Ее поместили в то же общежитие, где обитали ведущие актеры. Она начала ставить первые спектакли, и все заметили, что выбор ее постоянно падает на Вацлава Дворжецкого. Я помню один такой спектакль – инсценировку «Американской трагедии» Драйзера: Клайд Гриффите не просто оказывался в центре композиции, он приковывал к себе внимание каким-то двойным бытием, напором и вкрадчивостью, обаянием и низостью, его съедал страх, его пожирало вранье, глаза останавливались, голос утончался и обрывался… Впервые я обнаружил, что театральный спектакль может рассказать о «негерое» с такими непостижимыми подробностями. Дворжецкий был для меня безусловно лучшим артистом этого театра, и я гордился тем, что знаю о нем чуть больше, чем положено знать человеку из зрительного зала.
А затем, когда мой названный брат, потрясающий актер оперетты, а после и драмы, Володя Раутбарт подружится с Вацлавом и Ривой, пустит их на время пожить у себя, а сам перейдет к нам (мы жили с ним, с его мамой, а позже и всей его семьей как единое целое), восторгу моему не будет предела. Я чтил Таисию Владимировну Рэй, приятельствовал с Владом, но союз Вацлава и Ривы представлялся мне знаком абсолютно нового времени.
Насчет нового времени – это верно. «Дело» по обвинению Дворжецкого начало подтачивать себя изнутри. И вот уже ему дали возможность выехать за пределы Омска. Он мог бы великолепно работать и там, дождаться лучших времен этого театра, но надо было, надо было уехать, растоптать «минусовку», все построить заново. Так появился Саратов, так позже все образовалось в Горьком.
…Прошел десяток лет. Моя собственная биография поросла своими колючками, но, когда судьба связала с театром, главный режиссер ТЮЗа (того самого ТЮЗа, из которого в 1941 году забрали Дворжецкого) Владимир Дмитриевич Соколов призвал меня в созданную им студию. Он предоставил в мой «душевный приказ» два десятка школяров, среди которых я обнаружил уже изрядно облысевшего Владика, прошедшего армию, замкнутого, неулыбчивого, жизнью потертого, разговаривающего тихо и внушительно, какую бы чушь ни нес.
По сравнению с остальными студентами он точно уж был другим человеком. Таким же таинственным, как отец, лобастым и глазастым, как Вацлав Янович, таким же непредсказуемым, как и его родитель. Хотя мама Влада была известным хореографом, единственным настоящим в Омске педагогом классического балета, сын не воспринял от нее ни единой приметы грации: был высок, нескладен, неуклюж, неритмичен, но умел каким-то образом все эти свои антиактерские задатки подать с чувством превосходства. Это он потом в кино обретет осанку, а тогда, в Омске, был простоват и намеренно себя сдерживал.
Если вспомнить, каким он был студентом (не забывая при этом, что речь идет об актерской студии), то я скажу лишь, что мы все ценили его за интуицию, ум и начитанность. По окончании студии его, конечно же, взяли в омскую драму, но большие роли ему пока «не светили», он играл либо в массовке, либо в сказках. Труппа его приняла, с ним было о чем поговорить.
Однажды за кулисами театра появилась энергичная дама, объявившая, что ищет для Алова и Наумова исполнителей эпизодических ролей в булгаковском «Беге». Омские артисты, любители закулисных розыгрышей, вытолкнули вперед молодого Дворжецкого с единственной прибауткой: «Вот у нас знаток Булгакова».
Что ж, знаток так знаток. Записали фамилию в блокнотик. А вскоре в моей московской квартире (к тому времени я уже работал в столице) появился смущенный Владик, вызванный для кинопроб. Смущение достигло невозможного для его сдержанной натуры эмоционального градуса, когда авторы-постановщики фильма разглядели в нем возможности для Хлудова, а не то что для эпизодического есаула. Дворжецкий был смят, растерян, перед ним открывалась совершенно новая перспектива. Ошарашен был и Дворжецкий-папа. Он знал об учебе старшего сына, но скептически относился к его профессиональному потенциалу. Однако же отказываться от выпавшего испытания – это как-то не по-дворжецки. И Владик «продал душу дьяволу».
