в задымленное окно вокзала скудно сочился свет облачного неба. Я сладко потянулся, спрыгнул на пол и вдруг почувствовал, что ступням холодно: ботинки мои исчезли, из подопревших дырявых носков выглядывали грязные пальцы. Испуганно оглядел себя: исчез и кожаный ремень. Все во мне словно замерло: как же ехать дальше? Самым неприятным было то, что все пуговицы у моих штанов, за исключением одной, на гульфике, давно пооборвались, и штаны поддерживались единственно ремнем.
Я сунул руки в карманы, подхватил изнутри штаны. надул живот и для пробы сделал несколько шагов. Вышло так, будто я очень наелся или заважничал, зато штаны держались. Когда я попадаю в беду или, например, носом лечу на землю, мне всегда почему-то стыдно показать людям свое горе, я, наоборот, внешне стараюсь приободриться. И сейчас сделал вид, словно со мной ровно ничего не стряслось, и, неслышно ступая ногами в дырявых носках, вышел на перрон. Я оглядел пустой ларек, загаженную уборную с белыми известковыми брызгами, отполированные рельсы, словно надеялся, что где-нибудь здесь меня тихонько ожидают проказники ботинки. Вместо них наткнулся на кряжистого босяка в опорках.
– Не видал, пахан, кто у меня снял «колеса», ремень?
– "Обмыли" что покойничка? – спросил он, смеясь своими черными, антрацитовыми глазами. – Откуда мне видать? Я ж все время обитаюсь в открытом воздухе.
К нам подошел лохматый детина с грязными слоновьими ногами, рядом с которым я прикорнул на буфетной стойке. Рожа у него была заплывшая, почти без глаз – настоящее коровье вымя; из пальтишка, явно с чужого плеча, чуть не по локоть высовывались громадные красные руки, расстегнутая рубаха открывала крутую бронзовую грудь с вытатуированным рогатым быком.
– А ты что ж, дружок, спишь и глаза закрываешь? – прислушиваясь к нашему разговору, сказал он. – Ишь нежный! Какой ремень-то? Желтый, на бляхе веточки?
– Малость ободран у застежки? – в тон ему подхватил кряжистый в опорках.
– Откуда вы знаете? Он у вас?
– Что ты, красотка! Просто видали у тебя на пузе.
И, посмеиваясь, босяки ушли.
Прелые носки плохо грели ноги. Каменные, в закрутевшей грязи, плиты перрона леденили мои подошвы, я не мог вынуть руки из карманов, устал надувать живот. Чтобы немного передохнуть, присел на скамейку. Меня поманила румяная крестьянка в поневе и новеньких лаптях, с котомкой за плечами.
– Они тебя обобрали, – негромко боязливо сказала она. – Они, эти двое. Молодой все тут ботинки ходил продавал. Спрашивай с них. Може, еще не припоздал.
Сердце мое взволнованно забилось. Я побежал за босяками, но наступил сам себе на штанину и хлестко растянулся на перроне. В животе болезненно екнуло. Пока я вставал, подбирал сползшие штаны, старался на все стороны улыбаться пассажирам и делал вид, что со мной ничего особенного не произошло, золоторотцы словно куда провалились. Как тут их искать, когда нельзя быстро ходить, да вдобавок невыносимо саднит ободранная коленка?
Подошел почтовый на Москву и вновь отошел; молодцеватый агент ТОГПУ в фуражке набекрень, лузгая семечки, скрылся в дежурке. Босяки все не показывались. На холодное, угасающее небо выплыла туча, похожая на огромную щуку с пухлым серебристо-перламутровым брюшком, в затхлом вокзальчике потемнело; к щекам противно липли осенние мухи. Дождь миновал станцию, лишь было видно, как вдруг отодвинулся, исчез ближний осиновый перелесок и тусклые дымные струи пробежали дальше в поле, к Ряжску. Покрепче придерживая руками штаны, я вышел в скверик и тут под березой неожиданно увидел своих знакомых. Смачно чавкая, они ели холодную печенку. Рожи были красные, в пожухлой траве валялась пустая полубутылка. Я проглотил голодную слюну и стал клянчить вещи.
– Да чего ты привязался? – весело сквозь набитый рот сказал татуированный детина с лицом, похожим на коровье вымя. – Вот репей.
– Пошутили, братцы, и отдайте. Холодно ж босиком.
Детина подмигнул кряжистому, оба захохотали и продолжали жевать.
– Ступай, пацан, не подаем. Меня охватила злость:
– Обокрали меня вы. У меня есть свидетели. Сейчас пойду в ТОГПУ и заявлю на обоих.
