Когда же выбиваться в писатели? Я уже рассчитал: поступлю на завод и стану изучать жизнь,
– Что, мне до старости иждивенничать на шее у государства? – уклончиво ответил я опекунам. – Пора самому зарабатывать кусок хлеба.
– Твое дело, – подумав, согласился председатель ячейки Иович, худой, в черном строгом костюме, с венчиком нежного пуха вокруг пергаментной лысины. Только на что ты годен после семилетки? Подметать заводской двор? Или развешивать муку в торговой палатке? Лучше уж тогда поступай в школу фабрично-заводского ученичества, получишь хоть квалификацию. Бурдин говорил, что ты все чего-то пишешь по ночам, читаешь книжки. Вот новые знания тебе как раз и пойдут на пользу.
– Максим Горький нигде не учился, – пробормотал я, – а прославился на весь мир.
– Так ведь Максим Горький умный человек! – сказал Иович.
Осенью я все-таки поступил в железнодорожный фабзавуч. Снова мне пришлось носить в кармане штанов карандаш, тетрадки, готовить уроки. Утешало одно; в классах мы занимались лишь первую половину дня, а затем отправлялись в Ивановку в вагоноремонтные мастерские. Здесь нам выдали спецовку: здоровенные ботинки и объемистые комбинезоны с такими карманами, что мы свободно клали в них шапку. Нас стали обучать опиловке, обращению с молотом, зубилом.
Возвращаясь из мастерских домой, в поселок Красный Октябрь, я, как и раньше, садился за книги, рукописи, и далеко за полночь светилось окно бурдинской кухни, где стояла моя кровать.
Читал я с невероятной жадностью и, как все самоучки, – любую книгу, попавшуюся под руку. Все они казались мне гениальными. Я не переставал удивляться волшебству писателей: как они могут выдумывать из головы такие интереснейшие происшествия, создавать такие типы? Каждому вкладывать в рот длиннейшие разговоры. Это ж какую надо иметь память, чтобы ничего не перепутать?
Находя в книге портрет автора, я всегда рассматривал его с острым вниманием: большой ли лоб? Умный ли взгляд и вообще имеет ли писательскую осанку? Лоб у меня был самый обыкновенный, ничем не примечательный, и это меня угнетало: есть же счастливцы, которые рано лысеют со лба. Неизменно интересовался я и биографией автора, старался узнать, скольких лет он стал печататься, когда вышел его первый «том», и тут же сравнивал с собой. Меня все беспокоил вопрос: не опоздал ли я выбиться в таланты?
В «Огоньке» мне как-то попались воспоминания о Куприне. В конце приводились десять советов знаменитого творца «Поединка» начинающим литераторам, и я тут же перенес их в свою записную книжку. (Ведь каждый писатель должен иметь свою записную книжку, какой же он иначе писатель?) В ближайшее воскресенье я отправился на Холодную гору к своему новому другу и соседу по парте Алексею Бабенко.
Жил он в переулке недалеко от Озарянской церкви. У Алексея сидел наш одноклассник Венька Шлычкин – приземистый паренек с широким бабьим лицом и плоскими, зачесанными назад волосами цвета перепрелой соломы. Дом его стоял напротив бабенковского: окно в окно.
– Вот, коллеги, – заговорил я, потрясая перед товарищами записной книжкой. – Куприн учит: писателю все надо испытать. Сам он рос, как и я, в приюте, был офицером, зубным врачом, бродячим актером, грузил арбузы на Днепре. Видали? Пешком обошел Россию. Прямо так и советует: "Все испытай. Если можешь, то роди". Поняли?
– Н-да, – нерешительно протянул Алексей Бабенко. Это был очень сильный, широкоплечий парень, с зелеными, косо поставленными глазами, на редкость немногословный. Врать Алексей совсем не умел и, если нельзя было сказать правду, отмалчивался.
С месяц назад я по секрету сообщил ему, что изучаю жизнь и хочу стать писателем. Алексей очень сочувственно отнесся к моим мечтам и, в свою очередь, признался, что его цель – пробиться в машинисты и водить локомотив. К Веньке Шлычкину мы оба относились с холодком, но он, ограниченный, как все самовлюбленные люди, считал, что мы очень ценим его дружбу. Ему я тоже намекнул, что сочиняю рассказ. Шлычкин часто посещал оперетку, знал имена всех молодых актрис и по моему примеру тоже собирался стать писателем. Между прочим, лоб у него был высокий, куда больше моего, и это вынудило меня заверить Веньку, что из него наверняка выйдет «автор».