Пишу об этом так прямо и так уверенно, ибо на меня отныне стали проливаться все владькины комплексы и сомнения. Жил он во время съемок в хорошей гостинице, принадлежавшей СЭВ, но каждый раз прибегал к нам в коммуналку на Спиридоновке, снимал в коридоре башмаки, бегал по квартире в носках и зычно орал о происходящем. Съемки ошеломляли его, но не столько обилием техники и непривычной для воспитанника театральной провинции спецификой кино, сколько непостижимым уровнем партнерства. Хлебнув водки, наскоро закусив и оттаяв, он короткими фразами набрасывал картину дневных приключений, когда засматривался на репетиционные шедевры Ульянова, Евстигнеева или Баталова, терял нить эпизода, рвал действие, захлебывался текстом. Судя по всему, А. Алов и В. Наумов понимали, что происходит с молодым актером, и нередко прикрывали его растерянность своими «кинематографическими штучками».
Всеобщему фантастическому киноуспеху Владислава Дворжецкого я искренне радовался. Он много времени проводил в моей семье, часто мы с ним отправлялись в театр, и я видел, как на него «западает» публика. Влад все больше закрывался, мучительно думал о продолжении, потом вдруг решал бросить, уехать далеко-далеко, заняться то ли медициной, то ли фармацевтикой (я уж по нетрезвой памяти не упомню), снова получал выгодные контракты, снова снимался, играл каких-то супербандитов или сверхгероев; нарабатывал метраж и послужной список, но иногда отчаянно твердил, что его используют, а он так и не знает, актер он по сути или нет.
Тут мы вспоминали, что, когда их курс приблизился к моменту выпуска, я собрал студийцев на последнюю беседу и сказал им вполне откровенно: актеров из вас не получится, но в театре много других профессий, тоже очень хороших. И правда, мало кто из них обрел имя в искусстве. Ну разве что Валера Дик, замечательный Бумбараш у Адольфа Шапиро в Риге, ну разве что Влад в кино… Остальные, столь же мною любимые, либо канули в театральную безвестность, либо, действительно послушав «дядьку», сменили профессию, став театральными администраторами, помрежами, зав-литами, а один даже защитил докторскую диссертацию в филологии. И вот теперь Владик поднимал на меня свои знаменитые кинематографические глаза и вопрошал ими, не его ли я имел в виду, когда предупреждал остальных.
Рубежным моментом в его метаниях (так я и доложил об этом папе-Дворжецкому) стало предложение Анатолия Васильевича Эфроса поступить в Театр на Малой Бронной (он готов был переговорить об этом с главным режиссером А. Л. Дунаевым и полагал, что тот не откажет). Эфрос мне об этом ничего не говорил, я передаю факт только со слов Владика. Он спрашивал совета, и я велел ему предложение принять. «По крайней мере поймешь, актер ли ты, и перестанешь терзаться».
Владик испугался. Не Эфроса, нет, не его значительных актеров, – испугался именно неизбежности понимания своей судьбы.
Потом его приглашали в Киев. Русский театр им. Леси Украинки сулил ему хорошие условия. Морально он готов был к бегству из Москвы, устал от механистичности съемок, от притязаний женщин, от неудачных женитьб, а вскоре встретилась замечательная и верная подруга, но ей уже суждено было только похоронить Владика. Он сердце свое надорвал. Сочувственно сказал об этом на панихиде А. В. Баталов: кино дало ему, Владиславу Дворжецкому, всё, но оказалось ему не по силам.
Какую боль, какое разочарование пережил Дворжецкий-старший, понятно без слов. И он сам, и Рива, и младший Женька – все нежно любили Владика, и он платил им тем же. Обо всех поворотах судьбы старшего сына тут знали и желали только одного: чтобы испытал себя, чтобы выдержал, чтобы не врал, чтобы сохранил достоинство.
Думаю, что достоинство – главную ценность дворянской традиции Дворжецких, сквозной мотив жизненного сюжета отца, – Владик сохранил. Но он оказался чуть более хрупким, растерянным, мягким и рефлексирующим, нежели Дворжецкий из другого поколения, и ушел раньше, чем мог ожидать отец.
Вацлав Янович не раз говорил мне, что надеется сыграть с Владом в одном фильме, ждал сценария, искал его. Накануне собственной смерти он готовился к кинодуэту с Евгением, незаурядным человеком из третьего актерского поколения Дворжецких. Тут уж он сам не успел. Стальные нервы, твердая мускулатура, зоркий глаз, здоровое дыхание – всё разом дало слабину, всё отказало.
