только помни, Николай, это наш с тобою маленький секрет, смотри, не рассказывай никому.
* * *
У меня на левой руке вырезано: «Отвернись», а на правой — "Remember, you bitch", левая заживает уже, а правая пока нет, значит, смотреть уже можно, забыть еще нельзя. Смотреть уже можно, но лучше с некоторого расстояния, в детали не вникая, лучше даже боковым зрением, и тогда меньше пугаться, хотя, собственно, пугаться особо нечего, скоро заживет совсем, можно будет забыть. Всё заживет, всё, — обои рваные срастутся, затянется трещина в кухонном окне, — сначала липким чем-то, потом покроется корочкой, потом зарастет, — дверь в туалет отрастит из культи новую ручку, даже сильнее прежней, на поредевшей одежной щетке пробьются новые волоски. Будем выздоравливать, будем забывать, а смотреть — нет, не будем, так не выздороветь и не забыть, — а будем носить длинные рукава, и тогда постепенно, постепенно. Длинные рукава будем носить в этот раз, в следующий, может, высокий воротник, а как-нибудь случится дойти и до очков солнечных, или перчаток, или юбки длинной, — это уж где что напишем, куда попадем. Но сейчас будем выздоравливать, вон уже сигарета не падает, вон уже люди с лицами за окном пошли.
* * *
В горле твоем пищаль, в голове блицкриги, губы сложены орудийным жерлом, шестизарядный механизм, спуск под левым коленом, доброе утро, мой ангел. Доброе утро, вот тебе мартиролог, тонкими пальцами аккуратно впиши мое имя между Ольгой и Ярославной, дату оставь открытой — пока неясно, сколько мне еще умирать в твоей светлой горенке на проспекте Вернадского, дом четыре. Загляни в холодильник, видишь — зима, видишь — лед на Яузе, снег на полках, дети играют в Карбышева, три фигуры особенно удались им, и лучше всех — девочка, защищающаяся от струй руками. Загляни в духовку, видишь — лето, видишь — костры геенны выстроились в три ряда и приветственно машут мне ровными языками, "ждем, — говорят, — приезжай, скучаем", видишь — жирная чернота украинского чернозема, колкие крошки разбитых стен «Интуриста», запах кислой капусты из бочек ресторана "У Швейка", летняя веранда, зонтики, хорошенький мальчик в обтяжку блюет на заднем дворе мясным пирогом и пивом, двадцать четыре часа до чумы, он первый. Кажется, мне уже не страшно, кажется, еще не больно. Загляни в мартиролог — видишь, осень, видишь, третьей строчкой идет Сталлоне, шестой — Шварцнеггер, видишь, это мое имя, ты вписал его утром между Ольгой и Ярославной, и теперь мне не страшно потеряться или забыться, можно, мой ангел, я забудусь, пока кровь идет тонкой струйкой и голова только начинает кружиться, в горле моем бабочка, в голове духовой оркестр, губы хватают воздух и рвут в клочки, как пальцы — простынь, многозарядный механизм, спуск на обоих запястьях, затяни потуже.
* * *
К нам пришел спаситель, говорит: "Милые дамы, это совершенно безнадежный случай, я умываю руки. Я советовался с коллегами, мы даже запросили помощи у нескольких крупных НИИ в Массачусетсе и Лиссабоне, но, видимо, изменить что бы то ни было уже не в наших силах. Я понимаю вашу скорбь, но при этом совершено не чувствую себя вправе подавать вам напрасные надежды". Мы говорим: господи, дорогой спаситель, но неужели ничего, ничего, совершенно ничего нельзя для него сделать? Он берет мою ладонь в свои ладони, смотрит мне в глаза и говорит: «Мужайтесь». Тогда сестра начинает плакать, а я стараюсь держаться и говорю: спасибо Вам, я понимаю, Вы сделали все, что могли, просто это настолько больно, невыносимо… Он смотрит на меня с состраданием и говорит: простите меня за бестактный вопрос, сколько Вам лет? Двадцать семь, — говорю я, и слезы текут мне в рот, — двадцать семь. И тогда он говорит мне: я, наверное, покажусь Вам циничным, но Вы еще молоды, у Вас будет другой сливной бачок. Это, конечно, не восполнит вашей утраты, но все-таки… Я хочу ударить его, конечно, но понимаю, что он просто старается меня утешить, и с усилием говорю: спасибо вам, правда, спасибо. Когда он уходит, я возвращаюсь в гостиную и говорю сестре: Лена, пойдем, тебе надо что-нибудь съесть, на тебе лица нет, — и мы идем в район кафе маленькими улочками, держась подальше от магазинов сантехники.
