Меня только смутило слово «гастроли»: так жулики называют свои разъезды по городам. Но рядом прохаживался милиционер, а молодые люди даже ни разу не глянули в его сторону. Лишь много дней спустя я вспомнил, что о гастролях говорили знакомые мне артисты из киевского театра.
Дома Алексея не оказалось: ушел с отцом в баню, а оттуда – к тетке в гости. Меня из окна своей квартиры увидел Венька Шлычкин, раздетый, без шапки, выскочил на улицу, громко позвал: "Зайди на пяток минут". У него в комнате я поспешил достать из кармана записную книжку, сшитую из разрезанной пополам общей тетради: чтобы потолще была. Раз записная книжка, так уж чтобы и вид имела книжки. В нее я заносил мудрые изречения, выуженные из разных книг, которые потом надеялся выдать за свои собственные и, наконец, иностранные слова.
Я записал слово «импресарио», раздумывая, что бы оно могло означать.
– Что, Витька? – не без уважения спросил Шлычкин. – Опять что-нибудь подметил из жизни?
– Да, – отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.
– Что ж ты написал? – спросил он.
– Один сенсационный термин.
Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.
– Как это будет по-русски?
– Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.
– Здорово ты понахватался из разных фольянтов, – откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.
Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:
– Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.
Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.
– Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.
О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.
– Эх, с какими я новыми бабами познакомился! – вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. – Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.
– Ты ведь знаешь, Венька, женщины – это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.
Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:
– Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?
Шлычкин весь надулся от важности:
– Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.
Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:
– Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: "он сказал, он сказал". А кое-где надо: "он молвил". Или: "он вымолвил". Понимаешь? Чтобы все время не было "он сказал". Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.
Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.
Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме "Друга детей"? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.
Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала "Друг детей". Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель – и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.
Я долго бродил по мрачному, вонючему коридору, читая все таблички на дверях. Наконец увидел пожелтевший лист с крупными, отпечатанными типографским способом буквами: "Редакция журнала "Друг детей". Что это такое? Может, какой склад или сторожка редакции? Я неуверенно толкнул дверь. Передо мной открылась узкая комната с кислым, спертым воздухом. Тесно, почти впритык, стояли конторские столы, заваленные ворохом отпечатанных бумажных полос. На подоконнике тускло блестел грязный пузырек с клеем, валялись ножницы. У входа сидела пожилая женщина в красной шерстяной кофте, в очках и, нахмурив брови, читала газету.
– Вам чего? – строго спросила она.
– Скажите… я, наверно, не туда… мне в журнал "Друг детей". Где тут пройти?
– А нигде. Вы уже в журнале.
Я глазам не поверил. Это редакция? Да не шутят ли надо мной? Однако в комнате не виднелось другой двери. С кем, в таком случае, я разговариваю? Уж не с редактором ли? А может, это даже какая-нибудь писательница? В Новочеркасском детдоме я собирал папиросные коробки, и у меня имелась этикетка «Сафо». Воспитатель объяснил нам, что Сафо – писательница стихов, которая была на шестьсот лет старше самого Иисуса Христа. Может, и сейчас, при Советской власти, есть женщины-писательницы? Помоложе, конечно. Пролетарские. Она вон хоть и не в бархат одета и без золотых колец на руках, зато в очках. Очки всегда были для меня признаком учености.
– Вы по какому делу? – по-прежнему строго, несколько даже свысока спросила женщина. – Рассыльный, что ли?
– Н-нет, – ответил я, запинаясь, – Я… сам по себе Я… у меня художественный рассказ. Редактору хотел показать.
Она опустила очки на кончик носа, сухо оглядела меня поверх оправы от шапки до здоровенных ботинок.
– Вы бы еще затемно пришли, молодой человек. Сотрудники собираются лишь к десяти часам. Надо порядка придерживаться. Дайте сюда.
Я поспешно протянул ей общую тетрадь с рассказом.
Женщина в красной кофте взяла ее в руки и, даже не раскрыв, укоризненно проговорила:
– Небось чернилками написано от руки? Кто же в редакцию тетрадки такие приносит? Рукопись надо подавать перепечатанной на машинке. Не то и проверять не станут.