Но, поскольку я не видел его ни в больнице, ни на смертном одре, он остался в моей памяти во всей своей природной силе, моральной непогрешимости, все в том же ореоле превосходства над земными слабостями. Я думаю, он был отправлен на нашу планету, чтобы познать людей, приняв на себя их облик, их противоречия, их страдания. Но никогда он не чувствовал себя слабым, жертвенным, требующим вздоха в ответ.
Однажды, провожая меня из-за своего обеденного стола, он шутливо и жестковато пробурчал:
– Маме передай привет, но скажи, что она меня не перевоспитала. Я не оклеветанный, не по доносу, я за дело сидел.
Так я и передал.
Так и сам помню.
Валентина Титова
ВЕРНУВШИЙСЯ С ДУЭЛИ
Я смотрю на его спокойное лицо и думаю: какие тайны хранит его душа?! Такой красивый, ладно скроенный, такой воспитанный и очаровательный.
Надо долго жить, чтобы научиться «читать» людей. Мы очень разные, но иногда Бог дает встречи с такими, которые представляют сгусток своего поколения, целый пласт жизни, экземпляр уникальный – музейную редкость. У Пифагора, проходя испытание, ученики должны были молчать пять лет. В нашей стране человек должен был молчать всю жизнь.
В глазах Вацлава Дворжецкого – молчание. Но такое горящее! Это ненависть ко лжи и смирение, дружелюбие и великодушие. Школа страдания и мужества, которую он прошел, – вот точное определение того покоя, которое заставляет вновь и вновь всматриваться в его лицо. Это и возраст, и опыт, и школа жизни – самая совершенная, самая жестокая.
Дебют Вацлава Яновича в кино состоялся в фильме «Щит и меч» у режиссера Владимира Басова.
Фильм снимался быстро. Это всегда переезды, суета, кропотливая работа, а на экране заняло считанные секунды. И только потом, когда работа завершена и тебе кажется, что тебя вышвырнули «из дома», а ты все ходишь кругами и хочешь прорваться обратно, – начинают всплывать на поверхность воспоминания. Воспоминания об утраченном. Аура еще долго держится вокруг нас, и полное ощущение, что мы все еще те персонажи, что остались на экране.
Вацлав Дворжецкий произвел на всю съемочную группу огромное впечатление. Это была личность. Мы полюбили его сразу.
И ему было прощено то, что никому не прощалось: Басов оставил его голос на экране, и никогда ни один критик не произнес ни слова о «немецком офицере», говорящем с волжско-омским акцентом. Такова сила правды. И Вацлав Янович занял в кинематографе свое место.
Прошло много лет. Мы встретились с Дворжецким в ЦДРИ – я вела его творческий вечер. Зал был заполнен не просто друзьями и знакомыми, здесь были свидетели его жизни, ее разных периодов. Любящие свидетели!
Вызываю их из зала. Это действительно трогательные сцены. Прошлое всегда рядом. Вацлав Янович волнуется. Я на правах хозяйки-распорядительницы рядом с ним. Рассказываю, как однажды на съемках фильма «Обмен» познакомилась с необыкновенным человеком – Леонидом Оболенским. Было ему тогда семьдесят четыре года. Прошел год, и он женился. Чувство жуткой потери ошеломило меня. О, если бы я знала, что он хочет жениться, я бы сама предложила ему руку и сердце! Я знала только двух таких людей, и один из них – Вацлав Дворжецкий. В зале овация. Дворжецкий отвечает:
– Но я не могу – я женат!
– Я сразу догадалась, что женщина в кулисе – ваша жена. Ей плохо слышно. Давайте позовем ее к нам на сцену, иначе она не узнает, что мы все о вас думаем. К вашему торжеству она имеет прямое отношение.
Рива Яковлевна выходит на сцену.
– Нам всем кажется, – говорю я ей, – что вам очень повезло с мужем!
Аплодисменты. Она смеется, усаживается в кресло… И пока зал принимает жену, сына, я смотрю на счастливое лицо Дворжецкого и вспоминаю еще одну нашу совместную работу – фильм «Официант с золотым подносом», который снимался уже в 1991 году. Мы жили в ведомственном санатории под Гагрой, на высоком горном откосе, нависшем над морем. И каждый вечер Вацлав Янович с полотенцем через плечо, на ощупь спускался по крутой витой лестнице к морю. Сам, без чьей-либо помощи, как всегда, несмотря на очень-очень плохое зрение – результат лагерной жизни. Никаких претензий, никаких амбиций. Ни слова о своем самочувствии. Он и на сцене принимает поздравления стоя, усадить его невозможно.
