Опустив ногу, она надела вечернее, перехваченное поясом на середине бедер платье без рукавов прямого покроя. Оно было сшито из прозрачного набивного шелка – по светло-желтому фону шли розовые и зеленоватые разводы – и доходило до лодыжек. Платье украшала вышивка из золотистого бисера и блесток. Дряблые толстые руки Нацуко не слушались ее, и она тщетно пыталась застегнуть платье на спине.
– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.
– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.
А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.
– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?
Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.
– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.
Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.
– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.
Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.
– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?
Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:
– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!
Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.
– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?
Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.
Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.
Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.
Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.
Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.
В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.
Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.
И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.
Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.
– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!
Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.
– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.
– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?
– Боюсь, что нет, – ответил доктор. – Это один из редких случаев дзикакудоку.
Мои западные знакомые так и не смогли перевести это понятие на европейские языки. Оно обозначает возникающее спонтанно критическое состояние детского организма, вызванное перевозбуждением. Это чисто японская болезнь, свойственная детям с ярко выраженной индивидуальностью.
Прошло несколько часов. В дом явились ближайшие родственники, чтобы взглянуть на мой бездыханный труп. Нацуко приказала маме собрать мои любимые игрушки и приготовить саван.
Ётаро должен был позаботиться о похоронах. Бабушка расхаживала по коридору, стук ее гэта и трости, на которую она опиралась, походил на звуки шагов актеров на сцене театра Но. Незадолго до рассвета она спросила:
– Он уже умер?
Но прежде чем доктор успел ответить, мама, показывая на струйку льющейся из меня мочи, воскликнула:
– Посмотрите!
Я возвращался к жизни, извергая из себя мерзкую коричневатую жидкость.
– Хорошо, – сказал доктор. – Теперь я не сомневаюсь, что он будет жить.
Все это время отец сидел за чашкой чая в комнате Ётаро, непрерывно куря и глядя на доску для игры в го. У него было несколько часов для обдумывания ситуации, которая сложилась в доме, опустошенном гражданской войной, – ситуации бесконечной вражды каждого с каждым. Странный дом вечных разладов, противостояний и разделений. И над ним безраздельно властвовала Нацуко. Она правила с помощью тайных средств, оставаясь в тени своего монашеского заточения, как императоры одиннадцатого века. Буддийские клятвы отречения от трона и отхода от дел не мешали им негласно управлять страной. Бабушка пользовалась той же тактикой, и я был марионеточным наследником ее власти, взращенным в замкнутом пространстве.
В конце концов Азуса пришел к заключению, что для него было бы лучше, если бы я умер. Но когда к нему явилась Цуки, чтобы сообщить о моем чудесном исцелении, он заявил:
– Я никогда не сомневался, что малыш будет жить.
Как я мог узнать обо всем этом, находясь в тот момент без сознания? Я восстановил эти события позже, слушая откровения Цуки и наблюдая за реакциями Азусы.
Два года спустя, накануне годовщины моего первого каталептического приступа, за которым с ежемесячной периодичностью последовали и другие, Цуки рассказала об этой ночи, поведав многое из того, что утаила Нацуко. Разоткровенничавшись, она сообщила кое-что о себе и бабушке.
– Много лет назад, когда твоя бабушка и я были еще невинными девочками… – начала она свой рассказ.
– То есть за двадцать шесть столетий до моего рождения? – перебил я ее.
– Да, именно так, мы с твоей бабушкой уже совсем древние, – смеясь, ответила Цуки, и я понял, что сейчас она скажет что-то неприятное. – Все мы знаем, что бабушка безоговорочно верит, что ты очень слабенький. И она обвиняет в этом твою мать. Причину твоей болезненности Нацуко видит в ее анемии. То, что твоя мать родила двух совершенно здоровых детей, не может разубедить Нацуко в ущербности невестки. Запомни, что я тебе сейчас скажу. Из древесины, которую обрабатывают для изготовления фанеры, выступает сок. А затем этот хрупкий материал чудесным образом преображается в руках краснодеревщика. Твоя бабушка – тоже искусный краснодеревщик, а это… – Цуки обвела рукой комнату, – ее мастерская, в которой она держит тебя, своего маленького спасителя. Для нее ты юный Компира, один из будд, призванный сразиться с врагами веры – ее веры, конечно. Она уверена, что Компира первоначально был индуистским демоном, аллигатором на Ганге.