Я совсем оробел:
"Так и есть. Наверно, эта очкастая тетка – главная тут. Может, даже… цензор". Я где-то читал, что цензор самое страшное лицо в редакции: захочет и может запретить любую книгу.
Я уже стал подумывать, как бы мне получить обратно «Колдыбу». Внезапно дверь открылась, и порог переступил грузный мужчина средних лет, обмотанный шарфом, в потертом пальто и полосатой кепи, из-под которой во все стороны лезли вихрастые волосы. Он втянул носом воздух, хрипло сказал:
– Опять не проветривали помещение, тетка Горпына? Сколько раз, черт побери, говорил: подметаете пол – открывайте форточку. Чаю у нас нет? На улице марсианский холодище, у меня все кишки промерзли, хоть бы глоток горяченького. Сбегайте в буфет, а?
– К вам тут… автор, – равнодушно, словно не к ней и обращались, проговорила женщина в красной кофте. – Не перепечатанный на машинке.
Она неторопливо открыла форточку и вышла из комнаты.
Редактор не спеша размотал шарф, снял калоши, повесил пальто на гвоздь у двери; зябко передернув плечами, он взял общую тетрадь, повернулся ко мне:
– Ваша?
Значит, это была уборщица? Все у меня перепуталось в голове, и я молча кивнул. Редактор пятерней взъерошил патлатые волосы, мельком прочитал первые строки «Колдыбы», недовольно проговорил:
– Слово «рассказ» следует писать через два «с». Запомните теперь, молодой человек? Великовата у вас рукопись, журнальчик-то наш тощенький… ну да ладно, прочитаем.
Вспотев от волнения, я перезабыл все умные вопросы, которые собирался задать редактору. С трудом вспомнил одну из заготовленных фраз с иностранным словом, спросил:
– Когда скажете резюме?
Редактор усмехнулся и посмотрел на меня более внимательно. Я постарался придать лицу мыслящее выражение и незаметно выдвинул правую ногу: так, на мой взгляд, должны были держаться писатели.
– Отдадим консультанту и, как только он напишет рецензию, сообщим вам.
Я неуклюже поклонился и вышел.
"Консультант"? «Рецензия»? Эх и головастый оказался этот редактор: я ему врезал одно иностранное слово, а он мне сразу два. Надо опять взять в библиотеке энциклопедический словарь. У меня еще записано слово «импресарио» тоже надо узнать.
На работу пришел вовремя: в мастерские я никогда не опаздывал.
Весь процесс литья мне уже был знаком. Когда горновой длинной пикой пробивал лётку и расплавленный металл изогнутой, как радуга, струёй брызгал в чан, мы, ученики, прекращали формовать «шишки» и высыпали из своего угла смотреть. Черный, закопченный цех озарялся багровым светом, наполнялся облаками пара, розовыми, золотыми, зелеными искрами. Рабочие почти бегом разносили в ковшах огненный жидкий чугун, подернутый, словно молоко, пеночкой шлака, заливали опоки. Мы глядели во все глаза и мечтали о том времени, когда это будем делать сами.
Стараясь, по завету Куприна, все знать точно, я решил изучить литейный состав. Однажды, когда поблизости никого не было, я взял из землемешалки щепотку, понюхал: чем пахнет? Запах был тяжелый, аммиачный. Я положил состав в рот, разжевал, стараясь определить на вкус.
– Гля, ребята! – внезапно раздался позади удивленный голос Шлычкина. – Витька литейную землю ест!
От испуга я поперхнулся, проглотил эту щепотку и закашлялся. Сзади меня стояли несколько фабзавучников.
– Это он, наверно, выпил стопку из бачка, что опоки смачивают, а теперь закусывает, – вставил цеховой остряк. – Дать тебе еще, Витя? На, ешь на здоровье, составчик свеженький: тут и землица есть, и графит, и навозец!
И он поднес к моему носу еще горсть литейной земли.
Вокруг захохотали. Я совсем смешался.
– Чего пристали? – с досадой сказал ребятам Алексей Бабенко. – Хлопец нечаянно поперхнулся, а они ржут.
Видно, он догадался, что у меня какой-нибудь опыт с «литературой», и хотел выручить. Наверно, и Венька Шлычкин это понял; он подмигнул фабзавучникам, обронил серьезно, с невинным видом:
– Это верно. Авдеев писательские опыты ставит. Он еще говорил, что хочет научиться детей рожать. Из книжки такой совет вычитал.