Что бы ни творила с ним советская власть, перед нами человек – сильный и могучий. Его взгляд сквозь столетие – чудовищное и жуткое, его память, видящая человеческие руины, его манера держаться…
Вот он стоит с прямой спиной, веселый и, по-моему, счастливый, оттого что он нужен, что жизнь продолжается, – несомненно, белая ворона из нашего прошлого, из XIX века!
Не надо никаких подтверждений – его дворянство от Бога.
Человек, вернувшийся с дуэли!
Василий Пичул
ОН НИ ОТ КОГО НЕ ЗАВИСЕЛ
Впервые с Вацлавом Дворжецким я встретился в 1982 году, когда снимал во ВГИКе свою дипломную работу по повести Бориса Васильева «Вы чье, старичье?» Это очень трогательная, социально правдивая история, и мне нужен был актер на роль деревенского старика. Я хотел найти не просто старика из киноколхоза, а пожилого человека, в котором была бы глубина. Случайно увидев фотографию Вацлава Дворжецкого, который визуально никакого отношения к простому русскому мужику не имел, я почему-то все-таки решил с ним познакомиться. До этого с его сыном Женей Дворжецким я снимал «Митину любовь», поэтому какая-то связь с этой семьей у меня уже была.
Посмотрев Вацлава Яновича в гриме (были сделаны фотопробы), я понял: при всем при том, что он мне очень понравился как человек, он мне не подходит – лицо вовсе не деревенское, внешность довольно холодноватая… Я решил: вряд ли он сможет быть русским стариком из заброшенной деревни, и попытался как-то мягко объяснить ему это, как вдруг он достал платочек и вынул изо рта челюсть… И его дворянское лицо как бы опало, осело к подбородку, и все ахнули. Это было как чудо, я увидел именно то лицо, тот типаж, который мне был нужен. Дальше все было делом техники, потому что фактически картина уже состоялась в эту самую секунду.
Не могу сказать, что между мной и Вацлавом Яновичем происходило какое-то особенное человеческое общение. Конечно, были разговоры, он что-то рассказывал, вспоминал лагеря, но я, признаюсь честно, не всегда его слушал… Ведь съемки – это в основном ожидание, и как только что-то становится уже отснятым, то голова моя мгновенно заполняется тем, что должно быть дальше, теми проблемами, которые нужно решить, чтобы это «следующее» состоялось. И часто я просто как бы выключаю звук: смотрю на человека, а сам в это время думаю о своей картине…
Но с Вацлавом Яновичем у нас были ровные и очень доброжелательные отношения, мы очень удачно существовали как партнеры по работе, и это «ожидание» всегда заполнялось его рассказами, а он очень любил поговорить. Мне тогда было двадцать два года, и я помню, что его лагерные истории нас всех просто ошеломили – как его арестовали в девятнадцать лет, как он сидел, как пытался выжить… Его никто не провоцировал на эти воспоминания, никто не задавал никаких вопросов, он просто вспоминал что-то и начинал рассказывать, не стараясь никого ни поучать, ни удивить, но воспринималось с шоком. Это сейчас все знают про ГУЛАГ, все читали Солженицына, а тогда мне всё это казалось какой-то виртуальной реальностью, это была первая моя встреча с такой человеческой судьбой, с такого рода материалом.