– Легавить? – негромко, так же весело сказал татуированный. – А ты, крошка, в рот заплеванная, не слыхал, как люди попадают под поезда? Ай-яй-яй, какие бывают несчастья. А то вдруг кирпичина с неба на башку летит. Тоже случается. Так что гляди в оба, а зри – в три, долго ль до беды!
Нижняя челюсть его вдруг выпятилась, синий бык на крутой груди угрожающе зашевелил рогами, пальцы правой руки медленно сложились в кулачище. Кряжистый, с бородкой, лишь покосился исподлобья: взгляд у него был волчий, безжалостный.
Я поспешно отошел, весь похолодев. Ведь босяки могли и скрыться от дежурного ТОГПУ, а что тогда делать мне? Подходит ночь. Да и станет ли агент разбирать мое дело? Вор у вора дубинку украл. Видно, надо распроститься с ботинками, ремнем и убираться с этой станции, пока цел. Я перешел на другую сторону рельсов, уселся недалеко от пузатой деревянной водокачки и стал ожидать поезда на Воронеж.
Неожиданно проглянуло низкое, стеклянное, розовое солнце, словно хотело пожелать угрюмой земле спокойной ночи, заблестела мокрая листва в осиновом перелеске, змейками засеребрились тонкие стволы. Свет мгновенно погас: наползала новая туча, громко шлепнулось несколько крупных дождевых капель. И тут ко мне подошел татуированный детина: в руке он держал мой ремень с бляхой.
– Этот?
Я протянул руку.
– Сперва помой, – сказал он, пряча ремень за спину. – Грязная.
– Богуешь? Пряжка моя собственная.
– Была… да сплыла, а мы выловили. Чего дашь взамен? Ощупывали мы тебя, когда спал: что это ты твердое носишь в правом кармане? Лежал на том боку, мы и не могли взять.
Это был финский нож, обычно я его пристегивал к поясу, но гут случайно сунул в карман брюк. Расставаться с ним мне было жалко, однако надоело и придерживать штаны. Я сказал, что отдам босякам свою последнюю наличность восемьдесят семь копеек, если они вернут мне и ботинки.
– Да мы их проели, – добродушно отрыгнул татуированный. – Помнишь, подходил, скляночку-то мы раздавили и печенкой закусывали? Ну это ж и шли в ход твои «колеса». На поселке тут загнали. А ремень никто не взял… дерьмовый, говорят.
Мы поторговались, я отдал половину денег и вновь подпоясался. В сумерках под редким дождем, попадая сползающими носками в холодные лужи, я залез на тормозную площадку товарного вагона и покинул станцию.
От Воронежа я свернул на Киев – путь, каким меня три года назад вез князь Новиков. Я хорошо помнил щедрую, солнечную Украину и решил поискать счастья в ее городах. Деньжонки кончились, пришлось "стрелять куски" под окнами изб, поворовывать по мелочи: где пшеничный калач, где кусок сырого мяса, где флакон одеколона, ситцевый платок. Один раз мне удалось украсть в магазине женские туфли и продать (конечно, за полцены), и я харчевался целую неделю. В особенно трудные дни я рыл картошку на поселковых огородах, пек в золе. От голода у меня начался понос, в животе беспрерывно что-то перекатывалось, урчало, словно там насмерть дрались два кота, и я замучился, бегая на всех остановках в бурьяны за железнодорожную линию.
Ночью на станции Ворожба, где я остановился подкормиться, встретились два почтово-пассажирских поезда. Спросонок я залез в собачий ящик чужого состава, трясся чуть ли не полсуток, а когда вылез, то оказался совсем в другой стороне от Киева – в Семилуках, недалеко от того же Воронежа. Значит, судьба…
Околачиваясь на перроне, я приметил паренька – чуть побольше меня ростом, потолще, стриженого, без шапки, но в прочном домотканом армячке и в сапогах с новыми головками. Лицо у него было одутловатое, тесно поставленные глаза смотрели важно, он держал руки в карманах и при ходьбе словно печатал шаг. Последив за ним некоторое время, я понял, что он один, и подошел.
– Куда едешь? – дружески спросил я.
Парнишка оглянул меня спесиво. Козырек моей кепки наполовину оторвался, штаны клеш снизу словно пообкусали собаки, босые ноги почернели от въевшейся угольной пыли.
– Это наше дело, – ответил он и опять медленно стал печатать шаг по перрону.
Мне очень хотелось есть; в кармане у паренька я заметил ржаную горбушку; наверное, у него водились и деньжонки. Я совершенно не задумывался, хорошо поступаю или нехорошо: я больше суток не имел во рту ничего, кроме слюны, и мой желудок, челюсти настоятельно требовали работы. Совесть? Эге! Я давно стал о ней забывать.
