Не знаю… Тогда, в первый раз, это было как праздник. Я ликовал, встречаясь со многим добрым и разумным, что есть в их жизни. Они совсем другие и очень далеко от нас, но я бы не стал говорить об отставании. Это не то слово… В культуре производства и потребления мы действительно страшно отстаем, но это не смертельно. Важно другое… Я попробую это объяснить на живом примере.
В Солсбери – есть такой прекрасный старый город – мне довелось познакомиться с сельским учителем, вашим коллегой. Я был у него в гостях, мы беседовали целый день. Он активист общества советско-британской дружбы, человек немолодой, может быть, ровесник дедушки Гриши. На зарплату, которую он получает от государства за работу учителя черчения в средней школе, он построил двухэтажный дом с гаражом и конюшней – они с женой страстные любители лошадей. Он ездит на БМВ последней модели, вырастил четверых детей, но все живут отдельно и, как он утверждает, живут не хуже, чем он. Его жена никогда не работала: больна шизофренией, и он трогательно ухаживает за ней…
Он водил меня по деревне. Честно говоря, мне трудно назвать деревней эти полтора десятка прекрасных домов, которые вписаны в пейзаж, словно кистью талантливого художника. Если бы мне вдруг, ничего не объясняя, показали эту «деревню» в фильме, я бы подумал, что это дворцы лордов и пэров или, на худой конец, банковских воротил. Такие деревенские дома никак не укладываются в наши представления…
В деревне живет всего пятнадцать семей, но есть большой, построенный на общие средства «паб» – своего рода пивная-клуб. Я, кажется, ушел в сторону, но об этом нужно сказать, потому что материальную культуру нельзя отделить от духовной, а мы пока еще этого не поняли. Сосед учителя живет в доме, построенном в пятнадцатом веке. Великолепный дом из камня, крытый, кстати, соломой. Вместо соломенной крыши он может поставить какую угодно другую, но не делает этого, потому что соломенная здоровее. Дом в прекрасном состоянии. В нем, наверное, будут жить еще пятьсот лет, но главное, у этого дома свое неповторимое лицо…
И у сельского учителя тоже свое лицо, то есть ничего особенного в нем нет, оно обычное, но свое! Просто свое. Я путано говорю – это нужно почувствовать… Он не показался мне человеком очень умным, одаренным или очень добрым. Я сам себе кажусь умнее и добрее. Но он имеет свои взгляды, свои суждения обо всем в мире: от наших колхозов, которые его, кстати, жгуче интересовали, ибо он не мог себе представить, как это все работает, до сексуальных проблем английской молодежи. Обо всем он судит здраво, не в смысле правильно – он не претендует на это! Здраво в том смысле, что сам думает, сам решает, сам выполняет свои решения. И другой жизни представить себе не может, ибо она кажется ему абсурдом, и он в глубине души не верит, что люди вообще могут жить по-иному. При этом, повторяю, он не интеллектуал, знает, может быть, меньше, чем наш сельский учитель, не может цитировать стихи на память, никогда не читал Шекспира. Но свободен в своих мыслях и чувствах. Не боится себя, своих слов, В нем есть достоинство. И это главное…
Гениальный Федор Михайлович раздраженно писал по этому поводу, что в Европе любой приказчик раздавит вас своим достоинством. В Англии я часто вспоминал эту фразу. Федор Михайлович был несправедлив в своей иронии и очень пристрастен. Достоинство в англичанах от ощущения своей человеческой неповторимости. Индивидуальность в их мире культивируется. И мы с нашим, веками воспеваемым коллективизмом, не то что отстали… Мы представляем какую-то другую ветвь цивилизации…
У этого сельского учителя удивительное хобби. Он уже много лет ходит на выступления лидера английских фашистов – есть там такой маньяк. Ходит, чтобы бить этого британского фюрера. Он с гордостью показал мне видеофильм, фрагмент репортажа местного телевидения, как он очень красиво заехал фюреру кулаком в нос. И прокручивал этот эпизод трижды, чтобы убедить меня, что это был действительно он. А потом в фюрера вцепилась какая-то пожилая леди и начала таскать за волосы. А потом и учителя, и леди лупили дубинками полицейские – они вырвали фюрера из рук толпы и усадили в машину… Понимаете, он сказал мне, что ходит бить этого сукиного сына уже тридцать лет.