В первый же съемочный день Вацлав Янович простудился, но работа шла своим чередом, поскольку он всех убедил в том, что отменять съемки из-за него вовсе не стоит. И съемки продолжились, но в последний день мы работали в присутствии бригады скорой помощи. Когда стоит камера, а за ней люди в белых халатах, которые со свойственным их профессии цинизмом, держа в руках наготове шприцы, рассказывают о том, как могут повернуться события, "когда человек переносит инфаркт «на ногах», то работа превращается в хаос, не знаешь, как себя вести, как доснять картину, не превратившись при этом в такого же циника… Когда все было кончено и мы стали прощаться, я почувствовал, что Вацлав Янович прощается со мной так, словно мы расстаемся уже навсегда. Конечно, слава Богу, все потом обошлось, но для меня этот день был тяжелым испытанием…
В моей картине «В городе Сочи темные ночи» Вацлав Янович сыграл пожилого актера-юбиляра. Мне хотелось создать трогательный, комичный образ старого артиста, но мы все немного перетончили, нужно было работать грубее, это я уже сейчас понимаю… Однако с ним у нас не было никаких конфликтов, недоговоренностей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
А затем, когда мой названный брат, потрясающий актер оперетты, а после и драмы, Володя Раутбарт подружится с Вацлавом и Ривой, пустит их на время пожить у себя, а сам перейдет к нам (мы жили с ним, с его мамой, а позже и всей его семьей как единое целое), восторгу моему не будет предела. Я чтил Таисию Владимировну Рэй, приятельствовал с Владом, но союз Вацлава и Ривы представлялся мне знаком абсолютно нового времени.
Насчет нового времени – это верно. «Дело» по обвинению Дворжецкого начало подтачивать себя изнутри. И вот уже ему дали возможность выехать за пределы Омска. Он мог бы великолепно работать и там, дождаться лучших времен этого театра, но надо было, надо было уехать, растоптать «минусовку», все построить заново. Так появился Саратов, так позже все образовалось в Горьком.
…Прошел десяток лет. Моя собственная биография поросла своими колючками, но, когда судьба связала с театром, главный режиссер ТЮЗа (того самого ТЮЗа, из которого в 1941 году забрали Дворжецкого) Владимир Дмитриевич Соколов призвал меня в созданную им студию. Он предоставил в мой «душевный приказ» два десятка школяров, среди которых я обнаружил уже изрядно облысевшего Владика, прошедшего армию, замкнутого, неулыбчивого, жизнью потертого, разговаривающего тихо и внушительно, какую бы чушь ни нес.
По сравнению с остальными студентами он точно уж был другим человеком. Таким же таинственным, как отец, лобастым и глазастым, как Вацлав Янович, таким же непредсказуемым, как и его родитель. Хотя мама Влада была известным хореографом, единственным настоящим в Омске педагогом классического балета, сын не воспринял от нее ни единой приметы грации: был высок, нескладен, неуклюж, неритмичен, но умел каким-то образом все эти свои антиактерские задатки подать с чувством превосходства. Это он потом в кино обретет осанку, а тогда, в Омске, был простоват и намеренно себя сдерживал.
Если вспомнить, каким он был студентом (не забывая при этом, что речь идет об актерской студии), то я скажу лишь, что мы все ценили его за интуицию, ум и начитанность. По окончании студии его, конечно же, взяли в омскую драму, но большие роли ему пока «не светили», он играл либо в массовке, либо в сказках. Труппа его приняла, с ним было о чем поговорить.
Однажды за кулисами театра появилась энергичная дама, объявившая, что ищет для Алова и Наумова исполнителей эпизодических ролей в булгаковском «Беге». Омские артисты, любители закулисных розыгрышей, вытолкнули вперед молодого Дворжецкого с единственной прибауткой: «Вот у нас знаток Булгакова».
Что ж, знаток так знаток. Записали фамилию в блокнотик. А вскоре в моей московской квартире (к тому времени я уже работал в столице) появился смущенный Владик, вызванный для кинопроб. Смущение достигло невозможного для его сдержанной натуры эмоционального градуса, когда авторы-постановщики фильма разглядели в нем возможности для Хлудова, а не то что для эпизодического есаула. Дворжецкий был смят, растерян, перед ним открывалась совершенно новая перспектива. Ошарашен был и Дворжецкий-папа. Он знал об учебе старшего сына, но скептически относился к его профессиональному потенциалу. Однако же отказываться от выпавшего испытания – это как-то не по-дворжецки. И Владик «продал душу дьяволу».
Пишу об этом так прямо и так уверенно, ибо на меня отныне стали проливаться все владькины комплексы и сомнения. Жил он во время съемок в хорошей гостинице, принадлежавшей СЭВ, но каждый раз прибегал к нам в коммуналку на Спиридоновке, снимал в коридоре башмаки, бегал по квартире в носках и зычно орал о происходящем. Съемки ошеломляли его, но не столько обилием техники и непривычной для воспитанника театральной провинции спецификой кино, сколько непостижимым уровнем партнерства. Хлебнув водки, наскоро закусив и оттаяв, он короткими фразами набрасывал картину дневных приключений, когда засматривался на репетиционные шедевры Ульянова, Евстигнеева или Баталова, терял нить эпизода, рвал действие, захлебывался текстом. Судя по всему, А. Алов и В. Наумов понимали, что происходит с молодым актером, и нередко прикрывали его растерянность своими «кинематографическими штучками».
