявление доктора Рэнкина касательно хронологии событий. Члены Комиссии это даже подчеркнули. Они ясно указали, что пленники на Шахте погибли за целые сутки до того, как жители Каррика узнали о другом утоплении (т.е. о гибели мужчин Каррика на мосту через реку Морд).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21