сходит туда, поживи у них, отлежись, отпейся чайком, говорит: ты не понимаешь, у них большие книжки, надежные провода, старший сын по ночам всё гулче кашляет, всё чаще звонит сюда, всё настойчивей просит: "Я устал, устал, забери меня навсегда". Говорит: а куда мне его? У меня уже миллионы других детей, у меня есть паства, я не могу, я один на всех, говорит: у меня уже вышли и рыбины, и хлеба, посмотри на себя — вы же ходите подо мной, как последняя голытьба, я ничего почти уже вам не даю, только кровь вашу пью. Говорит: у меня уже не хватает любви, ты знаешь, не рассказывай никому, я и сам не верю, что сейчас это говорю, я, наверное, как кто-то там, не ведаю, что творю, только я тебе говорю: я уже не могу тянуть вас всех на себе, я уже, наверное, пятые сутки совсем не сплю, не смотрю на прихожан с креста, ничего не слышу, ходит тут одна, у нее умирает дочь, а я чувствую, что послал бы ее куда подальше, сказал бы: иди к чертям, нынче у них прием, может, они тебе скажут чего, а я, прости, совсем не могу помочь, у меня в груди нарывает слезами ком, я нынче вишу ничком. Говорит: я вашим всегда говорю: хуйня, говорю — ля-ля-тополя, потому что чувствую, как вам нынче не по себе, как вы все боитесь, что я уже не держу руля, что я не совсем в себе, вполне не в себе. Говорит: а на самом деле это хуйня, ля-ля-тополя, всё, конечно, в полном окей, это моя земля, я сейчас отплАчусь, доползу до руля, поведу рукой, наведу покой, только ты, — говорит, — не уходи, не оставляй меня одного, это ничего? Говорит: вчера вспоминал, как мама смотрит испуганно и спрашивает: ты сыт? сын мой, тебе тепло? Я же видел, она боится меня, она не хочет, чтоб я был мной, она хочет сына — как котенка: тискать, прижимать к груди, говорить ему: дурачок, волноваться за любой пустячок. Я знаю, они говорят вам напыщенные слова, но лично я не думаю, что мама еще жива. Говорит: короче, возьми бумажку, съезди к ним, отдохни, поговори с ними о том и о сем, на сына взгляни. Может, он тебе приглянется, может, получится что-нибудь хоть на годик, хоть на пару месяцев, хоть на один денек; ради меня, — говорит, — просто чтобы я мог передохнуть, не думать о нем, не слышать, как он просится: "Забери меня навсегда", как он делается настойчивей с каждым днем. Говорит: можешь сказать, что я послал тебя, но лучше не говори. Он обидеться может, что я сам к нему не пришел.
2.
С Боженькой в пятницу сидели в «Клоне», он упился совершенно дико, страшно, я говорю ему: расскажи мне, пожалуйста, что проиcходит с тобой в последний месяц, ну, невозможно уже, у тебя что, неприятности какие-то, что-то не получается, что? Кто тебя обидел? — Нет-нет, говорит, ничего, всё нормально, всё пройдет, — и крутит ложечку в руках бешено, только что узлом не завязывает ее. Да понятно, говорю, что всё пройдет, но ты пойми, невозможно же смотреть, как ты изводишься, ну ладно, не рассказывай мне деталей, но скажи хоть, как тебя порадовать, дорогой Боженька? А? Я всё сделаю, а то сердце же разрывается на тебя смотреть. Поднимает на меня пьяные глаза и говорит: "Песенку спой". А мы, — понимаем, да? — сидим в «Клоне», пятница вечером, всё забито, музыка, ди-джей, всё такое. "Что, — говорю, — сейчас?" — и тут я вижу, что у него полные глаза слёз и ему вот сейчас — немедленно! — надо убедиться, что я готова это для него сделать, вот наплевать на людей, да, на то, что в общественном месте сидим, — и спеть ему песенку. Ну, думаю, нас сейчас выгонят отсюда нафиг и с позором, — хотя мало ли тут кто выебывается, может, и не выгонят, — но мне же жутко, да? — все обернутся… А он на меня смотрит и молчит, и отступать, понятно, совершенно не могу я, и говорю: "Какую тебе песенку? Заказывай, Господи, твоя воля". «Конавэллу», — говорит. А в «Клоне» играет, да? — какой-то транс. А он на меня смотрит — и я понимаю, что вот сейчас я немедленно пою ему «Конавэллу» — или всё, он для меня потерян. "Можно, — говорю, — я хоть вставать не буду?" — "Песенку, — говорит, — спой. Не тяни, спой". Ну, я вдохнула поглубже и запела. Слов не знаю, кроме первого куплета, пою и смотрю на него, потому что по сторонам смотреть страшно, и вдруг понимаю: он же совершенно трезвый! Абсолютно! Ни в одном глазу — и смотрит на меня этим своим взглядом лучистым, руки на столе лежат ладонями вверх, сквозь свитер сердце пылает так, что венец вокруг него виден. Сидит легко, нимб светится, из левой ладони дикое сияние, из правой капает кровь на салфетку, запах мирра от него такой идет, что у меня всё плывет просто, — и абсолютная тишина в кафе, — и тут я понимаю, что голос, которым я пою, совершенно уже не мой, — мощи невероятной, ангельского тембра, и звучит это всё, как если бы над нами был десятиметровый потолок, — короче, как в соборе звучит это всё. Мне стало так обидно, я захлебнулась просто. Смотрю на него и чувствую, что сейчас зареву, и говорю: какого хуя, скажи мне? Какого хуя ты со мной в эти игры играешь, а? Я тебе что, блядь, — святой Иеремия? Ты думаешь, это прикольно всё, ты думаешь, меня должно вот сeйчас переть от того, что ты вот так мне явился в сиянии? Да иди, говорю, сверни свое сияние трубочкой и соси его до послезавтра, а мне больше не надо на слезный канал давить, блин, мне тебя было реально жалко, ты понимаешь? Я из себя тут идиотку корчить согласилась, чтобы тебе, несчастненькому, легче стало, а ты выебываешься? Да иди ты в жопу, говорю, найди себе барышню шестнадцатилетнюю, любую козу вот возьми из этих, которые сейчас на тебя крестятся из-за столиков охуело и ручки тянут, и ей нимб свой демонстрируй, и заваливайся к ней каждый раз, когда головка бо-бо, чтобы она у тебя до трех ночи хуй сосала, а потом днем на работе с ног валилась! А он на меня смотрит в сиянии своем и говорит: извини, я думал, тебе будет приятно. А иди ты, говорю, нахуй. Потом в такси ехала домой и ревела, водительница говорит: "Что, любовь несчастная?" Любовь my ass. Главное, он мне ночью уже позвонил на мобильник и говорит: "Ну, не дуйся, пожалуйста, ты же знаешь, что я тебя люблю, ну что еще тебе надо?" Ну вот как объяснить ему, а?
3.
Это что за звук? Катится по столу баночка с йогуртом, ложечка чайная выпадает из чашечки, в коленной чашечке что-то булькает, когда я иду к двери. Не звонят, а скребутся, я привыкла уже, скребутся и поскуливают, иногда становятся на задние лапы и подпрыгивают, заглядывают в глазок, — но вообще-то они очень маленькие, до глазка не достают обычно, там, внизу, царапаются. Я им колбасу режу тоненько и под дверь подсовываю, жалко же их. Я бы их и внутрь пустила — но тогда они меня съедят. Я их не прикармливаю, ничего такого, они просто как-то раз пришли, скреблись, я посмотрела в глазок — они такие тощие были, ужас, жалко их было, я вот колбасы, — ну вот они повадились, я уж и колбасу для них держу специальную, ну, не колбасу, а как-то это называется, — чайный хлеб? мясной хлеб? — такое что-то, ненакладное. Нет, никогда не выходила к ним, только в глазок, страшно все-таки, я вот смотрю, как они колбасу едят, ох и зубы, господи… А из-за двери — чего бояться? Не сломают же они ее. Нет, только по ночам, днем они ходят где-то, потому что днем, знаешь, у меня тут за дверью полно охотников, — тусуются, курят, все с ружьями, один всё время ножом размахивает, страшный такой. Я им под дверь просовываю сигареты, их же жалко, я специально