Всеобщему фантастическому киноуспеху Владислава Дворжецкого я искренне радовался. Он много времени проводил в моей семье, часто мы с ним отправлялись в театр, и я видел, как на него «западает» публика. Влад все больше закрывался, мучительно думал о продолжении, потом вдруг решал бросить, уехать далеко-далеко, заняться то ли медициной, то ли фармацевтикой (я уж по нетрезвой памяти не упомню), снова получал выгодные контракты, снова снимался, играл каких-то супербандитов или сверхгероев; нарабатывал метраж и послужной список, но иногда отчаянно твердил, что его используют, а он так и не знает, актер он по сути или нет.
Тут мы вспоминали, что, когда их курс приблизился к моменту выпуска, я собрал студийцев на последнюю беседу и сказал им вполне откровенно: актеров из вас не получится, но в театре много других профессий, тоже очень хороших. И правда, мало кто из них обрел имя в искусстве. Ну разве что Валера Дик, замечательный Бумбараш у Адольфа Шапиро в Риге, ну разве что Влад в кино… Остальные, столь же мною любимые, либо канули в театральную безвестность, либо, действительно послушав «дядьку», сменили профессию, став театральными администраторами, помрежами, зав-литами, а один даже защитил докторскую диссертацию в филологии. И вот теперь Владик поднимал на меня свои знаменитые кинематографические глаза и вопрошал ими, не его ли я имел в виду, когда предупреждал остальных.
Рубежным моментом в его метаниях (так я и доложил об этом папе-Дворжецкому) стало предложение Анатолия Васильевича Эфроса поступить в Театр на Малой Бронной (он готов был переговорить об этом с главным режиссером А. Л. Дунаевым и полагал, что тот не откажет). Эфрос мне об этом ничего не говорил, я передаю факт только со слов Владика. Он спрашивал совета, и я велел ему предложение принять. «По крайней мере поймешь, актер ли ты, и перестанешь терзаться».
Владик испугался. Не Эфроса, нет, не его значительных актеров, – испугался именно неизбежности понимания своей судьбы.
Потом его приглашали в Киев. Русский театр им. Леси Украинки сулил ему хорошие условия. Морально он готов был к бегству из Москвы, устал от механистичности съемок, от притязаний женщин, от неудачных женитьб, а вскоре встретилась замечательная и верная подруга, но ей уже суждено было только похоронить Владика. Он сердце свое надорвал. Сочувственно сказал об этом на панихиде А. В. Баталов: кино дало ему, Владиславу Дворжецкому, всё, но оказалось ему не по силам.
Какую боль, какое разочарование пережил Дворжецкий-старший, понятно без слов. И он сам, и Рива, и младший Женька – все нежно любили Владика, и он платил им тем же. Обо всех поворотах судьбы старшего сына тут знали и желали только одного: чтобы испытал себя, чтобы выдержал, чтобы не врал, чтобы сохранил достоинство.
Думаю, что достоинство – главную ценность дворянской традиции Дворжецких, сквозной мотив жизненного сюжета отца, – Владик сохранил. Но он оказался чуть более хрупким, растерянным, мягким и рефлексирующим, нежели Дворжецкий из другого поколения, и ушел раньше, чем мог ожидать отец.
Вацлав Янович не раз говорил мне, что надеется сыграть с Владом в одном фильме, ждал сценария, искал его. Накануне собственной смерти он готовился к кинодуэту с Евгением, незаурядным человеком из третьего актерского поколения Дворжецких. Тут уж он сам не успел. Стальные нервы, твердая мускулатура, зоркий глаз, здоровое дыхание – всё разом дало слабину, всё отказало.
Но, поскольку я не видел его ни в больнице, ни на смертном одре, он остался в моей памяти во всей своей природной силе, моральной непогрешимости, все в том же ореоле превосходства над земными слабостями. Я думаю, он был отправлен на нашу планету, чтобы познать людей, приняв на себя их облик, их противоречия, их страдания. Но никогда он не чувствовал себя слабым, жертвенным, требующим вздоха в ответ.