– Здорово Куприн сказанул! – с важностью воскликнул Венька и пригладил плоские волосы. – Только как же это, к примеру, мы с вами, хлопцы, можем родить?
– А вот надо суметь, если хочешь заделаться писателем, – ответил я и подчеркнул слово «надо».
Отец Шлычкина был видный начальник в Управлении южных железных дорог. Венька в праздники носил модные брюки дудочкой – широкие у пояса и узкие книзу, желтые остроносые ботинки «джимми», похожие на утюги, клетчатую кепку и начал смазывать волосы бриолином. Себя он считал неотразимым кавалером и усиленно ухаживал за бабами – так пренебрежительно называли мы девушек, считая это признаком мужественности.
– Послушайте, братцы, – заговорил Венька, тут же забыв о купринских советах, – пойдемте нынче вечером погуляем на Сумочку [4] . У моей бабы есть две подружки; с ней в девятилетке учатся. Хотите познакомлю? Витька, я уж одной говорил за тебя, что все книжки на свете перечитал и скоро собираешься рассказ издать. Дунули?
Кровь ударила мне в голову. С каждым годом меня все больше тянуло к девушкам, и я все сильнее их боялся. Как подойти к этим прелестным, загадочным и насмешливым существам? Что надо сделать: заговорить? Или просто поздороваться за руку? А вдруг я не понравлюсь девушке, и она расхохочется мне в лицо? Как это Венька Шлычкин осмеливается свободно брать их под руку, болтать с покровительственным видом? Вот если бы какая-нибудь девушка сама стала за мной ухаживать.
– И что же ответила та баба… подружка? – с наигранным безразличием спросил я у Веньки.
– Смеется. "Приведите его до нас". Айда? Ты кудрявый, она на тебя упадет.
Слово «упадет» на языке нашей городской окраины означало, что я ей понравлюсь. Руки у меня вспотели, особенно лестно было прийти к девушкам как «писатель», небось встретили бы с уважением. Но меня с новой силой охватила робость, и, чтобы скрыть ее, я принял суровый вид.
– Нет, Венька. Я у одного философа мысль прочитал: человек, который хочет вступить в писатели, не должен жениться. Понял? Надо свою жизнь посвятить искусству и больше ничему. Заделаться богемщиком.
– Как ты сказал, как? Богемщиком? – спросил Венька. Он всегда интересовался иностранными словами, которые я откапывал, и, видимо, тоже старался их запомнить.
– А что, хлопцы, правильную мысль философ придумал, – решительно поддержал меня Алексей. – Нам еще рано гулять с бабами. Сперва надо профессию взять в руки. И вообще главное в жизни – это дружба с товарищем.
– Эх вы, лопухи, – засмеялся Венька. – Да философы так говорят потому, что все они старики и вообще с-под угла мешком прибитые. Ни-че-го-о: все одно скоро начнете за юбочками бегать!
Обычно так заканчивались наши споры: мы с Алексеем объединялись против Веньки, но побежденным он себя никогда не признавал, и лишь его желтоватые беззастенчивые глаза принимали снисходительное выражение.
В фабзавуче мы прошли опиловку, научились рубить зубилом, и каждому из нас предложили выбрать профессию, какая ему нравится. Мне хотелось чего-то фундаментального, и я записался в литейщики. Одно название "горячий цех" уже звучало необычно. Есть ли на свете дело важнее литейного? Все, от многосильного паровоза и кончая швейной иголкой, отлито литейщиками. Не дадут литье – весь завод остановится: что будут обтачивать токари, слесари, клепать котельщики?
Однако нас в первый же день постигло горькое разочарование. Все мы мечтали попасть на ответственный участок – к мощной, огнедышащей вагранке идя к раскаленным чугунным опокам, а нас загнали в темный угол делать «шишки» формовать маленькие детали из литейной земли и относить в сушительную печь.
И все же теперь мы считали себя настоящими работягами.
Литейщиков можно отличить по задымленной спецовке и особенно по черному носу – и наши ребята то и дело хватались грязными пальцами за нос, втихомолку мазали щеки. В поселке меня стали дразнить «копченый», и если бы только ребята знали, как я этим гордился! Все мы переняли походку горнового мастера, ходили опустив плечи, слегка раскорячась и загребая ногами.