* * *
Смертию смерть поправ, больше не оживем, третьего раза не дано, и спасибо, вырвались, теперь — поспать, отдохнуть. Вчера мы бились и бились, позавчера мы бились и бились, третьего дня мы едва не упали замертво, когда поняли, что нам еще биться и биться, и вот наконец — поспать, отдохнуть. Если у меня вдруг откроются глаза — ты их пятачками, если у меня вдруг рука упадет — ты ее на грудь. И я тебе тоже так, здесь надо друг за друга, иначе не отдохнуть, не поспать. Смертию смерть поправ — это нам не очень хорошо, это как-то напрягает и обязывает, мы ведь должны что-то делать теперь, поправ? — нет, поспать, отдохнуть. У меня горло болит, как ты думаешь, я умру? Вот и я думаю, что не знаю. Но ты пятачками, если что.
Мы вчера бегали по Тверской; ну так — бегали по Тверской, не для здоровья, господь с тобой, просто бегали, туда-сюда, от телеграфа до Охотного ряда, и выбежали бы на Моховую, если бы не упали в переходе.
* * *
Кате Андреевой
Катечка говорит: "Ты ведь можешь в любой момент у меня пожить, ты же знаешь, у меня и место есть, и всё, в любой момент, даже не задумывайся". Катечка говорит: "Это ты замоталась просто, так же тоже нельзя", — и я ей ладошку целую, — и так тоже нельзя, и я, конечно, задумываюсь, не раз задумаюсь еще. Катечка, так нельзя со мной, я ведь действительно могу прийти и в любой момент, и в неподходящий, и в страшный, в особо какой-нибудь страшный момент могу остаться пожить, а потом как? Мы же перепутаем всё, все наши свитера и маечки, хвостики от модемов перепутаем и наших мальчиков, ключи перепутаем и полотенца в ванной, будильники и подушки, а потом мне уходить пора будет, — как мы разберем всё это, на что поделим? Катечка, говорю я, Катечка, спасибо тебе, только у меня, знаешь, сегодня в голове что-то клацает, перебивается со звона на треск, с воды на хлеб, не сердись, говорю, Катечка, я неумная, я вчера оказалась неизвестно где, я и сейчас непонятно кто. Катечка, говорю я, я пожить к тебе приду, ты меня не выгонишь? Ну что ты, говорит Катечка, ну что ты, ну что ты, зайчик.
СКАЗКИ ДЛЯ НЕВРАСТЕНИКОВ
1.
Настику
Жили-были братик и сестричка, и один раз на Новый Год родители подарили им хомячка. Хомячок был маленький, рыженький, он умел подавать лапку, и дети его очень любили. Братик и сестричка сделали хомячку уютную клетку, постелили в ней мягкий коврик из старого полотенца и всегда следили, чтобы у их хомячка была в поилке чистая водичка. Детям очень нравилось, когда их хомячок хорошо кушал, и они старались приносить ему ту еду, которую хомячок любил больше всего. Хомячок ел и зернышки, и яблоки, и тыквенные семечки, и кабачки, и сыр, — но больше всего ему нравился мелко нарезанный овощной салат. Когда дети это поняли, они очень обрадовались, и теперь каждый день они мелко резали для своего хомячка овощной салат. От салата хомячок стал очень быстро расти, и уже через неделю пришлось переселить его из клеточки в коробку от телевизора. Дети продолжали не чаять души в своем хомячке, но салату ему требовалось все больше и больше, через месяц хомячок каждый день съедал уже целую выварку мелко нарезанного овощного салату, и детям пришлось забросить уроки, чтобы с трех часов дня становиться к столу и вместе мелко резать для хомячка овощной салат. Очень скоро, когда хомячок уже занимал всю детскую, а сами дети переселились жить на балкон, братика и сестричку выгнали из школы за неуспеваемость. Сестричка немножко поплакала, а братик сказал: "Ничего, зато у нас есть наш хомячок, мы ему нужны и он никогда нас не покинет. Скоро полдень, идем, нам пора на кухню — мелко резать нашему хомячку овощной салат". Когда дети дорезали первую цистерну салата, к ним на кухню пришли мама и папа, и папа сказал: дети, вам уже почти по тридцать лет, и пора понять, что ваш хомячок — никакой не хомячок, а страшный и ужасный Salad Monster, о котором нам даже писали в журнале «Афиша». Мы должны выгнать его — или он съест ваши молодые жизни вместе с мелко нарезанным овощным салатом. Нет, сказали братик и сестричка, вы не можете заставить нас разлюбить нашего хомячка! — и они сбежали из дома, а Salad Monster ехал за ними на подъемном кране. Братик и сестричка сняли маленький-маленький домик далеко за городом, а прилегающий к домику пустырь обнесли высокой чугунной решеткой, которую Salad Monster мог погнуть, но не сломать. Теперь братику и сестричке было уже за шестьдесят, они просыпались на заре и сразу шли резать салат, чтобы к вечеру свалить его в конце пустыря огромной кучей, от которой к полуночи не оставалось и следа. Здоровье у братика и сестрички было уже не то, что раньше, к вечеру они еле держались на ногах, и однажды сестричка, глядя на свои мозолистые руки и слушая, как Salad Monster за окном ураганом сметает с таким трудом нарезанный овощной салат, сказала братику; "Знаешь, я, кажется, не люблю больше нашего хомячка". Братик обнял свою сестричку морщинистой рукой и сказал: "Мне тоже бывает трудно. Но мы нужны ему, он от нас зависит. Мы не можем его бросить". И правда, Salad Monster совершенно не мог жить без мелко нарезанного овощного салата; если ужин задерживался хоть на час, Salad Monster падал на землю, глаза его закатывались, и он тяжело дышал в предчувствии верной смерти.