– А умеешь играть на «зубариках»?
И я ловко выбил пятерней правой руки дробь на зубах: плоды учения в Петровской гимназии. Я и сам не ожидал эффекта, который произвел своим нехитрым искусством. Парнишка надул щеки, вытаращил глаза, весь налился бурачной краснотой – и вдруг залился кашляющим овечьим смехом. Он тут же опять подозрительно уставился на меня:
– Ты сам-то кто таков?
Догадаться об этом было нетрудно. Однако и я догадался, что парнишка совсем простоват, настоящая «деревня», и принял таинственный вид:
– Из князей.
– Чего же ты тогда… замурзанный, как подсвинок?
– Был бы ты князем, узнал чего, – ответил я. – Это при царях мой папаша жил – во: на большой! Имел отдельный дворец из мрамора, собственный экипаж, ружье, чтобы охотиться, резиновый плащ – ни в какой дождик не промокал! Двери мы сами не открывали, ни-ни. Швейцар открывал. Усищи – как вожжи, картуз с золотыми галунами. Сто рублей ему платили… А после революции – тю-тю! Большевики все отобрали, и пришлось вот удариться в бега.
– Иде ж вы сейчас? – спросил парнишка; он, видимо, колебался, верить мне или нет.
Я оглянулся по сторонам, точно ужасно боялся, что нас подслушают.
– В Крыме. На острове… Монте-Кристо, посреди моря. В таинственной пещере. У меня там есть подводная лодка, фонарик электрический: зажгешь то красный свет, то зеленый. Есть еще тельняшка – настоящая моряцкая в полоску. Видишь, какая у меня финка? – Я достал и показал свой нож. – Ты, паря, не гляди, что я замурзанный, это я еще не умывался. Вообще я сейчас специально замаскирован. Понял? У папы в Москве четыре дома и осталось золото в банке: в земле зарытое. Целый клад. Так я ездил узнавать, целое ли оно.
Парнишка наконец разинул рот:
– Ну и… целое?
– Целое, – удовлетворенно подытожил я. – Скоро эту банку с золотом будем выкапывать и делить. А теперь я пробираюсь обратно к себе в тайник. В Крыме у нас целый год солнышко светит и зимой свободно можно купаться в море телешом. Хочешь, поедем к нам?
Парнишка обрадованно кивнул головой и после этого рассказал о себе. Говорил он медленно, вздыхая, словно забывал, с чего начал и как продолжать. Звали его Пахомка, фамилии я теперь не помню. Он был из деревни под Семилуками, отец его держал чайную, коней для извоза; ему – единственному сыну – отец давно обещал гармонь, да так и не подарил. Пахомка и убежал. Теперь ему хотелось найти монастырь и поступить туда: говорят, монахи всю жизнь ничего не делают, ходят с кружками по деревням, и бабы подают им на храм деньги, пироги. За месяц можно запросто насобирать на гармонь.
Я лихорадочно стал соображать, как бы мне выудить у Пахомки хоть половину ржаной горбушки. Сказать, что я хочу есть, – не поверит в мое княжеское происхождение. Что выдумать?
– А у вас дома есть самовар? – спросил он.
– Целых два. Один выпьем, сейчас же другой ставим.
Тогда, в свою очередь, задал вопрос и я:
– Это у тебя ваш деревенский хлеб? Интересно, хорошо его пекут? Потому что, видишь ли… мы на острове в таинственной пещере едим одну колбасу и пряники.
– Спробуй. Нате.
Пахомка с готовностью вытащил мне свою ржаную горбушку и очень удивился, когда я не оставил от нес и крошки. Я наелся и за это пообещал довезти его бесплатно до Крыма, а дома насыпать полные карманы маковников. Я тут же повел нового кореша на станцию к семафору: там легче было садиться на товарняк. Мы пропустили четыре поезда, пока Пахомка отважился прыгнуть на подножку порожнего тамбура: вид у него был такой, точно его тянут на виселицу.
Состав тронулся, бешено развил ход.
– Не оборвется наш вагон? – боязливо спросил мой новый товарищ, крепко уцепившись обеими руками за железный тормоз. – Больно шатается.
– Отдыхай, не бойся.
Я сел на скамеечку, привалился к стене и привычно задремал.
За Лисками перед станцией Откос нас поймал кондуктор. Я умел правильно соскакивать с подножки на ходу. "Срывайся!" – крикнул я Пахомке и прыгнул вперед по движению поезда, чуть пробежал, держась за железный поручень, и скатился под откос насыпи. Мой кореш с перепугу замешкался, получил пинок сапогом в зад и, падая, чуть не угодил под вагон.