Смех вокруг брызнул еще более подмывный. Цеховой остряк тут же с тревожным видом кинулся щупать мой живот; я в сердцах оттолкнул его на пустую опоку, невнятно пробормотал:
– Совсем очумели? Просто состав разглядывал, хорошо ли размололся.
В ближнюю субботу мы из класса вышли целой гурьбой; я всегда, как бы нечаянно, старался очутиться возле Клавы Овсяниковой. Мне так было радостно лишний раз услышать ее горделивый смех, поймать на себе взгляд оживленных глаз, незаметно прикоснуться локтем к рукаву ее пальто. По дороге в мастерские я громко предложил Алексею Бабенко покататься завтра па лыжах, за поселком. При этом я покосился на Клаву, но пригласить ее постеснялся. Она только улыбнулась, лукаво прикусила губу. Алексей согласился, и мы назначили время.
На другое утро после завтрака он постучался ко мне в окно. Я наскоро оделся, выскочил на крыльцо.
В морозном солнечном воздухе зелеными, розовыми огоньками вспыхивали мельчайшие ледяные иголочки, от кирпичных домов падали резкие горбатые тени. Орешник за поселком красновато серебрился, проступал отчетливо. Мы присели на ступеньку починить одну из моих бамбуковых палок – и неожиданно увидели, что снизу, от Шестопарка, к нам ходко бежит девушка на лыжах, в ярко-голубом вязаном костюме. Мы оба едва пришли в себя от удивления: это была Клава Овсяникова.
Она ловко затормозила возле нашей калитки, высоко дыша молодой, обтянутой свитером грудью. Разрумянившееся на морозе лицо ее казалось прекрасным, из-под вязаной шапочки с помпоном небрежно выбились пряди волос.
– Не ожидали? – сказала она и расхохоталась.
– Как ты здесь очутилась, Клава? – спросил я, краснея против воли. – Ты ведь живешь далеко.
– Очутилась, да и все. Забыл, как ты у нас по Ивановке блукаешь?.. Я думала, хлопцы, что вы уже уехали и я вас не застану.
Я очень обрадовался: здорово ж Клавочка на меня упала", если сама приехала в поселок. Теперь мне придется открыто с ней гулять. Узнает Венька Шлычнин, съязвит: "И ты бабник? Говорил тебе – начнешь за юбочками бегать". Ну и пусть. Мне Клава нравится, я, может, как вырасту, на ней женюсь, и до этого никому нет дела. Я поспешно стал надевать лыжи; жалко, что я ходил на них не очень ловко.
– Я не поеду, – внезапно мрачно заявил Алексей. – У меня крепление испорчено.
Крепление испорчено? Еще минуту назад Алексей ничего не говорил о креплении.
– Что у тебя случилось? – нежно, заботливо спросила Клава и сняла рукавички. – Давайте быстренько поправим.
Он упрямо и отрицательно качнул подбородком. Клава слегка подняла тонкие брови. Внезапно она вспыхнула так, что казалось, из глаз вот-вот брызнут слезы. Девушка встряхнула волосами, через силу улыбнулась мне:
– Пошли вдвоем, Витя? Догоняй?
И, ударив бамбуковыми палками в снег, покатила к окраине.
– Ты что забузил? – смущенно спросил я друга. – Айда!
– Катайтесь сами, – сказал он и взвалил лыжи на широкое плечо. В его чистых зеленых глазах я прочитал укор: а еще, мол, товарищ, писатель, говорил. что интересуешься одной литературой. Не можешь отшить Клавку Овсяникову?
Этого я не мог сделать. Мне представлялся такой редкий случай побыть с ней вдвоем. Сегодня же намекну Клаве, что хоть и решил держаться вдали от баб, посвятить жизнь искусству, но кое для кого готов сделать исключение. И, подавив в себе укоры совести, я наспех кивнул Алексею и побежал за Клавой. Я старался идти "финским шагом", не вихляться, но разъезжался на лыжах, судорожно взмахивал палками
Впереди открылась заснеженная гора, полого спускавшаяся к далекой железнодорожной линии. На опушке засугробленного орешника слышались звонкие трельки желтогрудой синицы-лазоревки. Увидев меня, Клава расхохоталась, нажала на палки, понеслась еще быстрее. Мне пришлось употребить все усилия, чтобы не отстать.