Занятия в классе я посещал менее охотно: что здесь интересного для писателя? Девочек у нас было очень мало, и за ними сразу стали ухлестывать Венька Шлычкин, другие ребята. Лишь Алексей и я не подходили к одноклассницам. Зато с одной из них я тайком не спускал глаз. Звали ее Клава Овсяникова. Она была довольно толстая, с легкими веснушками вокруг носа, с бледными губами. Обаяние ее заключалось в прирожденном кокетстве, необыкновенной живости, проворстве. Клава и минуты не могла посидеть на месте и, казалось, совсем не знала, что такое уныние. Ее небольшие глаза всегда весело блестели из-под густой подстриженной челочки, темные, с красноватой ржавчинкой волосы были часто растрепаны; то и дело слышался ее громкий, несколько горделивый смех. На ухаживания записных кавалеров Клава не обращала никакого внимания, зато сама несколько раз подбегала к нашей парте, останавливала меня в коридоре, расспрашивала, что я читаю, с кем дружу.
Как-то я отвечал у доски по технологии металлов, срезался и, криво улыбнувшись, поплелся на свое место. Раскрыл книгу Куприна, сделал вид, будто слушаю объяснение учителя, стал читать.
В перемену я не вышел в коридор: стыдно было глядеть на товарищей. Алексей Бабенко молча посочувствовал мне и тоже остался за партой, начал разбирать тетрадки. Внезапно чья-то рука легла на мою книжку; я сердито поднял голову и радостно вспыхнул. Передо мной стояла раскрасневшаяся Клава Овсяникова, смеясь, спрашивала:
– Провалился?
– Здорово мне нужна технология! – ответил я, делая вид, будто мне наплевать на полученный «неуд». – Она, что ли, главное в фабзавуче? Работа в литейном – вот что главное.
– Чудак; не будешь учить технологию металлов – не переведут во второй класс. Что станешь делать?
– Я-то? Найду-у!
Я загадочно приосанился: мол, имею на примете дело поважнее фабзавуча. Клава легко перевела дыхание – она только что бегала по коридору, – с любопытством спросила:
– Я смотрю, Витя, ты всегда с книжкой. Я раз видела, как ты шел в мастерские и читал на ходу. Неужели всю библиотеку хочешь прочитать? И все молчишь, сторонишься девочек. Почему ты такой?
Я смутился. Алексей Бабенко хмуро сунул в парту тетрадки, поднялся и вышел на другую сторону прохода. Клава вдруг повернулась к нему, кокетливо со смехом спросила:
– И ты такой же нелюдим, как твой товарищ? Глаза ее сияли, полное лицо стало нежным. Крепкие скулы Алексея покрыл румянец, он молча поправил черную рубаху-косоворотку под туго затянутым ремнем, вопросительно посмотрел на меня, безмолвно приглашая: идем разомнемся? Клава слегка вспыхнула:
– Из тебя, Алексей, каждое слово нужно клещами тянуть.
Он пожал широкими, тяжелыми плечами:
– Что пустое болтать?
И, видя, что я остаюсь, слегка покачиваясь, пошел в коридор. Мне стало немного жаль своего друга: понимает, что лишний, и вынужден покинуть нас. Я решил намекнуть Клаве, что хочу посвятить свою жизнь литературе. Она горделиво встряхнула темными, с ржавчинкой, волосами, неожиданно громко засмеялась, лукаво проговорила:
– Смотри, прозеваешь из-за книжек все на свете. И, внезапно выбив у меня из рук купринский том, с хохотом бросилась в коридор. Я кинулся за нею, чтобы хорошенько шлепнуть по спине, – принятый у нас в фабзавуче способ ухаживания, – да нагнулся за книгой и упустил момент. Я старался казаться рассерженным, на самом деле был глубоко счастлив.
"Здорово на меня Клавочка падает, – самодовольно подумал я. – Жалко только, что вокруг всегда Венька вертится, ребята. Может, назначить ей свидание? Эх, если бы она сама взяла да и пришла к нам в Красный Октябрь".
С этого дня я еще упорнее стал писать рассказы, Мне хотелось поскорее прославиться на весь свет, чтобы Клава Овсяникова увидела, кому подарила свою любовь. Поздно вечером, когда хозяева засыпали, я у себя на кухне садился к столу, обкладывался раскрытыми книгами – и начинались муки творчества. Писать обыкновенным, прозаическим языком мне казалось очень скучно. Ну что, например, толку в такой фразе: "Солнце село за лес, на небе померкли облака"? Разве это интересно? И, сдирая из разных книг слова, целые предложения, я пытался выразиться как можно цветистее. "Раскаленное, словно выкатившееся из кузни, колесо солнца величаво нырнуло за гребенку ощетинившегося леса, на синем небесном лугу золотыми, пурпуровыми овчинами паслись стада тускнеющих облаков". Вот это здорово! Ох, трудное дело – выразиться художественно! Тут над каждой строчкой надо потеть да потеть.