Своими загадками Цуки достигла цели, к которой стремилась. Восстанавливая в памяти события прошлого, я теперь понимаю, что она преднамеренно выбрала место и время, чтобы заманить меня в ловушку. Разговаривая со мной, Цуки вытирала пыль с книжных полок в комнате бабушки. Погладив корешки стоявших в ряд томов, она вдруг сказала:
– Все это учебники по медицине. Конечно, они старые, им двадцать шесть веков. Когда-то они принадлежали выдающемуся врачу из самурайского клана Сацума. Будучи юношей, в 1877 году он принимал участие в восстании Сайго Такамори. Врач ухаживал за твоей бабушкой, которая в ту пору была еще совсем девочкой. В 1893 году он совершил самоубийство, оставив ей на память эти книги. Через год Нацуко вышла замуж за Ётаро. А вот это – особая книга, – сказала Цуки, протягивая мне томик в кожаном переплете. – Она объясняет причину самоубийства доктора.
Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.
– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.
Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса и извращенный романтизм Нацуко слились для меня в одно целое. В конце концов я пришел к мысли, что и то, и другое является неотъемлемой составной частью гениальности. Я был слабенькой сорной травинкой, выросшей по воле благосклонной судьбы в ночном саду Нацуко.
Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.
В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.
Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.
– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.
А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.
– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?
Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.
– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.
Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.
– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.
Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.
– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?
Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:
– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!
Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.
– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?
Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.
Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.
Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.
Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.
Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека. Но это не вся правда. Наши отношения драматичны, в них кроется тайна. Душевная травма, полученная мной в детстве на железнодорожном переезде, ушла глубоко в подсознание и обрела форму этического эталона. В глубине души я согласен с конфуцианским неодобрительным отношением моего отца к литературе, к ее лжи и аморальности. Писательский труд – постыдная профессия. Другое дело, что конфуцианство Азусы основывается скорее всего не на твердых принципах, а на ревности отца к сыну. Однако речь не об этом. Речь идет о том, что подобные подспудные убеждения привели меня к внутреннему конфликту, который я попытался разрешить, сочетая оба пути – Путь Меча и Путь Пера, пока первый из них в конце концов не одержал верх.
В сцене на железнодорожном переезде было что-то от черной комедии. Злодей-отец до смерти перепугал находящегося в его руках беспомощного ребенка. Это чем-то напоминает мне фильм Бастера Китона. В любой, даже самой опасной ситуации выражение лица этого актера остается непроницаемым. Это – стоическая маска каскадера. Глядя на Китона, можно предположить, что с ним происходит все что угодно, но только не то, что происходит на самом деле. Никогда никакие события не отражаются на его лице. Как главный персонаж в театре Но, Китон тоже не носит маски. Однако обнаженная открытость его неподвижного лица производит впечатление застывшей холодной красоты, истинной маски. Именно такое выражение хранило мое лицо там, на железнодорожном переезде.
Нацуко погрузила меня в безвоздушное пространство, лишив всяких ощущений. Я не должен был испытывать никакого возбуждения. Пространство было заполнено лишь ее болезнью и моим благоговейным созерцанием этой болезни. С самого начала она, не допуская никакого вмешательства извне, целеустремленно лепила мой противоречивый характер. В конце концов я превратился в болезненного ребенка, жаждущего самурайских подвигов и отрекшегося от собственной природы, естественной любви к матери и сыновнего благочестия, которое обязан проявлять к отцу.
И когда Азуса, соперничая со своей матерью, попытался пробудить во мне это сыновнее благочестие там, на переезде, и тем самым бросить вызов Нацуко, свято верившей в мою врожденную слабость, он, сам того не подозревая, стал ее союзником. Азуса своими действиями добился противоположного результата: он пробудил во мне склонность к эстетике непривлекательного и негероического, такого, каким было мое состояние на переезде.
Вечером, после испытания, устроенного отцом, Нацуко всполошила весь дом известием о том, что я умираю.
– Быстро все сюда! – кричала она. – Он уже не дышит!
Я лежал на своей кушетке в состоянии каталепсии, недвижимый и посиневший. Мама вызвала своего кузена, консультанта в токийской больнице святого Луки.