Но вот однажды в домик, где жили братик с сестричкой, пришло грустное-грустное письмо: их мама и папа умерли. "Я поеду на похороны, — сказала сестричка — а ты оставайся с хомячком. Справишься ли ты один с нарезанием такого большого количества салата? Это будет непросто!" "Я не буду спать пару ночей, не страшно, — сказал братик, — только ты возвращайся поскорее". "Это займет не больше трех дней", — ответила сестричка и уехала. А ночью братик очень тяжело заболел. Он лежал в бреду и в жару, и ему все время казалось, что хомячок громко стонет за стенкой дома, умирая в страшных муках, и он порывался встать и побежать мелко резать хомячку овощной салат, но тут же обессиленно падал на кровать. Он пришел в себя только через три дня, и первой его мыслью была страшная мысль о том, что хомячок умер. Собрав все свои силы, братик добрался до окна, ожидая увидеть страшную картину, — но Salad Monster был на месте и преспокойно смотрел сквозь решетку на далекие огни города. Но самым удивительным было то, что Salad Monster уменьшился почти вдвое! Когда сестричка наконец вернулась с похорон мамы и папы, братик кинулся к ней и закричал: сестричка, сестричка, наш хомячок жив-здоров и без мелко нарезанного овощного салата — он просто уменьшается в размерах! Да, — сказала печальная сестричка, — когда я стояла над свежей могилой наших мамы и папы, я поняла, что у нас был никакой не хомячок, а тот самый Salad Monster, о котором писал журнал «Афиша», и он съел наши молодые жизни с мелко нарезанным овощным салатом. И тогда братик заплакал, а сестричка взяла ружье и выстрелила прямо через окно, и Salad Monster упал на землю без единого звука, а дряхлые братик и сестричка поковыляли наружу и подошли к нему, и присели на корточки, и увидели, что перед ними лежит разорванный пулями рыженький хомячок, и передняя лапка у него приподнята, как будто он хочет поздороваться. И тогда сестричка зарыдала, закрыв лицо руками, и сказала братику: "Боже мой, что же я натворила!"
2.
Шла кошечка по лесу, и вдруг видит — идет собачка. Кошечка ей и говорит: ты кто? — Я собачка! — А я кошечка! — Давай дружить! — Давай! — Подружились кошечка с собачкой и пошли дальше. Идут, идут — видят, идет им навстречу лошадка. Ты кто? — я лошадка! — А я кошечка! — А я собачка! — Давай дружить! — Давайте! — Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут, идут, видят — навстречу им идет Смерть. Ты кто? — я Смерть! — А я кошечка! — А я собачка! — А я лошадка! Давай дружить! — Давайте! — Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут по лесу, и вдруг видят — река. Надо нам, говорит Смерть, через эту реку перепрыгнуть и дальше идти. Кошечка разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом лошадка разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом Смерть разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом собачка разбежалась, прыг — упала в воду и утонула. А вечером кошечка и говорит всем: я не могу заснуть, послушайте, это ужасно. Я все время чувствую, что это моя вина. Я так давно ее знаю, я должна была понимать, что она не сможет перепрыгнуть эту проклятую реку. Я должна была построить мостик, хотя бы, или на лошадку ее посадить. Господи, говорит кошечка и плачет, как мне ее не хватает! И ведь я, я, я во всем виновата! Тогда лошадка обняла кошечку и говорит: не плачь, не плачь, кошечка, это не из-за тебя, и ты прекрасно это понимаешь, перестань, тебе просто сейчас хочется найти всему происшедшему рациональное объяснение, — но ты же умница, ты же знаешь, что никто и ни в чем не виноват. Я знала ее, конечно, хуже, чем ты, но мы с ней дружили все-таки, и мне очень больно. Но от того, что ты себя замучаешь этими ужасными мыслями, она к нам не вернется. Нам надо поддерживать друг друга и идти дальше. Ну, посмотри на меня. Посмотри. Улыбнись, ну! Вот так. Мы все вместе. Мы друзья — и я, и ты, и Смерть. Мы заодно. Мы справимся. Мы всегда будем любить и помнить нашу собачку, и мы будем жить так, как ей бы хотелось, чтобы мы жили, — долго и счастливо. Тогда кошечка утерла слезки и весело засмеялась, и они с лошадкой крепко-крепко обнялись и побежали играть, а Смерть сказала: упокой, господи, собачкину душу.