Однажды, провожая меня из-за своего обеденного стола, он шутливо и жестковато пробурчал:
– Маме передай привет, но скажи, что она меня не перевоспитала. Я не оклеветанный, не по доносу, я за дело сидел.
Так я и передал.
Так и сам помню.
Валентина Титова
ВЕРНУВШИЙСЯ С ДУЭЛИ
Я смотрю на его спокойное лицо и думаю: какие тайны хранит его душа?! Такой красивый, ладно скроенный, такой воспитанный и очаровательный.
Надо долго жить, чтобы научиться «читать» людей. Мы очень разные, но иногда Бог дает встречи с такими, которые представляют сгусток своего поколения, целый пласт жизни, экземпляр уникальный – музейную редкость. У Пифагора, проходя испытание, ученики должны были молчать пять лет. В нашей стране человек должен был молчать всю жизнь.
В глазах Вацлава Дворжецкого – молчание. Но такое горящее! Это ненависть ко лжи и смирение, дружелюбие и великодушие. Школа страдания и мужества, которую он прошел, – вот точное определение того покоя, которое заставляет вновь и вновь всматриваться в его лицо. Это и возраст, и опыт, и школа жизни – самая совершенная, самая жестокая.
Дебют Вацлава Яновича в кино состоялся в фильме «Щит и меч» у режиссера Владимира Басова.
Фильм снимался быстро. Это всегда переезды, суета, кропотливая работа, а на экране заняло считанные секунды. И только потом, когда работа завершена и тебе кажется, что тебя вышвырнули «из дома», а ты все ходишь кругами и хочешь прорваться обратно, – начинают всплывать на поверхность воспоминания. Воспоминания об утраченном. Аура еще долго держится вокруг нас, и полное ощущение, что мы все еще те персонажи, что остались на экране.
Вацлав Дворжецкий произвел на всю съемочную группу огромное впечатление. Это была личность. Мы полюбили его сразу.
И ему было прощено то, что никому не прощалось: Басов оставил его голос на экране, и никогда ни один критик не произнес ни слова о «немецком офицере», говорящем с волжско-омским акцентом. Такова сила правды. И Вацлав Янович занял в кинематографе свое место.
Прошло много лет. Мы встретились с Дворжецким в ЦДРИ – я вела его творческий вечер. Зал был заполнен не просто друзьями и знакомыми, здесь были свидетели его жизни, ее разных периодов. Любящие свидетели!
Вызываю их из зала. Это действительно трогательные сцены. Прошлое всегда рядом. Вацлав Янович волнуется. Я на правах хозяйки-распорядительницы рядом с ним. Рассказываю, как однажды на съемках фильма «Обмен» познакомилась с необыкновенным человеком – Леонидом Оболенским. Было ему тогда семьдесят четыре года. Прошел год, и он женился. Чувство жуткой потери ошеломило меня. О, если бы я знала, что он хочет жениться, я бы сама предложила ему руку и сердце! Я знала только двух таких людей, и один из них – Вацлав Дворжецкий. В зале овация. Дворжецкий отвечает:
– Но я не могу – я женат!
– Я сразу догадалась, что женщина в кулисе – ваша жена. Ей плохо слышно. Давайте позовем ее к нам на сцену, иначе она не узнает, что мы все о вас думаем. К вашему торжеству она имеет прямое отношение.
Рива Яковлевна выходит на сцену.
– Нам всем кажется, – говорю я ей, – что вам очень повезло с мужем!
Аплодисменты. Она смеется, усаживается в кресло… И пока зал принимает жену, сына, я смотрю на счастливое лицо Дворжецкого и вспоминаю еще одну нашу совместную работу – фильм «Официант с золотым подносом», который снимался уже в 1991 году. Мы жили в ведомственном санатории под Гагрой, на высоком горном откосе, нависшем над морем. И каждый вечер Вацлав Янович с полотенцем через плечо, на ощупь спускался по крутой витой лестнице к морю. Сам, без чьей-либо помощи, как всегда, несмотря на очень-очень плохое зрение – результат лагерной жизни. Никаких претензий, никаких амбиций. Ни слова о своем самочувствии. Он и на сцене принимает поздравления стоя, усадить его невозможно.