– Пульс не прощупывается, – заявил он, осмотрев меня, и ввел камфару, чтобы стимулировать работу сердца.
– Что с ним? – спросила Нацуко спокойным, почти безучастным тоном. – Он поправится?
– Боюсь, что нет, – ответил доктор. – Это один из редких случаев дзикакудоку.
Мои западные знакомые так и не смогли перевести это понятие на европейские языки. Оно обозначает возникающее спонтанно критическое состояние детского организма, вызванное перевозбуждением. Это чисто японская болезнь, свойственная детям с ярко выраженной индивидуальностью.
Прошло несколько часов. В дом явились ближайшие родственники, чтобы взглянуть на мой бездыханный труп. Нацуко приказала маме собрать мои любимые игрушки и приготовить саван.
Ётаро должен был позаботиться о похоронах. Бабушка расхаживала по коридору, стук ее гэта и трости, на которую она опиралась, походил на звуки шагов актеров на сцене театра Но. Незадолго до рассвета она спросила:
– Он уже умер?
Но прежде чем доктор успел ответить, мама, показывая на струйку льющейся из меня мочи, воскликнула:
– Посмотрите!
Я возвращался к жизни, извергая из себя мерзкую коричневатую жидкость.
– Хорошо, – сказал доктор. – Теперь я не сомневаюсь, что он будет жить.
Все это время отец сидел за чашкой чая в комнате Ётаро, непрерывно куря и глядя на доску для игры в го. У него было несколько часов для обдумывания ситуации, которая сложилась в доме, опустошенном гражданской войной, – ситуации бесконечной вражды каждого с каждым. Странный дом вечных разладов, противостояний и разделений. И над ним безраздельно властвовала Нацуко. Она правила с помощью тайных средств, оставаясь в тени своего монашеского заточения, как императоры одиннадцатого века. Буддийские клятвы отречения от трона и отхода от дел не мешали им негласно управлять страной. Бабушка пользовалась той же тактикой, и я был марионеточным наследником ее власти, взращенным в замкнутом пространстве.
В конце концов Азуса пришел к заключению, что для него было бы лучше, если бы я умер. Но когда к нему явилась Цуки, чтобы сообщить о моем чудесном исцелении, он заявил:
– Я никогда не сомневался, что малыш будет жить.
Как я мог узнать обо всем этом, находясь в тот момент без сознания? Я восстановил эти события позже, слушая откровения Цуки и наблюдая за реакциями Азусы.
Два года спустя, накануне годовщины моего первого каталептического приступа, за которым с ежемесячной периодичностью последовали и другие, Цуки рассказала об этой ночи, поведав многое из того, что утаила Нацуко. Разоткровенничавшись, она сообщила кое-что о себе и бабушке.
– Много лет назад, когда твоя бабушка и я были еще невинными девочками… – начала она свой рассказ.
– То есть за двадцать шесть столетий до моего рождения? – перебил я ее.
– Да, именно так, мы с твоей бабушкой уже совсем древние, – смеясь, ответила Цуки, и я понял, что сейчас она скажет что-то неприятное. – Все мы знаем, что бабушка безоговорочно верит, что ты очень слабенький. И она обвиняет в этом твою мать. Причину твоей болезненности Нацуко видит в ее анемии. То, что твоя мать родила двух совершенно здоровых детей, не может разубедить Нацуко в ущербности невестки. Запомни, что я тебе сейчас скажу. Из древесины, которую обрабатывают для изготовления фанеры, выступает сок. А затем этот хрупкий материал чудесным образом преображается в руках краснодеревщика. Твоя бабушка – тоже искусный краснодеревщик, а это… – Цуки обвела рукой комнату, – ее мастерская, в которой она держит тебя, своего маленького спасителя. Для нее ты юный Компира, один из будд, призванный сразиться с врагами веры – ее веры, конечно. Она уверена, что Компира первоначально был индуистским демоном, аллигатором на Ганге.