3.
Наступила осень, и всем стало плохо. И зайчику в глубокой норке, и белочке на высокой ветке, и лисичке на дальней полянке, и мишке в темной берлоге, и волку под тяжелой корягой — всех одолела сезонная депрессия, никого не обошла. Зайчик всё лежал в глубокой норке, смотрел сквозь дверку на тяжелый бесконечный дождь и думал: "Я бездарь. Это не смертельно, конечно, если понять в пятнадцать лет; в двадцать еще можно. Но в тридцать семь, прозанимавшись всю жизнь одним и тем же, понять, что ты бездарь, — это… это, в конце концов, просто невыносимо стыдно. О господи". Белочка на высокой ветке сидела, зажмурясь, в дупле, и ей казалось, что, если она пошевельнется хоть самую чуточку, — ее голова лопнет от боли. Белочка думала: "Я ведь любила, честно. По крайней мере дважды. Что же, что приводило меня в такой ужас, что невозможно было хоть на день, хоть на час с кем-нибудь остаться, остановиться? Что я защищала? Какую свободу? Свободу холодной осенью умирать в одиночестве от этого невыносимого, как болезнь, невыносимого, бесконечного, невыносимого дождя?" Лисичка на дальней полянке бродила под струями вместо того, чтобы бежать и прятаться к себе в нору, и думала: "Господи, хотя бы заболею, может, это что-нибудь изменит? Глупо, но какие еще надежды? Если бы хотя бы чувствовать, что он ждет моей смерти, — это все-таки какая-то связь между нами, какая-то его мысль обо мне, — но я настолько ему не мешаю, настолько не касаюсь его мира, что он даже смерти моей не ждет; что есть я, что нет меня. Господи, умереть бы". Мишка в темной берлоге думал: "Слава богу, засну сейчас, и хотя бы до весны всё кончится. Это надежда у меня по крайней мере такая. А учитывая, если честно, летнюю проголодь, то надежда эта — так, иллюзия. Лапы не хватит, безусловно, не хватит до весны, перестань себе врать, перестань. Встанешь и будешь шататься черным призраком, искать крови, а потом умирать от стыда и отмывать пасть и заходиться в рвоте, а потом… а потом вообще не знаю что. Хорошо хоть малых прокормил, вроде, они и не заметили, как все чудовищно, скрыл, спрятал, уберег от нищеты — по крайней мере, сейчас, по крайней мере, на этот год. А весной… Ладно. Дожить бы до весны еще". Волк под тяжелой корягой думал: "Он сказал — шесть месяцев, от силы — восемь — но это если питаться, — а как питаться? Лапы дрожат и так спина болит — лишний раз не прыгнешь, не пробежишься. Шесть или восемь. Почему они должны были прийтись именно на осень и зиму, почему не на лето, когда можно было уйти поглубже в чащу и там умереть, нежась, тихо, сонно? Умирать от голода легче в тепле, чем в холоде, да и летом я, может, и в нынешнем своем состоянии поохотился бы худо-бедно и тогда дольше бы протянул, а сейчас, по холоду и по снегу… Говорят, от голода наш брат умирает за две недели. Ужас, как долго".
Все звери почувствовали мысли друг друга, и все преисполнились страха и сострадания, и все заплакали. Мужчины плакали тихо, давясь, в кулак, а белочка и лисичка просто ужасно взахлеб рыдали, и лисичка побрела на плач белочки, хотя они совсем и не были знакомы, — просто, ну, понятно, почему. Белочка была даже рада, и они вместе забрались поглубже в белочкино дупло и еще немножко поплакали на плече друг у друга, а потом закрыли вход в дупло и попробовали хорошенько согреться. Белочка поставила чайник, они перестали плакать и только всхлипывали тихонько и улыбались друг другу с облегчением.