для них держу «Приму», я бы и получше чего могла, но они почему-то только «Приму» курят, другого не берут. Да больше года уже, — я, знаешь, прошлой зимой как-то подошла к двери, выглянула в глазок — а они там стоят, человек пять, и один говорит другому: курева нет? У того не было, и он так вздохнул… Ну, я пошла, взяла сигареты на кухне, начала подсовывать. Вот они приходят теперь утром, звонят, я подсовываю, сплющу чуть-чуть и подсовываю по одной, они берут. Иногда в глазок заглядывают, но меня не видно же, правда? Нет, никогда не впускаю и наружу не выхожу, ты что, страшно же, я смотрю иногда, как они разговаривают, — у них такие глаза бывают… Я поэтому только через глазок, внутрь их боюсь — съедят. А так ничего, не мешают. Из ЖЭКа позвонили мне, говорят — хотите, мы вам пришлем экстерминатора, который тараканов и крыс?.. Да нет, говорю, пока нормально всё, в конце вот месяца только иногда денег не бывает, вы подсуньте мне под дверь рублей восемьдесят на колбасу или как там ее. Ну, они подсунули сто, и хорошо, нам как раз хватило, восемьдесят даже мало было бы. Мне-то что? Охотники шумные, да, но днем мне это не мешает совсем, я же днем всё равно не сплю, слоняюсь, слоняюсь, — а на ночь они уходят, а волки приходят, — они же тихие, от них никаких неудобств, — придут, поскребутся, я им колбасы. Живем. Ты пей, пожалуйста, чай, не слушай меня, всё это глупости. Хочешь варенья яблочного? Нет, у меня нет, но если вечером, часов после семи, вот тут стать справа и постучать по форточке, то минут через пять мисочка на карнизе появляется, можно окно открыть и забрать. Там не очень много фруктов, в этом вареньи, ну, оно такое, знаешь, из больших банок, джем, что ли? — но, в общем, вкусное. Нет, не знаю, я пару раз выглядывала в форточку — никого не видно.
4.
Илье Кукулину в день рожденья
Будут еще дни, когда ни слова и боже мой, почему так сладко заговариваться разрывающимся алым горлом в бреду ангины, — фолликулярной, фуникулерной, тряским фуникулером нас везущей по пурпурному бархату сквозь белые пятна к небу, к небу? Мама! Я их видел, честное слово, Он нестрашный, такой подросток, почти мальчишка, только брови широкие и густые, Он их хмурит, как строгий взрослый, — но видно же, что не злится. Мама, а рядом с Ним сидят звери, справа два и два слева, и я, представляешь, узнал их, подумать только. Первый зверь — это наш Тоська, сбежавший с дачи, только огромный, и усы у него, как золотые прутья, а шерсть еще рыжее, чем даже раньше, совсем огонь, представляешь? А второй — огромный тоже — я потерял ее, помнишь, в парке, такая собачка голубая на двух колесах? — она там сидит, как живая, и смотрит, смотрит… А справа от Него такая желтая птица, я думаю, это наташкина канарейка, Наташки Свердловой, помнишь? Я видел ее, когда мы ходили к Наташке на день рожденья, мы кормили канарейку такой круглой крупою, а потом в один день она легла и больше не просыпалась. Она была очень желтой, и эта большая птица — тоже, желтой-желтой, такой желтой, что аж золотой. А четвертый зверь — я не помню, забыл, не помню. Но и он нестрашный. Мама! Когда у меня совсем пройдет горло, мне будет уже тридцать лет и три года, и я вслух расскажу тебе, что они мне говорили.
* * *
Сейчас я покажу вам фокус про сострадание, попрошу всех сосредоточиться. Смотрим: у меня на ладони ничего нет. Теперь внимание: я закрываю ладонь. Считаю до трех. Открываю ладонь. В ладони ничего нет. Еще раз: закрываю ладонь. Раз, два, три. Открываю ладонь: в ладони ничего нет. Закрываю. Раз, два, три. Открываю: ничего нет. Теперь попрошу аплодировать, потому что каждый раз, когда ладонь закрыта — оно там.
1 2 3 4 5 6 7
2.