После этого Пахомка боялся и близко подходить к товарнякам, не говоря уж об экспрессах, и я вынужден был тащиться с ним пешком по шпалам. Через каждый час он спрашивал:
– Ну, скоро остров Крым? Не видать еще?
Всю его наличность составляли рубля полтора, и мы их скоро проели. За каждый данный мне кусок Пахомка что-нибудь выторговывал. Вскоре я должен был ему кучу добра из моих "пещерных богатств": моряцкую тельняшку, гармонь, четырнадцать фунтов пряников, подводную лодку и к ней весла, чтобы лучше грести. Зато он ловко побирался. Подавали ему охотно: наверно, помогал крестьянский вид. Я ж, преодолевая трусость, воровал где мог.
Так мы добрались до Острогожска – уездного городишка Воронежской губернии. Оба мы измучились, продрогли, очень хотели есть. Лил дождь, давно стемнело; обыватели плотно загородились от всего мира ставнями, и мы напрасно клянчили под окнами "хоть корочку".
Глухой ночью я выбрал на базаре ветхий ларек и решил его сломать. Пахомку поставил "на стрему". От волнения и страха меня лихорадило, руки срывались, звук отдираемых досок заставлял нас обоих вздрагивать, испуганно замирать. Через площадь шуршащей походкой шел дождь, домишки вокруг стояли мокрые, черные, нахохленные, и лишь где-то в подворотне одиноко подвывал пес. Я в кровь изодрал пальцы, кое-как сделал в ларьке дыру и уже собрался лезть, когда неожиданный тупой удар по голове свалил меня прямо в лужу. Мы с Пахомкой еще не успели толком разобраться в том, что произошло, как оба очутились в больших крепких руках мордатого, тяжело дышащего человека в брезентовике с капюшоном, который тут же куда-то поволок нас с базара.
– Вздумайте только убечь, – пообещал он. – Придушу на месте.
Где уж тут бежать, когда в голове у меня гудело, перед глазами мотались красные, зеленые кольца, а ларьки, домишки то падали на землю, то корячились в небо. Обоих нас поймали впервые, и мы так перепугались, что, насколько могли, облегчали усилия мордатого в брезентовике и даже старались угадать, в какой переулок надо сворачивать.
Привел он нас, конечно, в уездное отделение милиции. Здесь было тепло, на столе горела восьмилинейная лампа с надбитым, закопченным стеклом, пахло махоркой, керосином. Из-за кафельной печки любопытно высовывали усы тараканы. На подоконнике, в развернувшейся газете, лежала жирная, наполовину съеденная селедка, краюха ржаного хлеба, обломанная руками, со следами вмятин от пальцев. У стены под громоздким деревянным телефонным аппаратом дремал ночной дежурный в форменной фуражке и расстегнутой гимнастерке. Когда мы вошли, он открыл глаза, заморгал; взял со стола свой широкий кожаный ремень, подпоясался – и оказался готовым приступить к служебным обязанностям.
– Ограбляли ларек на базаре, – самодовольно сказал мордатый милиционеру. Я это зашел проведать свою мануфактурную торговлишку, вдруг слышу. в ларьке поблизу доски трещат. "Ага, думаю, крысы… рукатые". Я – туда. Не поглядел, что их двое, а у меня и костыля доброго нету, прихлопнул голубчиков. Воришки-то, правда, мелковатые, да кто знает, может, за ними шайка какая скрывается. Проверь-ка, товарищ Мухляков, чем дышут.
Мы стояли еле живые от страха и совсем старались не дышать. Приведший нас торговец откинул с головы капюшон, стряхнул дождевые капли с брезентовика. Он был очень здоровый, плотный, с крутыми черными бровями; его румяное, раздавшееся лицо выражало сытость, жадное любопытство.
– Документы! – приказал нам дежурный, зевнув во всю пасть и почесывая свою спину о косяк двери. – Нету? Так и знал. А ну, выворачивайте карманы.
Первым обыскивали Пахомку. Он вдруг громко заревел, размазывая по грязным щекам обильные слезы, в голос запричитал, что "больше не будет", и стал проситься домой в деревню.
– Нюни распустил! – лениво прикрикнул на него дежурный и шмыгнул крупным лилово-багряным носом. – Лучше добровольно выкладай отмычки. Что это у тебя в полу зашито? – вдруг насторожился он. – Огнестрельное оружие имеется?
Безжалостно вспоров подкладку Пахомкиного армячка, милиционер извлек завернутую тряпицу.