Не ходит, а ездит! Чтобы разбить нос фашисту, ему понадобилось проехать сотни километров и проявить отчаянное мужество в борьбе с конкурентами, ибо желающих сделать это было много. Я спросил, почему он это делает. И знаете, что он ответил? Таким образом он выражает свою ненависть к самой деспотической из социальных теорий двадцатого века. Тогда я спросил, почему этого фашиста до сих пор не убили, почему его охраняет полиция? Если он в самом деле сукин сын и носит на груди портрет Гитлера в виде значка, почему не позволить расправиться с ним во славу демократии? Он посмотрел на меня с таким изумлением… А потом начал внушать так, словно я несмышленый мальчуган. Медленно, терпеливо: «Во-первых, он тоже человек. Во-вторых, он не нарушает закон: его партия не запрещена. Когда он выступает, его всегда бьют, и поэтому полиция защищает его от насилия сограждан. Закон защищает всех и его тоже. Пусть он фашист, пусть кричит на каждом углу, что всем евреям и цветным нужно перерезать глотки, но это не значит, что следует перерезать глотку и ему самому. В этом сила закона, на этом основана наша уверенность, что ни он, ни ему подобные не придут к власти. Потому что насилие – самая страшная зараза. Здесь стоит только начать!»…
Этот сельский учитель верит в закон. А вы? Вы верите в закон? И можно ли, зная Волчанова, верить в закон здесь, в вашем городе? Вот главное, в чем он отличен от нас с вами… Он допускает возможность набить английскому фюреру лицо как человек человеку и любит это делать! Но он готов подставить и себя под дубинки полиции, заплатить большой штраф за беспорядки, пойти за решетку. Но он не считает себя вправе решить участь этого сукиного сына. Не стремится присвоить себе право раздавить другого человека, пусть тот фашист и одержим ужасными идеями…
– Я бы тоже ходил бить этого фюрера… – тихо сказал учитель.
– А я нет. Я думаю, он им полезен, он – путало, символ, и потому не дает забыть о фашизме… А более всего меня поразила эта фраза: «Насилие – зараза!» Он сказал ее мимоходом, как о чем-то общеизвестном и бесспорном.
– Но вы говорили, что были англоманом недолго. Или я вас не так понял? Значит, сейчас вы уже не англоман?
– Сейчас уже нет. Со временем впечатления притупились, а мир этот чужд нам. Если откровенно, я не завидую им: нельзя завидовать чему-то недостижимому, далекому… Вам показывают газон, который возделывается семьсот лет поколениями садовников высочайшего класса, а вы вспоминаете о траве вокруг своего десятиэтажного муравейника, которую посадили на субботнике, а к понедельнику вытоптали… Но дело даже не в траве! Они холодные люди. Я бы сказал, они эмоционально плоские. И это нас, меня во всяком случае, никак не устраивает. Кажется, что сфера разума у них когда-то очень давно ущемила сферу чувств, подавила ее. Отсюда эта запредельная сдержанность, которая поначалу кажется восхитительной, а потом вдруг понимаешь, что она им ничего не стоит. По сравнению с нами им нечего сдерживать… Возможно, я здесь не прав. Но я увидел это так! Это цена, которую они заплатили за культуру разума, культуру вещей. За такую цену я всего этого не хочу…
– Вы противоречите себе!
– Почему?
– Вы восхищаетесь их культурой, а потом вдруг говорите, что вам лично этой культуры не надо! Вы мне напомнили сейчас лисицу…
– … и виноград! – закончил я. – Пусть так. Я соглашусь с вами. Пусть я лисица, которая смотрит снизу и ругает виноград за то, что он зелен. Однако я настаиваю на своем: сфера чувств этих людей устроена принципиально по-другому. Я, возможно, всего не понял или понял очень мало в этом фантастическом для нас мире. Но их холод я почувствовал. Восхищают их разумность и цивилизованность, их последовательное отрицание насилия и жестокости, но когда их ребенок разобьет себе коленки, когда он плачет от боли, знаете, как они поступают? Они радуются так, словно им вдруг подарили много денег. Они вовсе не утешают ребенка, они именно радуются, торжественно говорят о том, какой замечательный урок он получил, как этот урок пойдет ему на пользу!