Легкая тропинка вползла в кустарник, впереди мелькала девичья фигура в голубом свитере и словно дразнила меня. Я вспотел, выбивался из последних сил. На изгибе тропинки Клава не успела завернуть, я наконец догнал ее и, желая поймать запястье руки, с ходу почти обнял за плечи. Одна моя лыжа наехала на ее лыжу, я ощущал на себе ее разгоряченное дыхание, вплотную видел румянец скуластых щек, полный, белый подбородок, небольшие, блестящие, несколько настороженные глаза.
– Вот и догнал, – сказал я, еле переводя дыхание и стараясь принять геройский вид.
– Случайно.
Она тоже тяжело дышала.
Что, если мне ей признаться: "Клавочка, ты мне очень нравишься"? А то просто взять и поцеловать? Зачем же она вдруг явилась ко мне в поселок, поехала в лес? Еще, гляди, смеется, что я такой несмелый. Посвящу ей «Колдыбу» и на весь свет прославлю ее имя в журнале "Друг детей".
– Послушай, Витя, – сказала Клава, и в ее зрачках запрыгали рыжие искорки. – Ты, я слышала, в цеху землю ел. Зачем это?
Я ожидал совсем других речей и растерялся.
– Кто трепанул, Шлычкин? Просто…
– Передают и еще разное: будто… рожать собираешься?
Я готов был провалиться сквозь снег, зарыться в сугроб. Губы у Клавы подергивались от сдерживаемого смеха, она смотрела пристально, с лукавым ожиданием, вдруг еще спросила:
– О чем ты, Витя, всегда думаешь? Говорят, ты скоро с ума сойдешь.
И, кроме жадного любопытства, я ничего не прочитал на се полном лице.
Внезапно Клава резко толкнула меня в грудь, лыжи помешали мне отпрянуть, и я полетел в снег. Клава расхохоталась, завернула обратно, заскользила к городу. Пока я поднялся, пока отыскал в сугробе палки, отряхнулся от снега, она успела выбраться из кустарника. Ошеломленный, обиженный до боли, сбитый с толку, я не очень-то и гнался за нею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Дома Алексея не оказалось: ушел с отцом в баню, а оттуда – к тетке в гости. Меня из окна своей квартиры увидел Венька Шлычкин, раздетый, без шапки, выскочил на улицу, громко позвал: "Зайди на пяток минут". У него в комнате я поспешил достать из кармана записную книжку, сшитую из разрезанной пополам общей тетради: чтобы потолще была. Раз записная книжка, так уж чтобы и вид имела книжки. В нее я заносил мудрые изречения, выуженные из разных книг, которые потом надеялся выдать за свои собственные и, наконец, иностранные слова.
Я записал слово «импресарио», раздумывая, что бы оно могло означать.
– Что, Витька? – не без уважения спросил Шлычкин. – Опять что-нибудь подметил из жизни?
– Да, – отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.
– Что ж ты написал? – спросил он.
– Один сенсационный термин.
Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.
– Как это будет по-русски?
– Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.
– Здорово ты понахватался из разных фольянтов, – откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.
Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:
– Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.
Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.
– Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.
О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.
– Эх, с какими я новыми бабами познакомился! – вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. – Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.
– Ты ведь знаешь, Венька, женщины – это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.
Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:
– Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?
Шлычкин весь надулся от важности:
– Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.
Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:
– Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: "он сказал, он сказал". А кое-где надо: "он молвил". Или: "он вымолвил". Понимаешь? Чтобы все время не было "он сказал". Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.
Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.
Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме "Друга детей"? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.
Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала "Друг детей". Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель – и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.
Я долго бродил по мрачному, вонючему коридору, читая все таблички на дверях. Наконец увидел пожелтевший лист с крупными, отпечатанными типографским способом буквами: "Редакция журнала "Друг детей". Что это такое? Может, какой склад или сторожка редакции? Я неуверенно толкнул дверь. Передо мной открылась узкая комната с кислым, спертым воздухом. Тесно, почти впритык, стояли конторские столы, заваленные ворохом отпечатанных бумажных полос. На подоконнике тускло блестел грязный пузырек с клеем, валялись ножницы. У входа сидела пожилая женщина в красной шерстяной кофте, в очках и, нахмурив брови, читала газету.
