А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться?» «Господь – пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться…» «Надейся на Господа, мужайся, и да укрепляется сердце твое».
Ничто так не помогало мне в это трудное время, как религиозное чувство. Сейчас это была моя опора во всем, что я встречу.
Религиозное чувство пробуждается в человеке в момент кризиса, когда обостряется внутренняя жизнь. Для разных людей оно означает разное, и мое объяснение так же индивидуально, как вся моя жизнь.
Люди родятся с разными физическими задатками. У одних есть математические способности, – другие не в состоянии абстрактно мыслить дальше X и Y. У одних музыкальное ухо, слышащее все оттенки звука, запоминающее сложные музыкальные фразы, выделяющее различные темы в огромном симфоническом оркестре. Другой – не слышит мелодию, не может спеть простую песенку, не может пройти ногами в такт, – но прекрасно живет без этого, и не страдает. Один остро реагирует на цвет, не может жить в комнате, окрашенной в холодный или резкий тон. Другой – не отличает зеленого от коричневого, для него деревья, цветы, природа – как на черно-белой фотографии. Но и у такого человека может быть духовно богатая и интересная жизнь в других отношениях.
Религиозное чувство – врожденно, как музыкальный слух. Его можно развивать, культивировать, обогащать, – но если его нет от природы – то никакими усилиями рассудка, никакой софистикой и «доказательствами» его не пробудить. Человек может прожить долгую, благородную жизнь и сделать многое для людей не имея этого чувства вообще. А может быть даже будет ходить каждое утро в церковь и повторять молитвы, и думать, что верует, но все это будет лишь умственным ухищрением, или привычкой, воспитанной с детства. Но сердце его молчит.
Во всех больших религиях мира есть общая им всем высокая мораль. Все религии требуют: не убивай. Не укради. Делай добро. Не вреди другим, если хочешь, чтобы и тебе не вредили. Не гонись за славой, за богатством, все это пройдет. Вечно лишь духовное, об этом заботься. Береги чистое сердце.
Этими заповедями, этой вечной правдой живет гораздо большее количество людей на Земле, чем предполагают.
Добрых сердец больше, чем кажется. И вечные истины не исчезли с лица модернизированной планеты, как нам это порой представляется… К счастью для всех нас – вечное неуничтожимо.
Многих этому учат с детства. Для многих это – неоспоримые истины, воспринятые с молоком матери, и других они никогда не знали. Но другим, как и мне, воспитанным в атеизме, эта вечная правда открылась неожиданными и необычными путями. И тут может помочь только врожденное религиозное чувство.
Мне оно передалось от двух бабушек, бывших глубоко и истинно религиозными. Но пока я не ощутила этого сама, я и не знала, что оно жило во мне, как человек не ведает о своем музыкальном ухе, пока не услышит мелодию.
Мелодией религиозного чувства является музыка самой жизни. Тем, кто ее не слышит, я не сумею объяснить, как она звучит, – пусть не читают дальше. Если огонь не теплится где-то внутри, то его не высечь никакими усилиями. Вода не загорится. Но если есть в сердце этот тихий жар, то со временем, под влиянием обстоятельств, он вырвется наружу ярким пламенем.
Так было, по всей вероятности, и со мной.
Я хорошо помню весну и лето 1961 года в Москве. Мне было 35 лет, мои дети были школьниками, я уже успела кое-что повидать в жизни. С детства я не отличалась крепким здоровьем, каждый год в школе наполовину пропускала. Теперь у меня был сильный невроз сердца, частые простуды с бронхитами и насморками, непонятные невралгические боли возле сердца. Я была меланхоличной, раздражительной, склонной к безнадежному пессимизму, не раз подумывала о самоубийстве, боялась темных комнат, покойников, грозы, грубых мужчин, хулиганов на улицах, пьяных… Моя собственная жизнь казалась мне мрачной, скучной и абсолютно бесперспективной. Я не умела наслаждаться, не умела созерцать. Меня терзало внутреннее беспокойство и, казалось, ничто не могло его заглушить. Я не ощущала интереса ни к церковной службе, ни к религиозным книгам, ни к иконам – они мне ничего не говорили. Но я знала уже тогда нескольких человек моего возраста, которые были религиозны. Я думала о них с удивлением и с уважением.
И вот настала весна, приход которой я почему-то в тот год ощутила каждой каплей своей крови. Начала пробуждаться природа, побежали первые мутные ручьи вдоль московских тротуаров. Ослепительно сверкало городское солнце на стеклах трамваев, троллейбусов, автомобилей.