1 2 3 4 5 6 7
* * *
У меня на левой руке вырезано: «Отвернись», а на правой — "Remember, you bitch", левая заживает уже, а правая пока нет, значит, смотреть уже можно, забыть еще нельзя. Смотреть уже можно, но лучше с некоторого расстояния, в детали не вникая, лучше даже боковым зрением, и тогда меньше пугаться, хотя, собственно, пугаться особо нечего, скоро заживет совсем, можно будет забыть. Всё заживет, всё, — обои рваные срастутся, затянется трещина в кухонном окне, — сначала липким чем-то, потом покроется корочкой, потом зарастет, — дверь в туалет отрастит из культи новую ручку, даже сильнее прежней, на поредевшей одежной щетке пробьются новые волоски. Будем выздоравливать, будем забывать, а смотреть — нет, не будем, так не выздороветь и не забыть, — а будем носить длинные рукава, и тогда постепенно, постепенно. Длинные рукава будем носить в этот раз, в следующий, может, высокий воротник, а как-нибудь случится дойти и до очков солнечных, или перчаток, или юбки длинной, — это уж где что напишем, куда попадем. Но сейчас будем выздоравливать, вон уже сигарета не падает, вон уже люди с лицами за окном пошли.
* * *
В горле твоем пищаль, в голове блицкриги, губы сложены орудийным жерлом, шестизарядный механизм, спуск под левым коленом, доброе утро, мой ангел. Доброе утро, вот тебе мартиролог, тонкими пальцами аккуратно впиши мое имя между Ольгой и Ярославной, дату оставь открытой — пока неясно, сколько мне еще умирать в твоей светлой горенке на проспекте Вернадского, дом четыре. Загляни в холодильник, видишь — зима, видишь — лед на Яузе, снег на полках, дети играют в Карбышева, три фигуры особенно удались им, и лучше всех — девочка, защищающаяся от струй руками. Загляни в духовку, видишь — лето, видишь — костры геенны выстроились в три ряда и приветственно машут мне ровными языками, "ждем, — говорят, — приезжай, скучаем", видишь — жирная чернота украинского чернозема, колкие крошки разбитых стен «Интуриста», запах кислой капусты из бочек ресторана "У Швейка", летняя веранда, зонтики, хорошенький мальчик в обтяжку блюет на заднем дворе мясным пирогом и пивом, двадцать четыре часа до чумы, он первый. Кажется, мне уже не страшно, кажется, еще не больно. Загляни в мартиролог — видишь, осень, видишь, третьей строчкой идет Сталлоне, шестой — Шварцнеггер, видишь, это мое имя, ты вписал его утром между Ольгой и Ярославной, и теперь мне не страшно потеряться или забыться, можно, мой ангел, я забудусь, пока кровь идет тонкой струйкой и голова только начинает кружиться, в горле моем бабочка, в голове духовой оркестр, губы хватают воздух и рвут в клочки, как пальцы — простынь, многозарядный механизм, спуск на обоих запястьях, затяни потуже.
* * *
К нам пришел спаситель, говорит: "Милые дамы, это совершенно безнадежный случай, я умываю руки. Я советовался с коллегами, мы даже запросили помощи у нескольких крупных НИИ в Массачусетсе и Лиссабоне, но, видимо, изменить что бы то ни было уже не в наших силах. Я понимаю вашу скорбь, но при этом совершено не чувствую себя вправе подавать вам напрасные надежды". Мы говорим: господи, дорогой спаситель, но неужели ничего, ничего, совершенно ничего нельзя для него сделать? Он берет мою ладонь в свои ладони, смотрит мне в глаза и говорит: «Мужайтесь». Тогда сестра начинает плакать, а я стараюсь держаться и говорю: спасибо Вам, я понимаю, Вы сделали все, что могли, просто это настолько больно, невыносимо… Он смотрит на меня с состраданием и говорит: простите меня за бестактный вопрос, сколько Вам лет? Двадцать семь, — говорю я, и слезы текут мне в рот, — двадцать семь. И тогда он говорит мне: я, наверное, покажусь Вам циничным, но Вы еще молоды, у Вас будет другой сливной бачок. Это, конечно, не восполнит вашей утраты, но все-таки… Я хочу ударить его, конечно, но понимаю, что он просто старается меня утешить, и с усилием говорю: спасибо вам, правда, спасибо. Когда он уходит, я возвращаюсь в гостиную и говорю сестре: Лена, пойдем, тебе надо что-нибудь съесть, на тебе лица нет, — и мы идем в район кафе маленькими улочками, держась подальше от магазинов сантехники.