Охваченный вдохновением, я не замечал, как летит время. В поселке начинали глухо перекликаться предрассветные петухи, за окном мутно синело. Глаза у меня слипались, мысли путались; я гасил электрическую лампу и валился в постель. Утром жена Бурдина с трудом расталкивала меня, и я, спотыкаясь, бежал в фабзавуч.
По воскресеньям я садился за стол с утра. На тополях за окном по-осеннему горела желтая листва, на тротуаре лежали красные "гусиные лапки" кленов, по ним проходили нарядные, освещенные солнцем девушки, и я провожал их ошалелым взглядом. Я вдруг сгребал свои рукописи в чемодан, засовывал его под кровать, торопливо расчесывал кудрявый чуб, до блеска начищал хромовые сапоги и отправлялся "подышать свежим воздухом".
Маршрут у меня всегда был один: вниз с горы мимо Шестопарка, по линии железной дороги – и на Ивановку. В переулке, недалеко от наших вагоноремонтных мастерских, я замедлял шаг: здесь, в кустах бузины, стоял почерневший домик с голубым резным сердечком на ставнях. Иногда за кисейными занавесками над розовой геранью мелькал девичий профиль, и сердце мое обмирало. А однажды мне повезло: встретилась та, из-за которой я сюда таскался, – будущий токарь Клава Овсяникова. Она торопливо шла по щербатому кирпичному тротуарчику – без платка, в калошах на босу ногу, с крынкой молока в покрасневшей от холода руке: видно, от соседки. Я поспешил сделав вид, что не вижу ее.
– Витя?! – удивленно воскликнула она и остановилась передо мной.
Я с наигранной рассеянностью поднял голову, чувствуя, как нестерпимо горят мои уши. Запинаясь, пробормотал:
– Это… ты?
– Не ожидал? – весело воскликнула Клава. – Я здесь живу, вон в том доме. А ты как попал в наш район?
– Ногами, – проговорил я, считая, что отвечаю очень остроумно.
– А я думала, на руках, как циркач, – вдруг рассмеялась Клава. Она горделиво встряхнула головой, поправила растрепавшиеся волосы. – Ты ведь живешь в поселке аж у леса, а сегодня выходной.
– Просто… гуляю для моциона.
Я огляделся с таким видом, словно сам не знал, в какой район города забрел. Клава совершенно не смущалась, что стоит перед мной в штопаном стареньком платье, что у нее взъерошенные волосы без челочки, голые озябшие ноги. Мне она в таком домашнем виде показалась еще обольстительнее. "Вдруг Клавочка пригласит меня к себе? – подумал я, замирая. – Если у них никого не будет, я… объяснюсь с ней". Мне так хотелось посмотреть, как она живет, потрогать рукой стол, за которым делает уроки, понюхать цветы герани на подоконнике: наверно, у нее и герань пахнет по-особенному сладко.
– И часто ты так… блукаешь? – с любопытством спросила Клава.
Я неопределенно пожал плечами:
– Как мой интеллект захочет.
Она посмотрела на меня тем взглядом, каким смотрят здоровые люди на человека, заболевшего умсгвенным расстройством. Затем побежала к своему дому. шлепая калошами по стертым кирпичам тротуарчика. слегка отставив крынку с молоком и крикнув мне через плечо:
– Ну гуляй!
Я украдкой вздохнул, проводил ее восхищенным взглядом и пошел дальше. "Пятки у нее мелькают, как две репы, – мысленно сравнил я. – Кажется, еще ни у одного писателя нет такого образа?!" Завернув за угол, я тут же быстрым шагом отправился обратно в поселок Красный Октябрь.
К середине января я закончил большой рассказ «Колдыба» про старого друга по ночлежному изолятору. Воскресным утром надел свое заношенное пальто реглан, кепку и отправился к Алексею Бабенко на Холодную гору. Стоял теплый серенький зимний день, падал редкий пушистый снежок. У водонапорной колонки небольшая очередь дожидалась автобуса. Мое внимание привлекли двое пестро разодетых мужчин с подвижными, как у обезьян, физиономиями. Толстенький, в пальто с кенгуровым шалевым воротником, несколько раз громко и важно повторил: "Мой импресарио", и я зто запомнил. Второй, в надетой набекрень котиковой шапочке, что-то говорил про свои гастроли. Харьков в то время был столицей Украины, и я решил, что это, наверно, какие-нибудь ответственные работники Наркомата иностранных дел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
– Что, мне до старости иждивенничать на шее у государства? – уклончиво ответил я опекунам. – Пора самому зарабатывать кусок хлеба.