– Улика! – воскликнул мордатый торговец и тоже наклонился над свертком.
В нем оказались две новенькие рублевки, глиняная свистулька-петушок и кипарисовая иконка, похожая на зеркальце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Я сунул руки в карманы, подхватил изнутри штаны. надул живот и для пробы сделал несколько шагов. Вышло так, будто я очень наелся или заважничал, зато штаны держались. Когда я попадаю в беду или, например, носом лечу на землю, мне всегда почему-то стыдно показать людям свое горе, я, наоборот, внешне стараюсь приободриться. И сейчас сделал вид, словно со мной ровно ничего не стряслось, и, неслышно ступая ногами в дырявых носках, вышел на перрон. Я оглядел пустой ларек, загаженную уборную с белыми известковыми брызгами, отполированные рельсы, словно надеялся, что где-нибудь здесь меня тихонько ожидают проказники ботинки. Вместо них наткнулся на кряжистого босяка в опорках.
– Не видал, пахан, кто у меня снял «колеса», ремень?
– "Обмыли" что покойничка? – спросил он, смеясь своими черными, антрацитовыми глазами. – Откуда мне видать? Я ж все время обитаюсь в открытом воздухе.
К нам подошел лохматый детина с грязными слоновьими ногами, рядом с которым я прикорнул на буфетной стойке. Рожа у него была заплывшая, почти без глаз – настоящее коровье вымя; из пальтишка, явно с чужого плеча, чуть не по локоть высовывались громадные красные руки, расстегнутая рубаха открывала крутую бронзовую грудь с вытатуированным рогатым быком.
– А ты что ж, дружок, спишь и глаза закрываешь? – прислушиваясь к нашему разговору, сказал он. – Ишь нежный! Какой ремень-то? Желтый, на бляхе веточки?
– Малость ободран у застежки? – в тон ему подхватил кряжистый в опорках.
– Откуда вы знаете? Он у вас?
– Что ты, красотка! Просто видали у тебя на пузе.
И, посмеиваясь, босяки ушли.
Прелые носки плохо грели ноги. Каменные, в закрутевшей грязи, плиты перрона леденили мои подошвы, я не мог вынуть руки из карманов, устал надувать живот. Чтобы немного передохнуть, присел на скамейку. Меня поманила румяная крестьянка в поневе и новеньких лаптях, с котомкой за плечами.
– Они тебя обобрали, – негромко боязливо сказала она. – Они, эти двое. Молодой все тут ботинки ходил продавал. Спрашивай с них. Може, еще не припоздал.
Сердце мое взволнованно забилось. Я побежал за босяками, но наступил сам себе на штанину и хлестко растянулся на перроне. В животе болезненно екнуло. Пока я вставал, подбирал сползшие штаны, старался на все стороны улыбаться пассажирам и делал вид, что со мной ничего особенного не произошло, золоторотцы словно куда провалились. Как тут их искать, когда нельзя быстро ходить, да вдобавок невыносимо саднит ободранная коленка?
Подошел почтовый на Москву и вновь отошел; молодцеватый агент ТОГПУ в фуражке набекрень, лузгая семечки, скрылся в дежурке. Босяки все не показывались. На холодное, угасающее небо выплыла туча, похожая на огромную щуку с пухлым серебристо-перламутровым брюшком, в затхлом вокзальчике потемнело; к щекам противно липли осенние мухи. Дождь миновал станцию, лишь было видно, как вдруг отодвинулся, исчез ближний осиновый перелесок и тусклые дымные струи пробежали дальше в поле, к Ряжску. Покрепче придерживая руками штаны, я вышел в скверик и тут под березой неожиданно увидел своих знакомых. Смачно чавкая, они ели холодную печенку. Рожи были красные, в пожухлой траве валялась пустая полубутылка. Я проглотил голодную слюну и стал клянчить вещи.
– Да чего ты привязался? – весело сквозь набитый рот сказал татуированный детина с лицом, похожим на коровье вымя. – Вот репей.
– Пошутили, братцы, и отдайте. Холодно ж босиком.
Детина подмигнул кряжистому, оба захохотали и продолжали жевать.
– Ступай, пацан, не подаем. Меня охватила злость:
– Обокрали меня вы. У меня есть свидетели. Сейчас пойду в ТОГПУ и заявлю на обоих.
– Легавить? – негромко, так же весело сказал татуированный. – А ты, крошка, в рот заплеванная, не слыхал, как люди попадают под поезда? Ай-яй-яй, какие бывают несчастья. А то вдруг кирпичина с неба на башку летит. Тоже случается. Так что гляди в оба, а зри – в три, долго ль до беды!