* * *
Смертию смерть поправ, больше не оживем, третьего раза не дано, и спасибо, вырвались, теперь — поспать, отдохнуть. Вчера мы бились и бились, позавчера мы бились и бились, третьего дня мы едва не упали замертво, когда поняли, что нам еще биться и биться, и вот наконец — поспать, отдохнуть. Если у меня вдруг откроются глаза — ты их пятачками, если у меня вдруг рука упадет — ты ее на грудь. И я тебе тоже так, здесь надо друг за друга, иначе не отдохнуть, не поспать. Смертию смерть поправ — это нам не очень хорошо, это как-то напрягает и обязывает, мы ведь должны что-то делать теперь, поправ? — нет, поспать, отдохнуть. У меня горло болит, как ты думаешь, я умру? Вот и я думаю, что не знаю. Но ты пятачками, если что.
Мы вчера бегали по Тверской; ну так — бегали по Тверской, не для здоровья, господь с тобой, просто бегали, туда-сюда, от телеграфа до Охотного ряда, и выбежали бы на Моховую, если бы не упали в переходе.
* * *
Кате Андреевой
Катечка говорит: "Ты ведь можешь в любой момент у меня пожить, ты же знаешь, у меня и место есть, и всё, в любой момент, даже не задумывайся". Катечка говорит: "Это ты замоталась просто, так же тоже нельзя", — и я ей ладошку целую, — и так тоже нельзя, и я, конечно, задумываюсь, не раз задумаюсь еще. Катечка, так нельзя со мной, я ведь действительно могу прийти и в любой момент, и в неподходящий, и в страшный, в особо какой-нибудь страшный момент могу остаться пожить, а потом как? Мы же перепутаем всё, все наши свитера и маечки, хвостики от модемов перепутаем и наших мальчиков, ключи перепутаем и полотенца в ванной, будильники и подушки, а потом мне уходить пора будет, — как мы разберем всё это, на что поделим? Катечка, говорю я, Катечка, спасибо тебе, только у меня, знаешь, сегодня в голове что-то клацает, перебивается со звона на треск, с воды на хлеб, не сердись, говорю, Катечка, я неумная, я вчера оказалась неизвестно где, я и сейчас непонятно кто. Катечка, говорю я, я пожить к тебе приду, ты меня не выгонишь? Ну что ты, говорит Катечка, ну что ты, ну что ты, зайчик.
СКАЗКИ ДЛЯ НЕВРАСТЕНИКОВ
1.
Настику
Жили-были братик и сестричка, и один раз на Новый Год родители подарили им хомячка. Хомячок был маленький, рыженький, он умел подавать лапку, и дети его очень любили. Братик и сестричка сделали хомячку уютную клетку, постелили в ней мягкий коврик из старого полотенца и всегда следили, чтобы у их хомячка была в поилке чистая водичка. Детям очень нравилось, когда их хомячок хорошо кушал, и они старались приносить ему ту еду, которую хомячок любил больше всего. Хомячок ел и зернышки, и яблоки, и тыквенные семечки, и кабачки, и сыр, — но больше всего ему нравился мелко нарезанный овощной салат. Когда дети это поняли, они очень обрадовались, и теперь каждый день они мелко резали для своего хомячка овощной салат. От салата хомячок стал очень быстро расти, и уже через неделю пришлось переселить его из клеточки в коробку от телевизора. Дети продолжали не чаять души в своем хомячке, но салату ему требовалось все больше и больше, через месяц хомячок каждый день съедал уже целую выварку мелко нарезанного овощного салату, и детям пришлось забросить уроки, чтобы с трех часов дня становиться к столу и вместе мелко резать для хомячка овощной салат. Очень скоро, когда хомячок уже занимал всю детскую, а сами дети переселились жить на балкон, братика и сестричку выгнали из школы за неуспеваемость. Сестричка немножко поплакала, а братик сказал: "Ничего, зато у нас есть наш хомячок, мы ему нужны и он никогда нас не покинет. Скоро полдень, идем, нам пора на кухню — мелко резать нашему хомячку овощной салат". Когда дети дорезали первую цистерну салата, к ним на кухню пришли мама и папа, и папа сказал: дети, вам уже почти по тридцать лет, и пора понять, что ваш хомячок — никакой не хомячок, а страшный и ужасный Salad Monster, о котором нам даже писали в журнале «Афиша». Мы должны выгнать его — или он съест ваши молодые жизни вместе с мелко нарезанным овощным салатом. Нет, сказали братик и сестричка, вы не можете заставить нас разлюбить нашего хомячка! — и они сбежали из дома, а Salad Monster ехал за ними на подъемном кране. Братик и сестричка сняли маленький-маленький домик далеко за городом, а прилегающий к домику пустырь обнесли высокой чугунной решеткой, которую Salad Monster мог погнуть, но не сломать. Теперь братику и сестричке было уже за шестьдесят, они просыпались на заре и сразу шли резать салат, чтобы к вечеру свалить его в конце пустыря огромной кучей, от которой к полуночи не оставалось и следа. Здоровье у братика и сестрички было уже не то, что раньше, к вечеру они еле держались на ногах, и однажды сестричка, глядя на свои мозолистые руки и слушая, как Salad Monster за окном ураганом сметает с таким трудом нарезанный овощной салат, сказала братику; "Знаешь, я, кажется, не люблю больше нашего хомячка". Братик обнял свою сестричку морщинистой рукой и сказал: "Мне тоже бывает трудно. Но мы нужны ему, он от нас зависит. Мы не можем его бросить". И правда, Salad Monster совершенно не мог жить без мелко нарезанного овощного салата; если ужин задерживался хоть на час, Salad Monster падал на землю, глаза его закатывались, и он тяжело дышал в предчувствии верной смерти.