– Твое дело, – подумав, согласился председатель ячейки Иович, худой, в черном строгом костюме, с венчиком нежного пуха вокруг пергаментной лысины. Только на что ты годен после семилетки? Подметать заводской двор? Или развешивать муку в торговой палатке? Лучше уж тогда поступай в школу фабрично-заводского ученичества, получишь хоть квалификацию. Бурдин говорил, что ты все чего-то пишешь по ночам, читаешь книжки. Вот новые знания тебе как раз и пойдут на пользу.
– Максим Горький нигде не учился, – пробормотал я, – а прославился на весь мир.
– Так ведь Максим Горький умный человек! – сказал Иович.
Осенью я все-таки поступил в железнодорожный фабзавуч. Снова мне пришлось носить в кармане штанов карандаш, тетрадки, готовить уроки. Утешало одно; в классах мы занимались лишь первую половину дня, а затем отправлялись в Ивановку в вагоноремонтные мастерские. Здесь нам выдали спецовку: здоровенные ботинки и объемистые комбинезоны с такими карманами, что мы свободно клали в них шапку. Нас стали обучать опиловке, обращению с молотом, зубилом.
Возвращаясь из мастерских домой, в поселок Красный Октябрь, я, как и раньше, садился за книги, рукописи, и далеко за полночь светилось окно бурдинской кухни, где стояла моя кровать.
Читал я с невероятной жадностью и, как все самоучки, – любую книгу, попавшуюся под руку. Все они казались мне гениальными. Я не переставал удивляться волшебству писателей: как они могут выдумывать из головы такие интереснейшие происшествия, создавать такие типы? Каждому вкладывать в рот длиннейшие разговоры. Это ж какую надо иметь память, чтобы ничего не перепутать?
Находя в книге портрет автора, я всегда рассматривал его с острым вниманием: большой ли лоб? Умный ли взгляд и вообще имеет ли писательскую осанку? Лоб у меня был самый обыкновенный, ничем не примечательный, и это меня угнетало: есть же счастливцы, которые рано лысеют со лба. Неизменно интересовался я и биографией автора, старался узнать, скольких лет он стал печататься, когда вышел его первый «том», и тут же сравнивал с собой. Меня все беспокоил вопрос: не опоздал ли я выбиться в таланты?
В «Огоньке» мне как-то попались воспоминания о Куприне. В конце приводились десять советов знаменитого творца «Поединка» начинающим литераторам, и я тут же перенес их в свою записную книжку. (Ведь каждый писатель должен иметь свою записную книжку, какой же он иначе писатель?) В ближайшее воскресенье я отправился на Холодную гору к своему новому другу и соседу по парте Алексею Бабенко.
Жил он в переулке недалеко от Озарянской церкви. У Алексея сидел наш одноклассник Венька Шлычкин – приземистый паренек с широким бабьим лицом и плоскими, зачесанными назад волосами цвета перепрелой соломы. Дом его стоял напротив бабенковского: окно в окно.
– Вот, коллеги, – заговорил я, потрясая перед товарищами записной книжкой. – Куприн учит: писателю все надо испытать. Сам он рос, как и я, в приюте, был офицером, зубным врачом, бродячим актером, грузил арбузы на Днепре. Видали? Пешком обошел Россию. Прямо так и советует: "Все испытай. Если можешь, то роди". Поняли?
– Н-да, – нерешительно протянул Алексей Бабенко. Это был очень сильный, широкоплечий парень, с зелеными, косо поставленными глазами, на редкость немногословный. Врать Алексей совсем не умел и, если нельзя было сказать правду, отмалчивался.
С месяц назад я по секрету сообщил ему, что изучаю жизнь и хочу стать писателем. Алексей очень сочувственно отнесся к моим мечтам и, в свою очередь, признался, что его цель – пробиться в машинисты и водить локомотив. К Веньке Шлычкину мы оба относились с холодком, но он, ограниченный, как все самовлюбленные люди, считал, что мы очень ценим его дружбу. Ему я тоже намекнул, что сочиняю рассказ. Шлычкин часто посещал оперетку, знал имена всех молодых актрис и по моему примеру тоже собирался стать писателем. Между прочим, лоб у него был высокий, куда больше моего, и это вынудило меня заверить Веньку, что из него наверняка выйдет «автор».