– Вам чего? – строго спросила она.
– Скажите… я, наверно, не туда… мне в журнал "Друг детей". Где тут пройти?
– А нигде. Вы уже в журнале.
Я глазам не поверил. Это редакция? Да не шутят ли надо мной? Однако в комнате не виднелось другой двери. С кем, в таком случае, я разговариваю? Уж не с редактором ли? А может, это даже какая-нибудь писательница? В Новочеркасском детдоме я собирал папиросные коробки, и у меня имелась этикетка «Сафо». Воспитатель объяснил нам, что Сафо – писательница стихов, которая была на шестьсот лет старше самого Иисуса Христа. Может, и сейчас, при Советской власти, есть женщины-писательницы? Помоложе, конечно. Пролетарские. Она вон хоть и не в бархат одета и без золотых колец на руках, зато в очках. Очки всегда были для меня признаком учености.
– Вы по какому делу? – по-прежнему строго, несколько даже свысока спросила женщина. – Рассыльный, что ли?
– Н-нет, – ответил я, запинаясь, – Я… сам по себе Я… у меня художественный рассказ. Редактору хотел показать.
Она опустила очки на кончик носа, сухо оглядела меня поверх оправы от шапки до здоровенных ботинок.
– Вы бы еще затемно пришли, молодой человек. Сотрудники собираются лишь к десяти часам. Надо порядка придерживаться. Дайте сюда.
Я поспешно протянул ей общую тетрадь с рассказом.
Женщина в красной кофте взяла ее в руки и, даже не раскрыв, укоризненно проговорила:
– Небось чернилками написано от руки? Кто же в редакцию тетрадки такие приносит? Рукопись надо подавать перепечатанной на машинке. Не то и проверять не станут.
Я совсем оробел:
"Так и есть. Наверно, эта очкастая тетка – главная тут. Может, даже… цензор". Я где-то читал, что цензор самое страшное лицо в редакции: захочет и может запретить любую книгу.
Я уже стал подумывать, как бы мне получить обратно «Колдыбу». Внезапно дверь открылась, и порог переступил грузный мужчина средних лет, обмотанный шарфом, в потертом пальто и полосатой кепи, из-под которой во все стороны лезли вихрастые волосы. Он втянул носом воздух, хрипло сказал:
– Опять не проветривали помещение, тетка Горпына? Сколько раз, черт побери, говорил: подметаете пол – открывайте форточку. Чаю у нас нет? На улице марсианский холодище, у меня все кишки промерзли, хоть бы глоток горяченького. Сбегайте в буфет, а?
– К вам тут… автор, – равнодушно, словно не к ней и обращались, проговорила женщина в красной кофте. – Не перепечатанный на машинке.
Она неторопливо открыла форточку и вышла из комнаты.
Редактор не спеша размотал шарф, снял калоши, повесил пальто на гвоздь у двери; зябко передернув плечами, он взял общую тетрадь, повернулся ко мне:
– Ваша?
Значит, это была уборщица? Все у меня перепуталось в голове, и я молча кивнул. Редактор пятерней взъерошил патлатые волосы, мельком прочитал первые строки «Колдыбы», недовольно проговорил:
– Слово «рассказ» следует писать через два «с». Запомните теперь, молодой человек? Великовата у вас рукопись, журнальчик-то наш тощенький… ну да ладно, прочитаем.
Вспотев от волнения, я перезабыл все умные вопросы, которые собирался задать редактору. С трудом вспомнил одну из заготовленных фраз с иностранным словом, спросил:
– Когда скажете резюме?
Редактор усмехнулся и посмотрел на меня более внимательно. Я постарался придать лицу мыслящее выражение и незаметно выдвинул правую ногу: так, на мой взгляд, должны были держаться писатели.
– Отдадим консультанту и, как только он напишет рецензию, сообщим вам.
Я неуклюже поклонился и вышел.
"Консультант"? «Рецензия»? Эх и головастый оказался этот редактор: я ему врезал одно иностранное слово, а он мне сразу два. Надо опять взять в библиотеке энциклопедический словарь. У меня еще записано слово «импресарио» тоже надо узнать.