Нижняя челюсть его вдруг выпятилась, синий бык на крутой груди угрожающе зашевелил рогами, пальцы правой руки медленно сложились в кулачище. Кряжистый, с бородкой, лишь покосился исподлобья: взгляд у него был волчий, безжалостный.
Я поспешно отошел, весь похолодев. Ведь босяки могли и скрыться от дежурного ТОГПУ, а что тогда делать мне? Подходит ночь. Да и станет ли агент разбирать мое дело? Вор у вора дубинку украл. Видно, надо распроститься с ботинками, ремнем и убираться с этой станции, пока цел. Я перешел на другую сторону рельсов, уселся недалеко от пузатой деревянной водокачки и стал ожидать поезда на Воронеж.
Неожиданно проглянуло низкое, стеклянное, розовое солнце, словно хотело пожелать угрюмой земле спокойной ночи, заблестела мокрая листва в осиновом перелеске, змейками засеребрились тонкие стволы. Свет мгновенно погас: наползала новая туча, громко шлепнулось несколько крупных дождевых капель. И тут ко мне подошел татуированный детина: в руке он держал мой ремень с бляхой.
– Этот?
Я протянул руку.
– Сперва помой, – сказал он, пряча ремень за спину. – Грязная.
– Богуешь? Пряжка моя собственная.
– Была… да сплыла, а мы выловили. Чего дашь взамен? Ощупывали мы тебя, когда спал: что это ты твердое носишь в правом кармане? Лежал на том боку, мы и не могли взять.
Это был финский нож, обычно я его пристегивал к поясу, но гут случайно сунул в карман брюк. Расставаться с ним мне было жалко, однако надоело и придерживать штаны. Я сказал, что отдам босякам свою последнюю наличность восемьдесят семь копеек, если они вернут мне и ботинки.
– Да мы их проели, – добродушно отрыгнул татуированный. – Помнишь, подходил, скляночку-то мы раздавили и печенкой закусывали? Ну это ж и шли в ход твои «колеса». На поселке тут загнали. А ремень никто не взял… дерьмовый, говорят.
Мы поторговались, я отдал половину денег и вновь подпоясался. В сумерках под редким дождем, попадая сползающими носками в холодные лужи, я залез на тормозную площадку товарного вагона и покинул станцию.
От Воронежа я свернул на Киев – путь, каким меня три года назад вез князь Новиков. Я хорошо помнил щедрую, солнечную Украину и решил поискать счастья в ее городах. Деньжонки кончились, пришлось "стрелять куски" под окнами изб, поворовывать по мелочи: где пшеничный калач, где кусок сырого мяса, где флакон одеколона, ситцевый платок. Один раз мне удалось украсть в магазине женские туфли и продать (конечно, за полцены), и я харчевался целую неделю. В особенно трудные дни я рыл картошку на поселковых огородах, пек в золе. От голода у меня начался понос, в животе беспрерывно что-то перекатывалось, урчало, словно там насмерть дрались два кота, и я замучился, бегая на всех остановках в бурьяны за железнодорожную линию.
Ночью на станции Ворожба, где я остановился подкормиться, встретились два почтово-пассажирских поезда. Спросонок я залез в собачий ящик чужого состава, трясся чуть ли не полсуток, а когда вылез, то оказался совсем в другой стороне от Киева – в Семилуках, недалеко от того же Воронежа. Значит, судьба…
Околачиваясь на перроне, я приметил паренька – чуть побольше меня ростом, потолще, стриженого, без шапки, но в прочном домотканом армячке и в сапогах с новыми головками. Лицо у него было одутловатое, тесно поставленные глаза смотрели важно, он держал руки в карманах и при ходьбе словно печатал шаг. Последив за ним некоторое время, я понял, что он один, и подошел.
– Куда едешь? – дружески спросил я.
Парнишка оглянул меня спесиво. Козырек моей кепки наполовину оторвался, штаны клеш снизу словно пообкусали собаки, босые ноги почернели от въевшейся угольной пыли.
– Это наше дело, – ответил он и опять медленно стал печатать шаг по перрону.
Мне очень хотелось есть; в кармане у паренька я заметил ржаную горбушку; наверное, у него водились и деньжонки. Я совершенно не задумывался, хорошо поступаю или нехорошо: я больше суток не имел во рту ничего, кроме слюны, и мой желудок, челюсти настоятельно требовали работы. Совесть? Эге! Я давно стал о ней забывать.
– А умеешь играть на «зубариках»?