– Здорово Куприн сказанул! – с важностью воскликнул Венька и пригладил плоские волосы. – Только как же это, к примеру, мы с вами, хлопцы, можем родить?
– А вот надо суметь, если хочешь заделаться писателем, – ответил я и подчеркнул слово «надо».
Отец Шлычкина был видный начальник в Управлении южных железных дорог. Венька в праздники носил модные брюки дудочкой – широкие у пояса и узкие книзу, желтые остроносые ботинки «джимми», похожие на утюги, клетчатую кепку и начал смазывать волосы бриолином. Себя он считал неотразимым кавалером и усиленно ухаживал за бабами – так пренебрежительно называли мы девушек, считая это признаком мужественности.
– Послушайте, братцы, – заговорил Венька, тут же забыв о купринских советах, – пойдемте нынче вечером погуляем на Сумочку [4] . У моей бабы есть две подружки; с ней в девятилетке учатся. Хотите познакомлю? Витька, я уж одной говорил за тебя, что все книжки на свете перечитал и скоро собираешься рассказ издать. Дунули?
Кровь ударила мне в голову. С каждым годом меня все больше тянуло к девушкам, и я все сильнее их боялся. Как подойти к этим прелестным, загадочным и насмешливым существам? Что надо сделать: заговорить? Или просто поздороваться за руку? А вдруг я не понравлюсь девушке, и она расхохочется мне в лицо? Как это Венька Шлычкин осмеливается свободно брать их под руку, болтать с покровительственным видом? Вот если бы какая-нибудь девушка сама стала за мной ухаживать.
– И что же ответила та баба… подружка? – с наигранным безразличием спросил я у Веньки.
– Смеется. "Приведите его до нас". Айда? Ты кудрявый, она на тебя упадет.
Слово «упадет» на языке нашей городской окраины означало, что я ей понравлюсь. Руки у меня вспотели, особенно лестно было прийти к девушкам как «писатель», небось встретили бы с уважением. Но меня с новой силой охватила робость, и, чтобы скрыть ее, я принял суровый вид.
– Нет, Венька. Я у одного философа мысль прочитал: человек, который хочет вступить в писатели, не должен жениться. Понял? Надо свою жизнь посвятить искусству и больше ничему. Заделаться богемщиком.
– Как ты сказал, как? Богемщиком? – спросил Венька. Он всегда интересовался иностранными словами, которые я откапывал, и, видимо, тоже старался их запомнить.
– А что, хлопцы, правильную мысль философ придумал, – решительно поддержал меня Алексей. – Нам еще рано гулять с бабами. Сперва надо профессию взять в руки. И вообще главное в жизни – это дружба с товарищем.
– Эх вы, лопухи, – засмеялся Венька. – Да философы так говорят потому, что все они старики и вообще с-под угла мешком прибитые. Ни-че-го-о: все одно скоро начнете за юбочками бегать!
Обычно так заканчивались наши споры: мы с Алексеем объединялись против Веньки, но побежденным он себя никогда не признавал, и лишь его желтоватые беззастенчивые глаза принимали снисходительное выражение.
В фабзавуче мы прошли опиловку, научились рубить зубилом, и каждому из нас предложили выбрать профессию, какая ему нравится. Мне хотелось чего-то фундаментального, и я записался в литейщики. Одно название "горячий цех" уже звучало необычно. Есть ли на свете дело важнее литейного? Все, от многосильного паровоза и кончая швейной иголкой, отлито литейщиками. Не дадут литье – весь завод остановится: что будут обтачивать токари, слесари, клепать котельщики?
Однако нас в первый же день постигло горькое разочарование. Все мы мечтали попасть на ответственный участок – к мощной, огнедышащей вагранке идя к раскаленным чугунным опокам, а нас загнали в темный угол делать «шишки» формовать маленькие детали из литейной земли и относить в сушительную печь.
И все же теперь мы считали себя настоящими работягами.
Литейщиков можно отличить по задымленной спецовке и особенно по черному носу – и наши ребята то и дело хватались грязными пальцами за нос, втихомолку мазали щеки. В поселке меня стали дразнить «копченый», и если бы только ребята знали, как я этим гордился! Все мы переняли походку горнового мастера, ходили опустив плечи, слегка раскорячась и загребая ногами.