В Итонском колледже, там, где веками воспитывают знаменитых английских политиков, есть все. Если ребенок проявит склонность к чему-либо, лучшие учителя будут заниматься с ним и бережно раздувать искорку таланта. Но поразило меня не это, а то, что двор, дорожки, стены – все в Итонском колледже усыпано острыми камнями. Не знаю, специально ли или так осталось с древних времен. Я спросил об этом своего спутника англичанина, он сначала не понял моего вопроса, а потом ужасно удивился. «Ну и пусть падают! – сказал он. – Дети всегда расшибают себе носы. Это нормально»: – «Но зачем острые камни? Здесь падать опасно!» – «Значит, пусть не падают!» – с неподражаемым английским юмором ответил он.
– Но этот ваш учитель из Солсбери… Ведь он не отдал свою больную жену в больницу. Разве он не показался вам человеком добрым?
– Показался… Скажу больше, он тоже романтик. Он выписывает нашу газету на английском языке и взахлеб читает. Его буквально распирает энтузиазм. Он высказал мне примерно следующее: у вас в России происходят сейчас события мирового значения! Вы повяли, что, если человек работает лучше, он должен жить лучше, что человека нужно заинтересовать и дать возможность заработать! Вот что, оказывается, мы поняли. Вот о чем мы, оказывается, и не подозревали раньше. И вдруг прозрели! Вот и вообразите себе его, который хвалит нас за то, что мы внезапно поняли: все, что ни подбросишь вверх, непременно упадет вниз, и меня, представителя этого великого народа, который слушает и глотает…
Под конец он признался мне: если бы не больная жена, он бросил бы все, приехал к нам и сказал: я готов делать все, что вам нужно! Это было очень трогательно, поверьте мне, и не было бравадой. Он сказал, что готов носить тяжести, рыть канавы лопатой, жить в бараке, делать, что прикажут ему наши руководители, если только то, что он читает в газете «Московские новости», действительно происходит в жизни. Он добрый человек, не буду с этим спорить. И все же… У него всего два выражения лица – непроницаемое спокойствие и очень красивая улыбка, всегда одна и та же! А мне кажется, этого мало…
– Вы хотите все сразу! – задумчиво произнес учитель. – А так не бывает. Ваше обвинение, скажем мягче, ощущение холодной черствости британца, но сути своей ужасно. И не вы первый об этом говорите… А мне, вы уж простите за искренность, хотелось бы вам не поверить. И я не верю вам, если говорить честно. Может быть, они считают, что проявление жалости унижает. А вам эта боязнь унизить другое человеческое существо жалостью кажется черствостью души.
– Может быть… Вам стоило бы самому съездить в посмотреть!
– Да, конечно, стоило бы съездить, – согласился учитель, словно не замечая моей издевки, и я почувствовал себя неловко. – Когда Катков съездил в Англию, он стал ярым англоманом и решил все у себя в поместье завести на английский манер – парки, газоны,
чай в пять часов. Когда он умер, все заросло бурьяном, на газонах пасли коров…
– Послушайте! – перебил я. – Вы где учились? Откуда имя такое знаете – Катков? Нашему учителю не положено знать этого имени.
– Я учился в Ленинграде, в университете. Давно уже, десять с лишним лет назад.
– Что вы тогда делаете в этой дыре?
– Вы несправедливы! Это древний город, ему триста с лишним лет. И вообще, это слово… Дыра. А где, позвольте спросить, у нас теперь не дыра?
– Извините, – смутился я. – И все же, что привело вас в этот «древний город»?
– Это долгая история… – неохотно ответил учитель. – Вы тонко тогда заметили: я прожил большую часть жизни в книгах, и поэтому мне, может быть, все равно, где жить. Забросила судьба сюда – живу здесь. Да и не во мне сейчас дело! – он явно не хотел говорить о себе. – То, что вы рассказываете, в самом деле впечатляет. Состарившаяся демократия терпит фашиста только потому, что он тоже человек и не нарушает закон! Для меня все это выглядит почти ирреально. Я не могу себе этого представить…
Когда я приехал сюда, меня начали называть фашистом. Впрочем, не совсем так, сначала за мной бегали эти подонки – другого слова я не могу для них найти – и орали: «Жид пархатый!» Я был поражен. Я не еврей, а немец. Я рассказал своим ребятам о том, что когда началась война, моему отцу было четырнадцать лет и он жил в Поволжье в немецком селе. Его вместе со всеми сверстниками погрузили в вагоны с решетками, привезли на Урал, загнали в бараки и заставили работать по восемнадцать часов в сутки. Из десяти мальчиков, попавших в эту трудовую армию, пятеро погибли при попытке к бегству… Отец говорил, они выли от голода, грызли дерево, пили помои на кухне охраны. И от голода пытались бежать. Их легко догнали сытые собаки. Еще трое умерли от дизентерии. Выжили только отец и его брат, мой родной дядя.