И я ловко выбил пятерней правой руки дробь на зубах: плоды учения в Петровской гимназии. Я и сам не ожидал эффекта, который произвел своим нехитрым искусством. Парнишка надул щеки, вытаращил глаза, весь налился бурачной краснотой – и вдруг залился кашляющим овечьим смехом. Он тут же опять подозрительно уставился на меня:
– Ты сам-то кто таков?
Догадаться об этом было нетрудно. Однако и я догадался, что парнишка совсем простоват, настоящая «деревня», и принял таинственный вид:
– Из князей.
– Чего же ты тогда… замурзанный, как подсвинок?
– Был бы ты князем, узнал чего, – ответил я. – Это при царях мой папаша жил – во: на большой! Имел отдельный дворец из мрамора, собственный экипаж, ружье, чтобы охотиться, резиновый плащ – ни в какой дождик не промокал! Двери мы сами не открывали, ни-ни. Швейцар открывал. Усищи – как вожжи, картуз с золотыми галунами. Сто рублей ему платили… А после революции – тю-тю! Большевики все отобрали, и пришлось вот удариться в бега.
– Иде ж вы сейчас? – спросил парнишка; он, видимо, колебался, верить мне или нет.
Я оглянулся по сторонам, точно ужасно боялся, что нас подслушают.
– В Крыме. На острове… Монте-Кристо, посреди моря. В таинственной пещере. У меня там есть подводная лодка, фонарик электрический: зажгешь то красный свет, то зеленый. Есть еще тельняшка – настоящая моряцкая в полоску. Видишь, какая у меня финка? – Я достал и показал свой нож. – Ты, паря, не гляди, что я замурзанный, это я еще не умывался. Вообще я сейчас специально замаскирован. Понял? У папы в Москве четыре дома и осталось золото в банке: в земле зарытое. Целый клад. Так я ездил узнавать, целое ли оно.
Парнишка наконец разинул рот:
– Ну и… целое?
– Целое, – удовлетворенно подытожил я. – Скоро эту банку с золотом будем выкапывать и делить. А теперь я пробираюсь обратно к себе в тайник. В Крыме у нас целый год солнышко светит и зимой свободно можно купаться в море телешом. Хочешь, поедем к нам?
Парнишка обрадованно кивнул головой и после этого рассказал о себе. Говорил он медленно, вздыхая, словно забывал, с чего начал и как продолжать. Звали его Пахомка, фамилии я теперь не помню. Он был из деревни под Семилуками, отец его держал чайную, коней для извоза; ему – единственному сыну – отец давно обещал гармонь, да так и не подарил. Пахомка и убежал. Теперь ему хотелось найти монастырь и поступить туда: говорят, монахи всю жизнь ничего не делают, ходят с кружками по деревням, и бабы подают им на храм деньги, пироги. За месяц можно запросто насобирать на гармонь.
Я лихорадочно стал соображать, как бы мне выудить у Пахомки хоть половину ржаной горбушки. Сказать, что я хочу есть, – не поверит в мое княжеское происхождение. Что выдумать?
– А у вас дома есть самовар? – спросил он.
– Целых два. Один выпьем, сейчас же другой ставим.
Тогда, в свою очередь, задал вопрос и я:
– Это у тебя ваш деревенский хлеб? Интересно, хорошо его пекут? Потому что, видишь ли… мы на острове в таинственной пещере едим одну колбасу и пряники.
– Спробуй. Нате.
Пахомка с готовностью вытащил мне свою ржаную горбушку и очень удивился, когда я не оставил от нес и крошки. Я наелся и за это пообещал довезти его бесплатно до Крыма, а дома насыпать полные карманы маковников. Я тут же повел нового кореша на станцию к семафору: там легче было садиться на товарняк. Мы пропустили четыре поезда, пока Пахомка отважился прыгнуть на подножку порожнего тамбура: вид у него был такой, точно его тянут на виселицу.
Состав тронулся, бешено развил ход.
– Не оборвется наш вагон? – боязливо спросил мой новый товарищ, крепко уцепившись обеими руками за железный тормоз. – Больно шатается.
– Отдыхай, не бойся.
Я сел на скамеечку, привалился к стене и привычно задремал.
За Лисками перед станцией Откос нас поймал кондуктор. Я умел правильно соскакивать с подножки на ходу. "Срывайся!" – крикнул я Пахомке и прыгнул вперед по движению поезда, чуть пробежал, держась за железный поручень, и скатился под откос насыпи. Мой кореш с перепугу замешкался, получил пинок сапогом в зад и, падая, чуть не угодил под вагон.