Занятия в классе я посещал менее охотно: что здесь интересного для писателя? Девочек у нас было очень мало, и за ними сразу стали ухлестывать Венька Шлычкин, другие ребята. Лишь Алексей и я не подходили к одноклассницам. Зато с одной из них я тайком не спускал глаз. Звали ее Клава Овсяникова. Она была довольно толстая, с легкими веснушками вокруг носа, с бледными губами. Обаяние ее заключалось в прирожденном кокетстве, необыкновенной живости, проворстве. Клава и минуты не могла посидеть на месте и, казалось, совсем не знала, что такое уныние. Ее небольшие глаза всегда весело блестели из-под густой подстриженной челочки, темные, с красноватой ржавчинкой волосы были часто растрепаны; то и дело слышался ее громкий, несколько горделивый смех. На ухаживания записных кавалеров Клава не обращала никакого внимания, зато сама несколько раз подбегала к нашей парте, останавливала меня в коридоре, расспрашивала, что я читаю, с кем дружу.
Как-то я отвечал у доски по технологии металлов, срезался и, криво улыбнувшись, поплелся на свое место. Раскрыл книгу Куприна, сделал вид, будто слушаю объяснение учителя, стал читать.
В перемену я не вышел в коридор: стыдно было глядеть на товарищей. Алексей Бабенко молча посочувствовал мне и тоже остался за партой, начал разбирать тетрадки. Внезапно чья-то рука легла на мою книжку; я сердито поднял голову и радостно вспыхнул. Передо мной стояла раскрасневшаяся Клава Овсяникова, смеясь, спрашивала:
– Провалился?
– Здорово мне нужна технология! – ответил я, делая вид, будто мне наплевать на полученный «неуд». – Она, что ли, главное в фабзавуче? Работа в литейном – вот что главное.
– Чудак; не будешь учить технологию металлов – не переведут во второй класс. Что станешь делать?
– Я-то? Найду-у!
Я загадочно приосанился: мол, имею на примете дело поважнее фабзавуча. Клава легко перевела дыхание – она только что бегала по коридору, – с любопытством спросила:
– Я смотрю, Витя, ты всегда с книжкой. Я раз видела, как ты шел в мастерские и читал на ходу. Неужели всю библиотеку хочешь прочитать? И все молчишь, сторонишься девочек. Почему ты такой?
Я смутился. Алексей Бабенко хмуро сунул в парту тетрадки, поднялся и вышел на другую сторону прохода. Клава вдруг повернулась к нему, кокетливо со смехом спросила:
– И ты такой же нелюдим, как твой товарищ? Глаза ее сияли, полное лицо стало нежным. Крепкие скулы Алексея покрыл румянец, он молча поправил черную рубаху-косоворотку под туго затянутым ремнем, вопросительно посмотрел на меня, безмолвно приглашая: идем разомнемся? Клава слегка вспыхнула:
– Из тебя, Алексей, каждое слово нужно клещами тянуть.
Он пожал широкими, тяжелыми плечами:
– Что пустое болтать?
И, видя, что я остаюсь, слегка покачиваясь, пошел в коридор. Мне стало немного жаль своего друга: понимает, что лишний, и вынужден покинуть нас. Я решил намекнуть Клаве, что хочу посвятить свою жизнь литературе. Она горделиво встряхнула темными, с ржавчинкой, волосами, неожиданно громко засмеялась, лукаво проговорила:
– Смотри, прозеваешь из-за книжек все на свете. И, внезапно выбив у меня из рук купринский том, с хохотом бросилась в коридор. Я кинулся за нею, чтобы хорошенько шлепнуть по спине, – принятый у нас в фабзавуче способ ухаживания, – да нагнулся за книгой и упустил момент. Я старался казаться рассерженным, на самом деле был глубоко счастлив.
"Здорово на меня Клавочка падает, – самодовольно подумал я. – Жалко только, что вокруг всегда Венька вертится, ребята. Может, назначить ей свидание? Эх, если бы она сама взяла да и пришла к нам в Красный Октябрь".
С этого дня я еще упорнее стал писать рассказы, Мне хотелось поскорее прославиться на весь свет, чтобы Клава Овсяникова увидела, кому подарила свою любовь. Поздно вечером, когда хозяева засыпали, я у себя на кухне садился к столу, обкладывался раскрытыми книгами – и начинались муки творчества. Писать обыкновенным, прозаическим языком мне казалось очень скучно. Ну что, например, толку в такой фразе: "Солнце село за лес, на небе померкли облака"? Разве это интересно? И, сдирая из разных книг слова, целые предложения, я пытался выразиться как можно цветистее. "Раскаленное, словно выкатившееся из кузни, колесо солнца величаво нырнуло за гребенку ощетинившегося леса, на синем небесном лугу золотыми, пурпуровыми овчинами паслись стада тускнеющих облаков". Вот это здорово! Ох, трудное дело – выразиться художественно! Тут над каждой строчкой надо потеть да потеть.