– Вы рассказывали об этом в классе?
– Да. Потом меня вызвали к Волчанову: приезжал из области какой-то человек, и они вместе читали мне мораль о том, что мой долг учить пролетарскому интернационализму. Я спросил их, учит ли пролетарский интернационализм ненавидеть и убивать людей только за то, что они другой нации? Еще я спросил, являлись ли поволжские немцы в сорок первом году гражданами нашей страны и, если да, то почему с их детьми поступили так страшно? В чем они провинились перед интернациональным государством, где люди разных наций равны?.. Они не были фашистами, эти подростки, они готовы были кровь свою до капли отдать за товарища Сталина – так их воспитала наша школа! Но те двое ничего мне не ответили, они упрямо бубнили про подрывную пропаганду и показывали статью в уголовном кодексе. И прямо обещали какой-то срок, я забыл уже сколько, честно говоря, меня это все испугало, и больше я не говорил с детьми об этом. Зато вскоре меня начали называть фашистом. Одному мальчику я не поставил пятерку за стихотворение: читал он очень скверно. Выучить выучил, но читал ужасно. И вот я ставлю ему четверку, а он выкрикивает мне в лицо: «Фашист!»… – учитель замолчал. – А вы толкуете о доброте и сострадании! Где-то в Лондоне фашиста терпят как символ, как пугало, так вы, кажется, выразились, а где-то детей называют фашистами и убивают только за то, что они говорят по-немецки. А детей этих детей, меня например, эти подонки называют фашистом потому, что им так посоветовал товарищ Волчанов. А заезжие столичные писатели толкуют о том, что в англичанах мало сострадания! Сострадание… Когда мой отец слышит по телевизору что-нибудь о братской семье народов, он закрывает лицо руками и уходит… Я с детства смотрел на его ухо: оно ужасно расплющено. Там, в трудовой армии, за несколько месяцев до конца войны конвойный подозвал его, протянул корку и говорит: «На, фашистский гаденыш, пожуй!» Тот взял корку, а конвойный его прикладом в ухо: «Вот, они, фашисты, хлеб наш трудовой жрут!» – и еще раз, и еще раз прикладом. Шутил он так… – учитель умолк.
Когда он заговорил об отце, его лицо исказила гримаса боли. Чтобы уйти от этой темы, я спросил:
– О каких подонках в школе вы все время говорите? – я старался говорить спокойно, но учитель все равно воспринял мой вопрос как упрек.
– Знали бы вы, в какой свинарник превратили школу!.. Когда Волчановы сколотили свою стаю, они в первую очередь занялись школой. У нас в школе есть чердак. Так вот, эти подонки сбились в… – не знаю, как назвать это сообщество. Там есть почти взрослые и еще совсем дети, лет двенадцати. Когда весь город узнал, чем занимаются Волчановы, эти подонки начали… – он сделал паузу и яростно воскликнул: – Будьте уверены, не обошлось без руководящей роли старшего Волчанова! Они начали затаскивать девочек на чердак… И очень скоро взяли в школе верх. Понимаете, взяли власть в школе в считанные недели! И им никто не помешал, никто не хотел мешать! Сейчас у них на учете каждая девочка. И если братья Волчановы равнодушны к ней, то милостиво дарят ее этим… И те затаскивают свою жертву на чердак у всех на виду, с хохотом, с гиканьем… Учителя отворачиваются. Я несколько раз пытался вмешаться – меня жестоко избивали. Увы, я не богатырь, они бросались на меня и били ногами. Последний раз я лежал, не вставая, почти месяц. У меня нездоровая печень, и они знают об этом и бьют нарочно…
Сначала девочки кричали, а теперь тащат ее – она молчит. Знает: тех, кто много кричит, находят потом в колодце! Тут все так ужасно переплелось. Одна мерзость неизбежно тянет за собой другую… Как только у девочки начинает что-то оформляться, к ней начинают приставать. Ее тискают, щупают, зажимают в углу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