С Боженькой в пятницу сидели в «Клоне», он упился совершенно дико, страшно, я говорю ему: расскажи мне, пожалуйста, что проиcходит с тобой в последний месяц, ну, невозможно уже, у тебя что, неприятности какие-то, что-то не получается, что? Кто тебя обидел? — Нет-нет, говорит, ничего, всё нормально, всё пройдет, — и крутит ложечку в руках бешено, только что узлом не завязывает ее. Да понятно, говорю, что всё пройдет, но ты пойми, невозможно же смотреть, как ты изводишься, ну ладно, не рассказывай мне деталей, но скажи хоть, как тебя порадовать, дорогой Боженька? А? Я всё сделаю, а то сердце же разрывается на тебя смотреть. Поднимает на меня пьяные глаза и говорит: "Песенку спой". А мы, — понимаем, да? — сидим в «Клоне», пятница вечером, всё забито, музыка, ди-джей, всё такое. "Что, — говорю, — сейчас?" — и тут я вижу, что у него полные глаза слёз и ему вот сейчас — немедленно! — надо убедиться, что я готова это для него сделать, вот наплевать на людей, да, на то, что в общественном месте сидим, — и спеть ему песенку. Ну, думаю, нас сейчас выгонят отсюда нафиг и с позором, — хотя мало ли тут кто выебывается, может, и не выгонят, — но мне же жутко, да? — все обернутся… А он на меня смотрит и молчит, и отступать, понятно, совершенно не могу я, и говорю: "Какую тебе песенку? Заказывай, Господи, твоя воля". «Конавэллу», — говорит. А в «Клоне» играет, да? — какой-то транс. А он на меня смотрит — и я понимаю, что вот сейчас я немедленно пою ему «Конавэллу» — или всё, он для меня потерян. "Можно, — говорю, — я хоть вставать не буду?" — "Песенку, — говорит, — спой. Не тяни, спой". Ну, я вдохнула поглубже и запела. Слов не знаю, кроме первого куплета, пою и смотрю на него, потому что по сторонам смотреть страшно, и вдруг понимаю: он же совершенно трезвый! Абсолютно! Ни в одном глазу — и смотрит на меня этим своим взглядом лучистым, руки на столе лежат ладонями вверх, сквозь свитер сердце пылает так, что венец вокруг него виден. Сидит легко, нимб светится, из левой ладони дикое сияние, из правой капает кровь на салфетку, запах мирра от него такой идет, что у меня всё плывет просто, — и абсолютная тишина в кафе, — и тут я понимаю, что голос, которым я пою, совершенно уже не мой, — мощи невероятной, ангельского тембра, и звучит это всё, как если бы над нами был десятиметровый потолок, — короче, как в соборе звучит это всё. Мне стало так обидно, я захлебнулась просто. Смотрю на него и чувствую, что сейчас зареву, и говорю: какого хуя, скажи мне? Какого хуя ты со мной в эти игры играешь, а? Я тебе что, блядь, — святой Иеремия? Ты думаешь, это прикольно всё, ты думаешь, меня должно вот сeйчас переть от того, что ты вот так мне явился в сиянии? Да иди, говорю, сверни свое сияние трубочкой и соси его до послезавтра, а мне больше не надо на слезный канал давить, блин, мне тебя было реально жалко, ты понимаешь? Я из себя тут идиотку корчить согласилась, чтобы тебе, несчастненькому, легче стало, а ты выебываешься? Да иди ты в жопу, говорю, найди себе барышню шестнадцатилетнюю, любую козу вот возьми из этих, которые сейчас на тебя крестятся из-за столиков охуело и ручки тянут, и ей нимб свой демонстрируй, и заваливайся к ней каждый раз, когда головка бо-бо, чтобы она у тебя до трех ночи хуй сосала, а потом днем на работе с ног валилась! А он на меня смотрит в сиянии своем и говорит: извини, я думал, тебе будет приятно. А иди ты, говорю, нахуй. Потом в такси ехала домой и ревела, водительница говорит: "Что, любовь несчастная?" Любовь my ass. Главное, он мне ночью уже позвонил на мобильник и говорит: "Ну, не дуйся, пожалуйста, ты же знаешь, что я тебя люблю, ну что еще тебе надо?" Ну вот как объяснить ему, а?
3.