Охваченный вдохновением, я не замечал, как летит время. В поселке начинали глухо перекликаться предрассветные петухи, за окном мутно синело. Глаза у меня слипались, мысли путались; я гасил электрическую лампу и валился в постель. Утром жена Бурдина с трудом расталкивала меня, и я, спотыкаясь, бежал в фабзавуч.
По воскресеньям я садился за стол с утра. На тополях за окном по-осеннему горела желтая листва, на тротуаре лежали красные "гусиные лапки" кленов, по ним проходили нарядные, освещенные солнцем девушки, и я провожал их ошалелым взглядом. Я вдруг сгребал свои рукописи в чемодан, засовывал его под кровать, торопливо расчесывал кудрявый чуб, до блеска начищал хромовые сапоги и отправлялся "подышать свежим воздухом".
Маршрут у меня всегда был один: вниз с горы мимо Шестопарка, по линии железной дороги – и на Ивановку. В переулке, недалеко от наших вагоноремонтных мастерских, я замедлял шаг: здесь, в кустах бузины, стоял почерневший домик с голубым резным сердечком на ставнях. Иногда за кисейными занавесками над розовой геранью мелькал девичий профиль, и сердце мое обмирало. А однажды мне повезло: встретилась та, из-за которой я сюда таскался, – будущий токарь Клава Овсяникова. Она торопливо шла по щербатому кирпичному тротуарчику – без платка, в калошах на босу ногу, с крынкой молока в покрасневшей от холода руке: видно, от соседки. Я поспешил сделав вид, что не вижу ее.
– Витя?! – удивленно воскликнула она и остановилась передо мной.
Я с наигранной рассеянностью поднял голову, чувствуя, как нестерпимо горят мои уши. Запинаясь, пробормотал:
– Это… ты?
– Не ожидал? – весело воскликнула Клава. – Я здесь живу, вон в том доме. А ты как попал в наш район?
– Ногами, – проговорил я, считая, что отвечаю очень остроумно.
– А я думала, на руках, как циркач, – вдруг рассмеялась Клава. Она горделиво встряхнула головой, поправила растрепавшиеся волосы. – Ты ведь живешь в поселке аж у леса, а сегодня выходной.
– Просто… гуляю для моциона.
Я огляделся с таким видом, словно сам не знал, в какой район города забрел. Клава совершенно не смущалась, что стоит перед мной в штопаном стареньком платье, что у нее взъерошенные волосы без челочки, голые озябшие ноги. Мне она в таком домашнем виде показалась еще обольстительнее. "Вдруг Клавочка пригласит меня к себе? – подумал я, замирая. – Если у них никого не будет, я… объяснюсь с ней". Мне так хотелось посмотреть, как она живет, потрогать рукой стол, за которым делает уроки, понюхать цветы герани на подоконнике: наверно, у нее и герань пахнет по-особенному сладко.
– И часто ты так… блукаешь? – с любопытством спросила Клава.
Я неопределенно пожал плечами:
– Как мой интеллект захочет.
Она посмотрела на меня тем взглядом, каким смотрят здоровые люди на человека, заболевшего умсгвенным расстройством. Затем побежала к своему дому. шлепая калошами по стертым кирпичам тротуарчика. слегка отставив крынку с молоком и крикнув мне через плечо:
– Ну гуляй!
Я украдкой вздохнул, проводил ее восхищенным взглядом и пошел дальше. "Пятки у нее мелькают, как две репы, – мысленно сравнил я. – Кажется, еще ни у одного писателя нет такого образа?!" Завернув за угол, я тут же быстрым шагом отправился обратно в поселок Красный Октябрь.
К середине января я закончил большой рассказ «Колдыба» про старого друга по ночлежному изолятору. Воскресным утром надел свое заношенное пальто реглан, кепку и отправился к Алексею Бабенко на Холодную гору. Стоял теплый серенький зимний день, падал редкий пушистый снежок. У водонапорной колонки небольшая очередь дожидалась автобуса. Мое внимание привлекли двое пестро разодетых мужчин с подвижными, как у обезьян, физиономиями. Толстенький, в пальто с кенгуровым шалевым воротником, несколько раз громко и важно повторил: "Мой импресарио", и я зто запомнил. Второй, в надетой набекрень котиковой шапочке, что-то говорил про свои гастроли. Харьков в то время был столицей Украины, и я решил, что это, наверно, какие-нибудь ответственные работники Наркомата иностранных дел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23