Но вот однажды в домик, где жили братик с сестричкой, пришло грустное-грустное письмо: их мама и папа умерли. "Я поеду на похороны, — сказала сестричка — а ты оставайся с хомячком. Справишься ли ты один с нарезанием такого большого количества салата? Это будет непросто!" "Я не буду спать пару ночей, не страшно, — сказал братик, — только ты возвращайся поскорее". "Это займет не больше трех дней", — ответила сестричка и уехала. А ночью братик очень тяжело заболел. Он лежал в бреду и в жару, и ему все время казалось, что хомячок громко стонет за стенкой дома, умирая в страшных муках, и он порывался встать и побежать мелко резать хомячку овощной салат, но тут же обессиленно падал на кровать. Он пришел в себя только через три дня, и первой его мыслью была страшная мысль о том, что хомячок умер. Собрав все свои силы, братик добрался до окна, ожидая увидеть страшную картину, — но Salad Monster был на месте и преспокойно смотрел сквозь решетку на далекие огни города. Но самым удивительным было то, что Salad Monster уменьшился почти вдвое! Когда сестричка наконец вернулась с похорон мамы и папы, братик кинулся к ней и закричал: сестричка, сестричка, наш хомячок жив-здоров и без мелко нарезанного овощного салата — он просто уменьшается в размерах! Да, — сказала печальная сестричка, — когда я стояла над свежей могилой наших мамы и папы, я поняла, что у нас был никакой не хомячок, а тот самый Salad Monster, о котором писал журнал «Афиша», и он съел наши молодые жизни с мелко нарезанным овощным салатом. И тогда братик заплакал, а сестричка взяла ружье и выстрелила прямо через окно, и Salad Monster упал на землю без единого звука, а дряхлые братик и сестричка поковыляли наружу и подошли к нему, и присели на корточки, и увидели, что перед ними лежит разорванный пулями рыженький хомячок, и передняя лапка у него приподнята, как будто он хочет поздороваться. И тогда сестричка зарыдала, закрыв лицо руками, и сказала братику: "Боже мой, что же я натворила!"
2.
Шла кошечка по лесу, и вдруг видит — идет собачка. Кошечка ей и говорит: ты кто? — Я собачка! — А я кошечка! — Давай дружить! — Давай! — Подружились кошечка с собачкой и пошли дальше. Идут, идут — видят, идет им навстречу лошадка. Ты кто? — я лошадка! — А я кошечка! — А я собачка! — Давай дружить! — Давайте! — Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут, идут, видят — навстречу им идет Смерть. Ты кто? — я Смерть! — А я кошечка! — А я собачка! — А я лошадка! Давай дружить! — Давайте! — Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут по лесу, и вдруг видят — река. Надо нам, говорит Смерть, через эту реку перепрыгнуть и дальше идти. Кошечка разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом лошадка разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом Смерть разбежалась, прыг — и на том берегу. Потом собачка разбежалась, прыг — упала в воду и утонула. А вечером кошечка и говорит всем: я не могу заснуть, послушайте, это ужасно. Я все время чувствую, что это моя вина. Я так давно ее знаю, я должна была понимать, что она не сможет перепрыгнуть эту проклятую реку. Я должна была построить мостик, хотя бы, или на лошадку ее посадить. Господи, говорит кошечка и плачет, как мне ее не хватает! И ведь я, я, я во всем виновата! Тогда лошадка обняла кошечку и говорит: не плачь, не плачь, кошечка, это не из-за тебя, и ты прекрасно это понимаешь, перестань, тебе просто сейчас хочется найти всему происшедшему рациональное объяснение, — но ты же умница, ты же знаешь, что никто и ни в чем не виноват. Я знала ее, конечно, хуже, чем ты, но мы с ней дружили все-таки, и мне очень больно. Но от того, что ты себя замучаешь этими ужасными мыслями, она к нам не вернется. Нам надо поддерживать друг друга и идти дальше. Ну, посмотри на меня. Посмотри. Улыбнись, ну! Вот так. Мы все вместе. Мы друзья — и я, и ты, и Смерть. Мы заодно. Мы справимся. Мы всегда будем любить и помнить нашу собачку, и мы будем жить так, как ей бы хотелось, чтобы мы жили, — долго и счастливо. Тогда кошечка утерла слезки и весело засмеялась, и они с лошадкой крепко-крепко обнялись и побежали играть, а Смерть сказала: упокой, господи, собачкину душу.