На работу пришел вовремя: в мастерские я никогда не опаздывал.
Весь процесс литья мне уже был знаком. Когда горновой длинной пикой пробивал лётку и расплавленный металл изогнутой, как радуга, струёй брызгал в чан, мы, ученики, прекращали формовать «шишки» и высыпали из своего угла смотреть. Черный, закопченный цех озарялся багровым светом, наполнялся облаками пара, розовыми, золотыми, зелеными искрами. Рабочие почти бегом разносили в ковшах огненный жидкий чугун, подернутый, словно молоко, пеночкой шлака, заливали опоки. Мы глядели во все глаза и мечтали о том времени, когда это будем делать сами.
Стараясь, по завету Куприна, все знать точно, я решил изучить литейный состав. Однажды, когда поблизости никого не было, я взял из землемешалки щепотку, понюхал: чем пахнет? Запах был тяжелый, аммиачный. Я положил состав в рот, разжевал, стараясь определить на вкус.
– Гля, ребята! – внезапно раздался позади удивленный голос Шлычкина. – Витька литейную землю ест!
От испуга я поперхнулся, проглотил эту щепотку и закашлялся. Сзади меня стояли несколько фабзавучников.
– Это он, наверно, выпил стопку из бачка, что опоки смачивают, а теперь закусывает, – вставил цеховой остряк. – Дать тебе еще, Витя? На, ешь на здоровье, составчик свеженький: тут и землица есть, и графит, и навозец!
И он поднес к моему носу еще горсть литейной земли.
Вокруг захохотали. Я совсем смешался.
– Чего пристали? – с досадой сказал ребятам Алексей Бабенко. – Хлопец нечаянно поперхнулся, а они ржут.
Видно, он догадался, что у меня какой-нибудь опыт с «литературой», и хотел выручить. Наверно, и Венька Шлычкин это понял; он подмигнул фабзавучникам, обронил серьезно, с невинным видом:
– Это верно. Авдеев писательские опыты ставит. Он еще говорил, что хочет научиться детей рожать. Из книжки такой совет вычитал.
Смех вокруг брызнул еще более подмывный. Цеховой остряк тут же с тревожным видом кинулся щупать мой живот; я в сердцах оттолкнул его на пустую опоку, невнятно пробормотал:
– Совсем очумели? Просто состав разглядывал, хорошо ли размололся.
В ближнюю субботу мы из класса вышли целой гурьбой; я всегда, как бы нечаянно, старался очутиться возле Клавы Овсяниковой. Мне так было радостно лишний раз услышать ее горделивый смех, поймать на себе взгляд оживленных глаз, незаметно прикоснуться локтем к рукаву ее пальто. По дороге в мастерские я громко предложил Алексею Бабенко покататься завтра па лыжах, за поселком. При этом я покосился на Клаву, но пригласить ее постеснялся. Она только улыбнулась, лукаво прикусила губу. Алексей согласился, и мы назначили время.
На другое утро после завтрака он постучался ко мне в окно. Я наскоро оделся, выскочил на крыльцо.
В морозном солнечном воздухе зелеными, розовыми огоньками вспыхивали мельчайшие ледяные иголочки, от кирпичных домов падали резкие горбатые тени. Орешник за поселком красновато серебрился, проступал отчетливо. Мы присели на ступеньку починить одну из моих бамбуковых палок – и неожиданно увидели, что снизу, от Шестопарка, к нам ходко бежит девушка на лыжах, в ярко-голубом вязаном костюме. Мы оба едва пришли в себя от удивления: это была Клава Овсяникова.
Она ловко затормозила возле нашей калитки, высоко дыша молодой, обтянутой свитером грудью. Разрумянившееся на морозе лицо ее казалось прекрасным, из-под вязаной шапочки с помпоном небрежно выбились пряди волос.
– Не ожидали? – сказала она и расхохоталась.
– Как ты здесь очутилась, Клава? – спросил я, краснея против воли. – Ты ведь живешь далеко.
– Очутилась, да и все. Забыл, как ты у нас по Ивановке блукаешь?.. Я думала, хлопцы, что вы уже уехали и я вас не застану.