После этого Пахомка боялся и близко подходить к товарнякам, не говоря уж об экспрессах, и я вынужден был тащиться с ним пешком по шпалам. Через каждый час он спрашивал:
– Ну, скоро остров Крым? Не видать еще?
Всю его наличность составляли рубля полтора, и мы их скоро проели. За каждый данный мне кусок Пахомка что-нибудь выторговывал. Вскоре я должен был ему кучу добра из моих "пещерных богатств": моряцкую тельняшку, гармонь, четырнадцать фунтов пряников, подводную лодку и к ней весла, чтобы лучше грести. Зато он ловко побирался. Подавали ему охотно: наверно, помогал крестьянский вид. Я ж, преодолевая трусость, воровал где мог.
Так мы добрались до Острогожска – уездного городишка Воронежской губернии. Оба мы измучились, продрогли, очень хотели есть. Лил дождь, давно стемнело; обыватели плотно загородились от всего мира ставнями, и мы напрасно клянчили под окнами "хоть корочку".
Глухой ночью я выбрал на базаре ветхий ларек и решил его сломать. Пахомку поставил "на стрему". От волнения и страха меня лихорадило, руки срывались, звук отдираемых досок заставлял нас обоих вздрагивать, испуганно замирать. Через площадь шуршащей походкой шел дождь, домишки вокруг стояли мокрые, черные, нахохленные, и лишь где-то в подворотне одиноко подвывал пес. Я в кровь изодрал пальцы, кое-как сделал в ларьке дыру и уже собрался лезть, когда неожиданный тупой удар по голове свалил меня прямо в лужу. Мы с Пахомкой еще не успели толком разобраться в том, что произошло, как оба очутились в больших крепких руках мордатого, тяжело дышащего человека в брезентовике с капюшоном, который тут же куда-то поволок нас с базара.
– Вздумайте только убечь, – пообещал он. – Придушу на месте.
Где уж тут бежать, когда в голове у меня гудело, перед глазами мотались красные, зеленые кольца, а ларьки, домишки то падали на землю, то корячились в небо. Обоих нас поймали впервые, и мы так перепугались, что, насколько могли, облегчали усилия мордатого в брезентовике и даже старались угадать, в какой переулок надо сворачивать.
Привел он нас, конечно, в уездное отделение милиции. Здесь было тепло, на столе горела восьмилинейная лампа с надбитым, закопченным стеклом, пахло махоркой, керосином. Из-за кафельной печки любопытно высовывали усы тараканы. На подоконнике, в развернувшейся газете, лежала жирная, наполовину съеденная селедка, краюха ржаного хлеба, обломанная руками, со следами вмятин от пальцев. У стены под громоздким деревянным телефонным аппаратом дремал ночной дежурный в форменной фуражке и расстегнутой гимнастерке. Когда мы вошли, он открыл глаза, заморгал; взял со стола свой широкий кожаный ремень, подпоясался – и оказался готовым приступить к служебным обязанностям.
– Ограбляли ларек на базаре, – самодовольно сказал мордатый милиционеру. Я это зашел проведать свою мануфактурную торговлишку, вдруг слышу. в ларьке поблизу доски трещат. "Ага, думаю, крысы… рукатые". Я – туда. Не поглядел, что их двое, а у меня и костыля доброго нету, прихлопнул голубчиков. Воришки-то, правда, мелковатые, да кто знает, может, за ними шайка какая скрывается. Проверь-ка, товарищ Мухляков, чем дышут.
Мы стояли еле живые от страха и совсем старались не дышать. Приведший нас торговец откинул с головы капюшон, стряхнул дождевые капли с брезентовика. Он был очень здоровый, плотный, с крутыми черными бровями; его румяное, раздавшееся лицо выражало сытость, жадное любопытство.
– Документы! – приказал нам дежурный, зевнув во всю пасть и почесывая свою спину о косяк двери. – Нету? Так и знал. А ну, выворачивайте карманы.
Первым обыскивали Пахомку. Он вдруг громко заревел, размазывая по грязным щекам обильные слезы, в голос запричитал, что "больше не будет", и стал проситься домой в деревню.
– Нюни распустил! – лениво прикрикнул на него дежурный и шмыгнул крупным лилово-багряным носом. – Лучше добровольно выкладай отмычки. Что это у тебя в полу зашито? – вдруг насторожился он. – Огнестрельное оружие имеется?
Безжалостно вспоров подкладку Пахомкиного армячка, милиционер извлек завернутую тряпицу.
– Улика! – воскликнул мордатый торговец и тоже наклонился над свертком.
В нем оказались две новенькие рублевки, глиняная свистулька-петушок и кипарисовая иконка, похожая на зеркальце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23