3.
Наступила осень, и всем стало плохо. И зайчику в глубокой норке, и белочке на высокой ветке, и лисичке на дальней полянке, и мишке в темной берлоге, и волку под тяжелой корягой — всех одолела сезонная депрессия, никого не обошла. Зайчик всё лежал в глубокой норке, смотрел сквозь дверку на тяжелый бесконечный дождь и думал: "Я бездарь. Это не смертельно, конечно, если понять в пятнадцать лет; в двадцать еще можно. Но в тридцать семь, прозанимавшись всю жизнь одним и тем же, понять, что ты бездарь, — это… это, в конце концов, просто невыносимо стыдно. О господи". Белочка на высокой ветке сидела, зажмурясь, в дупле, и ей казалось, что, если она пошевельнется хоть самую чуточку, — ее голова лопнет от боли. Белочка думала: "Я ведь любила, честно. По крайней мере дважды. Что же, что приводило меня в такой ужас, что невозможно было хоть на день, хоть на час с кем-нибудь остаться, остановиться? Что я защищала? Какую свободу? Свободу холодной осенью умирать в одиночестве от этого невыносимого, как болезнь, невыносимого, бесконечного, невыносимого дождя?" Лисичка на дальней полянке бродила под струями вместо того, чтобы бежать и прятаться к себе в нору, и думала: "Господи, хотя бы заболею, может, это что-нибудь изменит? Глупо, но какие еще надежды? Если бы хотя бы чувствовать, что он ждет моей смерти, — это все-таки какая-то связь между нами, какая-то его мысль обо мне, — но я настолько ему не мешаю, настолько не касаюсь его мира, что он даже смерти моей не ждет; что есть я, что нет меня. Господи, умереть бы". Мишка в темной берлоге думал: "Слава богу, засну сейчас, и хотя бы до весны всё кончится. Это надежда у меня по крайней мере такая. А учитывая, если честно, летнюю проголодь, то надежда эта — так, иллюзия. Лапы не хватит, безусловно, не хватит до весны, перестань себе врать, перестань. Встанешь и будешь шататься черным призраком, искать крови, а потом умирать от стыда и отмывать пасть и заходиться в рвоте, а потом… а потом вообще не знаю что. Хорошо хоть малых прокормил, вроде, они и не заметили, как все чудовищно, скрыл, спрятал, уберег от нищеты — по крайней мере, сейчас, по крайней мере, на этот год. А весной… Ладно. Дожить бы до весны еще". Волк под тяжелой корягой думал: "Он сказал — шесть месяцев, от силы — восемь — но это если питаться, — а как питаться? Лапы дрожат и так спина болит — лишний раз не прыгнешь, не пробежишься. Шесть или восемь. Почему они должны были прийтись именно на осень и зиму, почему не на лето, когда можно было уйти поглубже в чащу и там умереть, нежась, тихо, сонно? Умирать от голода легче в тепле, чем в холоде, да и летом я, может, и в нынешнем своем состоянии поохотился бы худо-бедно и тогда дольше бы протянул, а сейчас, по холоду и по снегу… Говорят, от голода наш брат умирает за две недели. Ужас, как долго".
Все звери почувствовали мысли друг друга, и все преисполнились страха и сострадания, и все заплакали. Мужчины плакали тихо, давясь, в кулак, а белочка и лисичка просто ужасно взахлеб рыдали, и лисичка побрела на плач белочки, хотя они совсем и не были знакомы, — просто, ну, понятно, почему. Белочка была даже рада, и они вместе забрались поглубже в белочкино дупло и еще немножко поплакали на плече друг у друга, а потом закрыли вход в дупло и попробовали хорошенько согреться. Белочка поставила чайник, они перестали плакать и только всхлипывали тихонько и улыбались друг другу с облегчением.
1 2 3 4 5 6 7