Я очень обрадовался: здорово ж Клавочка на меня упала", если сама приехала в поселок. Теперь мне придется открыто с ней гулять. Узнает Венька Шлычнин, съязвит: "И ты бабник? Говорил тебе – начнешь за юбочками бегать". Ну и пусть. Мне Клава нравится, я, может, как вырасту, на ней женюсь, и до этого никому нет дела. Я поспешно стал надевать лыжи; жалко, что я ходил на них не очень ловко.
– Я не поеду, – внезапно мрачно заявил Алексей. – У меня крепление испорчено.
Крепление испорчено? Еще минуту назад Алексей ничего не говорил о креплении.
– Что у тебя случилось? – нежно, заботливо спросила Клава и сняла рукавички. – Давайте быстренько поправим.
Он упрямо и отрицательно качнул подбородком. Клава слегка подняла тонкие брови. Внезапно она вспыхнула так, что казалось, из глаз вот-вот брызнут слезы. Девушка встряхнула волосами, через силу улыбнулась мне:
– Пошли вдвоем, Витя? Догоняй?
И, ударив бамбуковыми палками в снег, покатила к окраине.
– Ты что забузил? – смущенно спросил я друга. – Айда!
– Катайтесь сами, – сказал он и взвалил лыжи на широкое плечо. В его чистых зеленых глазах я прочитал укор: а еще, мол, товарищ, писатель, говорил. что интересуешься одной литературой. Не можешь отшить Клавку Овсяникову?
Этого я не мог сделать. Мне представлялся такой редкий случай побыть с ней вдвоем. Сегодня же намекну Клаве, что хоть и решил держаться вдали от баб, посвятить жизнь искусству, но кое для кого готов сделать исключение. И, подавив в себе укоры совести, я наспех кивнул Алексею и побежал за Клавой. Я старался идти "финским шагом", не вихляться, но разъезжался на лыжах, судорожно взмахивал палками
Впереди открылась заснеженная гора, полого спускавшаяся к далекой железнодорожной линии. На опушке засугробленного орешника слышались звонкие трельки желтогрудой синицы-лазоревки. Увидев меня, Клава расхохоталась, нажала на палки, понеслась еще быстрее. Мне пришлось употребить все усилия, чтобы не отстать.
Легкая тропинка вползла в кустарник, впереди мелькала девичья фигура в голубом свитере и словно дразнила меня. Я вспотел, выбивался из последних сил. На изгибе тропинки Клава не успела завернуть, я наконец догнал ее и, желая поймать запястье руки, с ходу почти обнял за плечи. Одна моя лыжа наехала на ее лыжу, я ощущал на себе ее разгоряченное дыхание, вплотную видел румянец скуластых щек, полный, белый подбородок, небольшие, блестящие, несколько настороженные глаза.
– Вот и догнал, – сказал я, еле переводя дыхание и стараясь принять геройский вид.
– Случайно.
Она тоже тяжело дышала.
Что, если мне ей признаться: "Клавочка, ты мне очень нравишься"? А то просто взять и поцеловать? Зачем же она вдруг явилась ко мне в поселок, поехала в лес? Еще, гляди, смеется, что я такой несмелый. Посвящу ей «Колдыбу» и на весь свет прославлю ее имя в журнале "Друг детей".
– Послушай, Витя, – сказала Клава, и в ее зрачках запрыгали рыжие искорки. – Ты, я слышала, в цеху землю ел. Зачем это?
Я ожидал совсем других речей и растерялся.
– Кто трепанул, Шлычкин? Просто…
– Передают и еще разное: будто… рожать собираешься?
Я готов был провалиться сквозь снег, зарыться в сугроб. Губы у Клавы подергивались от сдерживаемого смеха, она смотрела пристально, с лукавым ожиданием, вдруг еще спросила:
– О чем ты, Витя, всегда думаешь? Говорят, ты скоро с ума сойдешь.
И, кроме жадного любопытства, я ничего не прочитал на се полном лице.
Внезапно Клава резко толкнула меня в грудь, лыжи помешали мне отпрянуть, и я полетел в снег. Клава расхохоталась, завернула обратно, заскользила к городу. Пока я поднялся, пока отыскал в сугробе палки, отряхнулся от снега, она успела выбраться из кустарника. Ошеломленный, обиженный до боли, сбитый с толку, я не очень-то и гнался за нею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23