Что бы ни творила с ним советская власть, перед нами человек – сильный и могучий. Его взгляд сквозь столетие – чудовищное и жуткое, его память, видящая человеческие руины, его манера держаться…
Вот он стоит с прямой спиной, веселый и, по-моему, счастливый, оттого что он нужен, что жизнь продолжается, – несомненно, белая ворона из нашего прошлого, из XIX века!
Не надо никаких подтверждений – его дворянство от Бога.
Человек, вернувшийся с дуэли!
Василий Пичул
ОН НИ ОТ КОГО НЕ ЗАВИСЕЛ
Впервые с Вацлавом Дворжецким я встретился в 1982 году, когда снимал во ВГИКе свою дипломную работу по повести Бориса Васильева «Вы чье, старичье?» Это очень трогательная, социально правдивая история, и мне нужен был актер на роль деревенского старика. Я хотел найти не просто старика из киноколхоза, а пожилого человека, в котором была бы глубина. Случайно увидев фотографию Вацлава Дворжецкого, который визуально никакого отношения к простому русскому мужику не имел, я почему-то все-таки решил с ним познакомиться. До этого с его сыном Женей Дворжецким я снимал «Митину любовь», поэтому какая-то связь с этой семьей у меня уже была.
Посмотрев Вацлава Яновича в гриме (были сделаны фотопробы), я понял: при всем при том, что он мне очень понравился как человек, он мне не подходит – лицо вовсе не деревенское, внешность довольно холодноватая… Я решил: вряд ли он сможет быть русским стариком из заброшенной деревни, и попытался как-то мягко объяснить ему это, как вдруг он достал платочек и вынул изо рта челюсть… И его дворянское лицо как бы опало, осело к подбородку, и все ахнули. Это было как чудо, я увидел именно то лицо, тот типаж, который мне был нужен. Дальше все было делом техники, потому что фактически картина уже состоялась в эту самую секунду.
Не могу сказать, что между мной и Вацлавом Яновичем происходило какое-то особенное человеческое общение. Конечно, были разговоры, он что-то рассказывал, вспоминал лагеря, но я, признаюсь честно, не всегда его слушал… Ведь съемки – это в основном ожидание, и как только что-то становится уже отснятым, то голова моя мгновенно заполняется тем, что должно быть дальше, теми проблемами, которые нужно решить, чтобы это «следующее» состоялось. И часто я просто как бы выключаю звук: смотрю на человека, а сам в это время думаю о своей картине…
Но с Вацлавом Яновичем у нас были ровные и очень доброжелательные отношения, мы очень удачно существовали как партнеры по работе, и это «ожидание» всегда заполнялось его рассказами, а он очень любил поговорить. Мне тогда было двадцать два года, и я помню, что его лагерные истории нас всех просто ошеломили – как его арестовали в девятнадцать лет, как он сидел, как пытался выжить… Его никто не провоцировал на эти воспоминания, никто не задавал никаких вопросов, он просто вспоминал что-то и начинал рассказывать, не стараясь никого ни поучать, ни удивить, но воспринималось с шоком. Это сейчас все знают про ГУЛАГ, все читали Солженицына, а тогда мне всё это казалось какой-то виртуальной реальностью, это была первая моя встреча с такой человеческой судьбой, с такого рода материалом.
В первый же съемочный день Вацлав Янович простудился, но работа шла своим чередом, поскольку он всех убедил в том, что отменять съемки из-за него вовсе не стоит. И съемки продолжились, но в последний день мы работали в присутствии бригады скорой помощи. Когда стоит камера, а за ней люди в белых халатах, которые со свойственным их профессии цинизмом, держа в руках наготове шприцы, рассказывают о том, как могут повернуться события, "когда человек переносит инфаркт «на ногах», то работа превращается в хаос, не знаешь, как себя вести, как доснять картину, не превратившись при этом в такого же циника… Когда все было кончено и мы стали прощаться, я почувствовал, что Вацлав Янович прощается со мной так, словно мы расстаемся уже навсегда. Конечно, слава Богу, все потом обошлось, но для меня этот день был тяжелым испытанием…
В моей картине «В городе Сочи темные ночи» Вацлав Янович сыграл пожилого актера-юбиляра. Мне хотелось создать трогательный, комичный образ старого артиста, но мы все немного перетончили, нужно было работать грубее, это я уже сейчас понимаю… Однако с ним у нас не было никаких конфликтов, недоговоренностей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38