В Солсбери – есть такой прекрасный старый город – мне довелось познакомиться с сельским учителем, вашим коллегой. Я был у него в гостях, мы беседовали целый день. Он активист общества советско-британской дружбы, человек немолодой, может быть, ровесник дедушки Гриши. На зарплату, которую он получает от государства за работу учителя черчения в средней школе, он построил двухэтажный дом с гаражом и конюшней – они с женой страстные любители лошадей. Он ездит на БМВ последней модели, вырастил четверых детей, но все живут отдельно и, как он утверждает, живут не хуже, чем он. Его жена никогда не работала: больна шизофренией, и он трогательно ухаживает за ней…
Он водил меня по деревне. Честно говоря, мне трудно назвать деревней эти полтора десятка прекрасных домов, которые вписаны в пейзаж, словно кистью талантливого художника. Если бы мне вдруг, ничего не объясняя, показали эту «деревню» в фильме, я бы подумал, что это дворцы лордов и пэров или, на худой конец, банковских воротил. Такие деревенские дома никак не укладываются в наши представления…
В деревне живет всего пятнадцать семей, но есть большой, построенный на общие средства «паб» – своего рода пивная-клуб. Я, кажется, ушел в сторону, но об этом нужно сказать, потому что материальную культуру нельзя отделить от духовной, а мы пока еще этого не поняли. Сосед учителя живет в доме, построенном в пятнадцатом веке. Великолепный дом из камня, крытый, кстати, соломой. Вместо соломенной крыши он может поставить какую угодно другую, но не делает этого, потому что соломенная здоровее. Дом в прекрасном состоянии. В нем, наверное, будут жить еще пятьсот лет, но главное, у этого дома свое неповторимое лицо…
И у сельского учителя тоже свое лицо, то есть ничего особенного в нем нет, оно обычное, но свое! Просто свое. Я путано говорю – это нужно почувствовать… Он не показался мне человеком очень умным, одаренным или очень добрым. Я сам себе кажусь умнее и добрее. Но он имеет свои взгляды, свои суждения обо всем в мире: от наших колхозов, которые его, кстати, жгуче интересовали, ибо он не мог себе представить, как это все работает, до сексуальных проблем английской молодежи. Обо всем он судит здраво, не в смысле правильно – он не претендует на это! Здраво в том смысле, что сам думает, сам решает, сам выполняет свои решения. И другой жизни представить себе не может, ибо она кажется ему абсурдом, и он в глубине души не верит, что люди вообще могут жить по-иному. При этом, повторяю, он не интеллектуал, знает, может быть, меньше, чем наш сельский учитель, не может цитировать стихи на память, никогда не читал Шекспира. Но свободен в своих мыслях и чувствах. Не боится себя, своих слов, В нем есть достоинство. И это главное…
Гениальный Федор Михайлович раздраженно писал по этому поводу, что в Европе любой приказчик раздавит вас своим достоинством. В Англии я часто вспоминал эту фразу. Федор Михайлович был несправедлив в своей иронии и очень пристрастен. Достоинство в англичанах от ощущения своей человеческой неповторимости. Индивидуальность в их мире культивируется. И мы с нашим, веками воспеваемым коллективизмом, не то что отстали… Мы представляем какую-то другую ветвь цивилизации…
У этого сельского учителя удивительное хобби. Он уже много лет ходит на выступления лидера английских фашистов – есть там такой маньяк. Ходит, чтобы бить этого британского фюрера. Он с гордостью показал мне видеофильм, фрагмент репортажа местного телевидения, как он очень красиво заехал фюреру кулаком в нос. И прокручивал этот эпизод трижды, чтобы убедить меня, что это был действительно он. А потом в фюрера вцепилась какая-то пожилая леди и начала таскать за волосы. А потом и учителя, и леди лупили дубинками полицейские – они вырвали фюрера из рук толпы и усадили в машину… Понимаете, он сказал мне, что ходит бить этого сукиного сына уже тридцать лет.