Это что за звук? Катится по столу баночка с йогуртом, ложечка чайная выпадает из чашечки, в коленной чашечке что-то булькает, когда я иду к двери. Не звонят, а скребутся, я привыкла уже, скребутся и поскуливают, иногда становятся на задние лапы и подпрыгивают, заглядывают в глазок, — но вообще-то они очень маленькие, до глазка не достают обычно, там, внизу, царапаются. Я им колбасу режу тоненько и под дверь подсовываю, жалко же их. Я бы их и внутрь пустила — но тогда они меня съедят. Я их не прикармливаю, ничего такого, они просто как-то раз пришли, скреблись, я посмотрела в глазок — они такие тощие были, ужас, жалко их было, я вот колбасы, — ну вот они повадились, я уж и колбасу для них держу специальную, ну, не колбасу, а как-то это называется, — чайный хлеб? мясной хлеб? — такое что-то, ненакладное. Нет, никогда не выходила к ним, только в глазок, страшно все-таки, я вот смотрю, как они колбасу едят, ох и зубы, господи… А из-за двери — чего бояться? Не сломают же они ее. Нет, только по ночам, днем они ходят где-то, потому что днем, знаешь, у меня тут за дверью полно охотников, — тусуются, курят, все с ружьями, один всё время ножом размахивает, страшный такой. Я им под дверь просовываю сигареты, их же жалко, я специально для них держу «Приму», я бы и получше чего могла, но они почему-то только «Приму» курят, другого не берут. Да больше года уже, — я, знаешь, прошлой зимой как-то подошла к двери, выглянула в глазок — а они там стоят, человек пять, и один говорит другому: курева нет? У того не было, и он так вздохнул… Ну, я пошла, взяла сигареты на кухне, начала подсовывать. Вот они приходят теперь утром, звонят, я подсовываю, сплющу чуть-чуть и подсовываю по одной, они берут. Иногда в глазок заглядывают, но меня не видно же, правда? Нет, никогда не впускаю и наружу не выхожу, ты что, страшно же, я смотрю иногда, как они разговаривают, — у них такие глаза бывают… Я поэтому только через глазок, внутрь их боюсь — съедят. А так ничего, не мешают. Из ЖЭКа позвонили мне, говорят — хотите, мы вам пришлем экстерминатора, который тараканов и крыс?.. Да нет, говорю, пока нормально всё, в конце вот месяца только иногда денег не бывает, вы подсуньте мне под дверь рублей восемьдесят на колбасу или как там ее. Ну, они подсунули сто, и хорошо, нам как раз хватило, восемьдесят даже мало было бы. Мне-то что? Охотники шумные, да, но днем мне это не мешает совсем, я же днем всё равно не сплю, слоняюсь, слоняюсь, — а на ночь они уходят, а волки приходят, — они же тихие, от них никаких неудобств, — придут, поскребутся, я им колбасы. Живем. Ты пей, пожалуйста, чай, не слушай меня, всё это глупости. Хочешь варенья яблочного? Нет, у меня нет, но если вечером, часов после семи, вот тут стать справа и постучать по форточке, то минут через пять мисочка на карнизе появляется, можно окно открыть и забрать. Там не очень много фруктов, в этом вареньи, ну, оно такое, знаешь, из больших банок, джем, что ли? — но, в общем, вкусное. Нет, не знаю, я пару раз выглядывала в форточку — никого не видно.
4.
Илье Кукулину в день рожденья
Будут еще дни, когда ни слова и боже мой, почему так сладко заговариваться разрывающимся алым горлом в бреду ангины, — фолликулярной, фуникулерной, тряским фуникулером нас везущей по пурпурному бархату сквозь белые пятна к небу, к небу? Мама! Я их видел, честное слово, Он нестрашный, такой подросток, почти мальчишка, только брови широкие и густые, Он их хмурит, как строгий взрослый, — но видно же, что не злится. Мама, а рядом с Ним сидят звери, справа два и два слева, и я, представляешь, узнал их, подумать только. Первый зверь — это наш Тоська, сбежавший с дачи, только огромный, и усы у него, как золотые прутья, а шерсть еще рыжее, чем даже раньше, совсем огонь, представляешь? А второй — огромный тоже — я потерял ее, помнишь, в парке, такая собачка голубая на двух колесах? — она там сидит, как живая, и смотрит, смотрит… А справа от Него такая желтая птица, я думаю, это наташкина канарейка, Наташки Свердловой, помнишь? Я видел ее, когда мы ходили к Наташке на день рожденья, мы кормили канарейку такой круглой крупою, а потом в один день она легла и больше не просыпалась. Она была очень желтой, и эта большая птица — тоже, желтой-желтой, такой желтой, что аж золотой. А четвертый зверь — я не помню, забыл, не помню. Но и он нестрашный. Мама! Когда у меня совсем пройдет горло, мне будет уже тридцать лет и три года, и я вслух расскажу тебе, что они мне говорили.
* * *
Сейчас я покажу вам фокус про сострадание, попрошу всех сосредоточиться. Смотрим: у меня на ладони ничего нет. Теперь внимание: я закрываю ладонь. Считаю до трех. Открываю ладонь. В ладони ничего нет. Еще раз: закрываю ладонь. Раз, два, три. Открываю ладонь: в ладони ничего нет. Закрываю. Раз, два, три. Открываю: ничего нет. Теперь попрошу аплодировать, потому что каждый раз, когда ладонь закрыта — оно там.
1 2 3 4 5 6 7