Своими загадками Цуки достигла цели, к которой стремилась. Восстанавливая в памяти события прошлого, я теперь понимаю, что она преднамеренно выбрала место и время, чтобы заманить меня в ловушку. Разговаривая со мной, Цуки вытирала пыль с книжных полок в комнате бабушки. Погладив корешки стоявших в ряд томов, она вдруг сказала:
– Все это учебники по медицине. Конечно, они старые, им двадцать шесть веков. Когда-то они принадлежали выдающемуся врачу из самурайского клана Сацума. Будучи юношей, в 1877 году он принимал участие в восстании Сайго Такамори. Врач ухаживал за твоей бабушкой, которая в ту пору была еще совсем девочкой. В 1893 году он совершил самоубийство, оставив ей на память эти книги. Через год Нацуко вышла замуж за Ётаро. А вот это – особая книга, – сказала Цуки, протягивая мне томик в кожаном переплете. – Она объясняет причину самоубийства доктора.
Открыв книгу, я стал разглядывать рисунки, иллюстрирующие различные стадии сифилиса. Они наводили на меня ужас. Наполненные жидкостью гнойники, покрытые язвами лица, раздутые женские половые органы, побочные эффекты лечения ртутью, части тела с рельефно выступающими варикозными венами.
– Говорят, его нёбо и гортань сгнили, – продолжала Цуки. От ее голоса у меня звенело в ушах. – Каждый день его тело выделяло несколько ковшей слизи и гноя. От него исходила невыносимая вонь.
Книга выпала из моих рук. Но было уже поздно. Страшные картинки навсегда врезались в мою память. Таинственный дух болезни, терзавший бабушку, наконец сбросил маску, и я увидел его жуткие черты. Я снова и снова разглядывал картинки в этой притягивающей меня книге, пока наконец их кошмарные неживые краски не отпечатались в моей душе, словно татуировка на коже. Яд сифилиса и извращенный романтизм Нацуко слились для меня в одно целое. В конце концов я пришел к мысли, что и то, и другое является неотъемлемой составной частью гениальности. Я был слабенькой сорной травинкой, выросшей по воле благосклонной судьбы в ночном саду Нацуко.
Азуса, со своей стороны, подтверждал мои догадки своими странными поступками. Отец принадлежал к касте новой министерской бюрократии, честолюбивому классу государственных служащих, сформировавшемуся в 1930-х годах. Они исповедовали консервативную ультраправую идеологию, основанную на конфуцианской государственной этике и кодо, или учении о мистическом Императорском пути – доктрине, утверждавшей высшие моральные обязательства перед императорским троном. Целью молодых националистов того времени было возрождение Японии, концепция которого восходила к эпохе Мэйдзи. К тем временам, когда феодальная система произвела «чистку» самой себя, добровольно отказавшись от варварства сёгуната и собственных привилегий и восстановив законный статус и власть императора.
В соответствии с концепцией возрождения Японии ожидалось, что владельцы крупных концернов, дзайбацу, и политические партии, представленные в высшем законодательном органе, восстановят полномочия императора. В 1926 году, когда император Тайсё умер и на трон взошел его преемник император Сева, или Просвещенный Мир, как нарекли период его власти, движение «Возрождение Японии» восприняло это как доброе предзнаменование и изменило свое название на «Сева исин», то есть «Реставрация Сёвы», Националисты поколения моего отца считали, что в основе государственной структуры должно лежать единство государственной власти и религии. Они полагали, что миссия Японии, предопределенная самими небесами, заключается в создании идеального общества, надзор за которым должен осуществлять Доброжелательный император Просвещенного Мира. В сущности, эти идеи восходят к идеям создания Великой восточно-азиатской сферы совместного процветания – такое грандиозное название предполагалось дать японской империи времен войны.
Азусу никак нельзя было назвать идеалистом. Он не принадлежал к разряду людей, готовых рисковать собой, участвуя в идиотских ультраправых антиправительственных заговорах, из-за которых нестабильное предвоенное десятилетие 1931 – 1941 годов получило название «курай танима» – «Темная долина». Правда, в эпоху подписания Тройственного пакта Японии с Германией и Италией Азуса горячо восхищался нацистской идеологией. Но тогда это было модно среди мелких государственных чиновников. Карьера стала смыслом жизни моего отца, и этим он отличался от Ётаро, отстаивавшего, по словам самого Азусы, принципы «демократического злоупотребления служебным положением».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75