Не ходит, а ездит! Чтобы разбить нос фашисту, ему понадобилось проехать сотни километров и проявить отчаянное мужество в борьбе с конкурентами, ибо желающих сделать это было много. Я спросил, почему он это делает. И знаете, что он ответил? Таким образом он выражает свою ненависть к самой деспотической из социальных теорий двадцатого века. Тогда я спросил, почему этого фашиста до сих пор не убили, почему его охраняет полиция? Если он в самом деле сукин сын и носит на груди портрет Гитлера в виде значка, почему не позволить расправиться с ним во славу демократии? Он посмотрел на меня с таким изумлением… А потом начал внушать так, словно я несмышленый мальчуган. Медленно, терпеливо: «Во-первых, он тоже человек. Во-вторых, он не нарушает закон: его партия не запрещена. Когда он выступает, его всегда бьют, и поэтому полиция защищает его от насилия сограждан. Закон защищает всех и его тоже. Пусть он фашист, пусть кричит на каждом углу, что всем евреям и цветным нужно перерезать глотки, но это не значит, что следует перерезать глотку и ему самому. В этом сила закона, на этом основана наша уверенность, что ни он, ни ему подобные не придут к власти. Потому что насилие – самая страшная зараза. Здесь стоит только начать!»…
Этот сельский учитель верит в закон. А вы? Вы верите в закон? И можно ли, зная Волчанова, верить в закон здесь, в вашем городе? Вот главное, в чем он отличен от нас с вами… Он допускает возможность набить английскому фюреру лицо как человек человеку и любит это делать! Но он готов подставить и себя под дубинки полиции, заплатить большой штраф за беспорядки, пойти за решетку. Но он не считает себя вправе решить участь этого сукиного сына. Не стремится присвоить себе право раздавить другого человека, пусть тот фашист и одержим ужасными идеями…
– Я бы тоже ходил бить этого фюрера… – тихо сказал учитель.
– А я нет. Я думаю, он им полезен, он – путало, символ, и потому не дает забыть о фашизме… А более всего меня поразила эта фраза: «Насилие – зараза!» Он сказал ее мимоходом, как о чем-то общеизвестном и бесспорном.
– Но вы говорили, что были англоманом недолго. Или я вас не так понял? Значит, сейчас вы уже не англоман?
– Сейчас уже нет. Со временем впечатления притупились, а мир этот чужд нам. Если откровенно, я не завидую им: нельзя завидовать чему-то недостижимому, далекому… Вам показывают газон, который возделывается семьсот лет поколениями садовников высочайшего класса, а вы вспоминаете о траве вокруг своего десятиэтажного муравейника, которую посадили на субботнике, а к понедельнику вытоптали… Но дело даже не в траве! Они холодные люди. Я бы сказал, они эмоционально плоские. И это нас, меня во всяком случае, никак не устраивает. Кажется, что сфера разума у них когда-то очень давно ущемила сферу чувств, подавила ее. Отсюда эта запредельная сдержанность, которая поначалу кажется восхитительной, а потом вдруг понимаешь, что она им ничего не стоит. По сравнению с нами им нечего сдерживать… Возможно, я здесь не прав. Но я увидел это так! Это цена, которую они заплатили за культуру разума, культуру вещей. За такую цену я всего этого не хочу…
– Вы противоречите себе!
– Почему?
– Вы восхищаетесь их культурой, а потом вдруг говорите, что вам лично этой культуры не надо! Вы мне напомнили сейчас лисицу…
– … и виноград! – закончил я. – Пусть так. Я соглашусь с вами. Пусть я лисица, которая смотрит снизу и ругает виноград за то, что он зелен. Однако я настаиваю на своем: сфера чувств этих людей устроена принципиально по-другому. Я, возможно, всего не понял или понял очень мало в этом фантастическом для нас мире. Но их холод я почувствовал. Восхищают их разумность и цивилизованность, их последовательное отрицание насилия и жестокости, но когда их ребенок разобьет себе коленки, когда он плачет от боли, знаете, как они поступают? Они радуются так, словно им вдруг подарили много денег. Они вовсе не утешают ребенка, они именно радуются, торжественно говорят о том, какой замечательный урок он получил, как этот урок пойдет ему на пользу!
В Итонском колледже, там, где веками воспитывают знаменитых английских политиков, есть все. Если ребенок проявит склонность к чему-либо, лучшие учителя будут заниматься с ним и бережно раздувать искорку таланта. Но поразило меня не это, а то, что двор, дорожки, стены – все в Итонском колледже усыпано острыми камнями. Не знаю, специально ли или так осталось с древних времен. Я спросил об этом своего спутника англичанина, он сначала не понял моего вопроса, а потом ужасно удивился. «Ну и пусть падают! – сказал он. – Дети всегда расшибают себе носы. Это нормально»: – «Но зачем острые камни? Здесь падать опасно!» – «Значит, пусть не падают!» – с неподражаемым английским юмором ответил он.
– Но этот ваш учитель из Солсбери… Ведь он не отдал свою больную жену в больницу. Разве он не показался вам человеком добрым?
– Показался… Скажу больше, он тоже романтик. Он выписывает нашу газету на английском языке и взахлеб читает. Его буквально распирает энтузиазм. Он высказал мне примерно следующее: у вас в России происходят сейчас события мирового значения! Вы повяли, что, если человек работает лучше, он должен жить лучше, что человека нужно заинтересовать и дать возможность заработать! Вот что, оказывается, мы поняли. Вот о чем мы, оказывается, и не подозревали раньше. И вдруг прозрели! Вот и вообразите себе его, который хвалит нас за то, что мы внезапно поняли: все, что ни подбросишь вверх, непременно упадет вниз, и меня, представителя этого великого народа, который слушает и глотает…
Под конец он признался мне: если бы не больная жена, он бросил бы все, приехал к нам и сказал: я готов делать все, что вам нужно! Это было очень трогательно, поверьте мне, и не было бравадой. Он сказал, что готов носить тяжести, рыть канавы лопатой, жить в бараке, делать, что прикажут ему наши руководители, если только то, что он читает в газете «Московские новости», действительно происходит в жизни. Он добрый человек, не буду с этим спорить. И все же… У него всего два выражения лица – непроницаемое спокойствие и очень красивая улыбка, всегда одна и та же! А мне кажется, этого мало…
– Вы хотите все сразу! – задумчиво произнес учитель. – А так не бывает. Ваше обвинение, скажем мягче, ощущение холодной черствости британца, но сути своей ужасно. И не вы первый об этом говорите… А мне, вы уж простите за искренность, хотелось бы вам не поверить. И я не верю вам, если говорить честно. Может быть, они считают, что проявление жалости унижает. А вам эта боязнь унизить другое человеческое существо жалостью кажется черствостью души.
– Может быть… Вам стоило бы самому съездить в посмотреть!
– Да, конечно, стоило бы съездить, – согласился учитель, словно не замечая моей издевки, и я почувствовал себя неловко. – Когда Катков съездил в Англию, он стал ярым англоманом и решил все у себя в поместье завести на английский манер – парки, газоны,
чай в пять часов. Когда он умер, все заросло бурьяном, на газонах пасли коров…
– Послушайте! – перебил я. – Вы где учились? Откуда имя такое знаете – Катков? Нашему учителю не положено знать этого имени.
– Я учился в Ленинграде, в университете. Давно уже, десять с лишним лет назад.
– Что вы тогда делаете в этой дыре?
– Вы несправедливы! Это древний город, ему триста с лишним лет. И вообще, это слово… Дыра. А где, позвольте спросить, у нас теперь не дыра?
– Извините, – смутился я. – И все же, что привело вас в этот «древний город»?
– Это долгая история… – неохотно ответил учитель. – Вы тонко тогда заметили: я прожил большую часть жизни в книгах, и поэтому мне, может быть, все равно, где жить. Забросила судьба сюда – живу здесь. Да и не во мне сейчас дело! – он явно не хотел говорить о себе. – То, что вы рассказываете, в самом деле впечатляет. Состарившаяся демократия терпит фашиста только потому, что он тоже человек и не нарушает закон! Для меня все это выглядит почти ирреально. Я не могу себе этого представить…
Когда я приехал сюда, меня начали называть фашистом. Впрочем, не совсем так, сначала за мной бегали эти подонки – другого слова я не могу для них найти – и орали: «Жид пархатый!» Я был поражен. Я не еврей, а немец. Я рассказал своим ребятам о том, что когда началась война, моему отцу было четырнадцать лет и он жил в Поволжье в немецком селе. Его вместе со всеми сверстниками погрузили в вагоны с решетками, привезли на Урал, загнали в бараки и заставили работать по восемнадцать часов в сутки. Из десяти мальчиков, попавших в эту трудовую армию, пятеро погибли при попытке к бегству… Отец говорил, они выли от голода, грызли дерево, пили помои на кухне охраны. И от голода пытались бежать. Их легко догнали сытые собаки. Еще трое умерли от дизентерии. Выжили только отец и его брат, мой родной дядя.
– Вы рассказывали об этом в классе?
– Да. Потом меня вызвали к Волчанову: приезжал из области какой-то человек, и они вместе читали мне мораль о том, что мой долг учить пролетарскому интернационализму. Я спросил их, учит ли пролетарский интернационализм ненавидеть и убивать людей только за то, что они другой нации? Еще я спросил, являлись ли поволжские немцы в сорок первом году гражданами нашей страны и, если да, то почему с их детьми поступили так страшно? В чем они провинились перед интернациональным государством, где люди разных наций равны?.. Они не были фашистами, эти подростки, они готовы были кровь свою до капли отдать за товарища Сталина – так их воспитала наша школа! Но те двое ничего мне не ответили, они упрямо бубнили про подрывную пропаганду и показывали статью в уголовном кодексе. И прямо обещали какой-то срок, я забыл уже сколько, честно говоря, меня это все испугало, и больше я не говорил с детьми об этом. Зато вскоре меня начали называть фашистом. Одному мальчику я не поставил пятерку за стихотворение: читал он очень скверно. Выучить выучил, но читал ужасно. И вот я ставлю ему четверку, а он выкрикивает мне в лицо: «Фашист!»… – учитель замолчал. – А вы толкуете о доброте и сострадании! Где-то в Лондоне фашиста терпят как символ, как пугало, так вы, кажется, выразились, а где-то детей называют фашистами и убивают только за то, что они говорят по-немецки. А детей этих детей, меня например, эти подонки называют фашистом потому, что им так посоветовал товарищ Волчанов. А заезжие столичные писатели толкуют о том, что в англичанах мало сострадания! Сострадание… Когда мой отец слышит по телевизору что-нибудь о братской семье народов, он закрывает лицо руками и уходит… Я с детства смотрел на его ухо: оно ужасно расплющено. Там, в трудовой армии, за несколько месяцев до конца войны конвойный подозвал его, протянул корку и говорит: «На, фашистский гаденыш, пожуй!» Тот взял корку, а конвойный его прикладом в ухо: «Вот, они, фашисты, хлеб наш трудовой жрут!» – и еще раз, и еще раз прикладом. Шутил он так… – учитель умолк.
Когда он заговорил об отце, его лицо исказила гримаса боли. Чтобы уйти от этой темы, я спросил:
– О каких подонках в школе вы все время говорите? – я старался говорить спокойно, но учитель все равно воспринял мой вопрос как упрек.
– Знали бы вы, в какой свинарник превратили школу!.. Когда Волчановы сколотили свою стаю, они в первую очередь занялись школой. У нас в школе есть чердак. Так вот, эти подонки сбились в… – не знаю, как назвать это сообщество. Там есть почти взрослые и еще совсем дети, лет двенадцати. Когда весь город узнал, чем занимаются Волчановы, эти подонки начали… – он сделал паузу и яростно воскликнул: – Будьте уверены, не обошлось без руководящей роли старшего Волчанова! Они начали затаскивать девочек на чердак… И очень скоро взяли в школе верх. Понимаете, взяли власть в школе в считанные недели! И им никто не помешал, никто не хотел мешать! Сейчас у них на учете каждая девочка. И если братья Волчановы равнодушны к ней, то милостиво дарят ее этим… И те затаскивают свою жертву на чердак у всех на виду, с хохотом, с гиканьем… Учителя отворачиваются. Я несколько раз пытался вмешаться – меня жестоко избивали. Увы, я не богатырь, они бросались на меня и били ногами. Последний раз я лежал, не вставая, почти месяц. У меня нездоровая печень, и они знают об этом и бьют нарочно…
Сначала девочки кричали, а теперь тащат ее – она молчит. Знает: тех, кто много кричит, находят потом в колодце! Тут все так ужасно переплелось. Одна мерзость неизбежно тянет за собой другую… Как только у девочки начинает что-то оформляться, к ней начинают приставать. Ее тискают, щупают, зажимают в углу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25