После долгой холодной зимы весна приходит в Москву медленно и с трудом. Вдруг однажды ярко засинеет небо в конце февраля, когда еще очень морозно. – «Ветер принес издалека песни весенней намек. Где-то светло и глубоко неба открылся клочок…» Эти стихи Блока, всегда мною любимого, звучали весенним звоном громче, чем обычно. Что-то произошло со мной: пришла необыкновенная острота ощущения жизни.
Была обычная весна, обычный год, никаких особенных событий в моей жизни и вокруг не происходило. Но самое счастье жить, слышать, видеть, пить этот весенний воздух, еще морозный по вечерам, ходить по улицам, следить за обновлением жизни, – это такое обычное, ежегодное, не замечаемое и не ценимое нами счастье, вдруг ударило в глаза и сердце в тот год. Я была переполнена им.
В марте таял снег и бежали ручьи. В апреле проглянула из-под снега земля, открылись и подсохли полянки, налились соком ветви, зацвела верба. Днем жгло ослепительное солнце, на асфальте появилась первая пыль, а к вечеру на лужицах застывали льдинки; воздух становился свежим и морозным, и молодой месяц серебрился на лиловом небе.
Потом пришел май с черемухой, сиренями, ландышами, с опьянением – которое так мимолетно и быстро отцветает. Но в этот год все было иначе. Лето было щедрым и теплым с ливнями под радугой, с шумом листвы под дождем, пахнущим грибами и земляникой.
Богатство и щедрость жизни теснили меня со всех сторон. Никогда до той поры не любила я дождь: а теперь, вымокнув однажды до костей на московских улицах под ливнем, почувствовала себя счастливой. Почему? Отчего? Я не знаю. В своей комнате, распахнув дверь балкона смотрела я на косой дождь, падавший на высокие тополя, на нашу церковочку во дворе, а сквозь дождь светило солнце, и открывался простор над Москвой-рекой, уходивший до самых Воробьевых гор. Почти десять лет я смотрела на все это из своего окна – почему теперь все стало таким ярким?
Я была впервые счастлива, что живу. Счастлива, что вижу, слышу, осязаю всю эту несказанную красоту вокруг меня – этот дождь, эту изумрудную травку во дворе, эту набережную и реку. Я не могла понять, что такое со мной происходит, я была еще нема, как рыба, не зная слов, не зная языка, на котором могла бы выразить свое чувство.
Как-то раз в те дни в разговоре с Андреем Синявским мы коснулись темы самоубийства. Он сказал: «Самоубийца только думает, что убивает себя. Убивает тело, а душа потом мается, потому что отнять душу может только Бог. Бог дает жизнь, и отнимает ее. Самоубийца нарушает закон жизни, поэтому – самоубийство страшный грех, и ни от чего не освобождает, а только прибавляет страданий душе».
Мы сидели на лавочке недалеко от Кропоткинских Ворот, и не знаю, почему пришли к этой теме. Но разговор этот был открытием, потому что он выразил нечто новое, что я поняла и ощутила только совсем недавно.
Никто не может разрушить и отнять жизнь – ни свою, ни другого человека, ни любого живого существа, потому что не мы даем жизнь. Не нам ее и отнимать. Не убий – вот самый главный закон человеческого поведения на Земле. Жизнь вечна, огромна, щедра как радуга, как этот дождь, как эта весна. Покушаться на нее – великое преступление. Помогать ей чем можешь – великое счастье. Ощущать себя маленькой частичкой Великой Жизни от земли до далекой звезды, радоваться ей, благословлять и благодарить ее, – это и есть религиозное чувство. Религия и значит – соединение. Если человек не ощущает себя частицей Вселенной и не слышит биения ее пульса в себе – он не религиозен. Услышав же его, он будет слышать его всегда, и жизнь его будет с каждым днем наполняться силами от этого огромного неиссякаемого источника, вечного и могучего как солнце.
Я искала слова, чтобы выразить это новое ощущение и нашла их в то лето в псалмах Давида. С тех пор я не знаю ничего, что лучше выразило бы ощущение Жизни Высшей и Вечной, огромной, наполняющей Вселенную, к которой и моя маленькая жизнь принадлежит крошечной пылинкой.
Давид пел, его сердце было раскрыто и трепетало, как натянутая струна. Его слова – живой неподдельный огонь, не охлажденный рассудком, не залитый холодной водой философии. Он радуется жизни вокруг, и видит в ней Бога. Молит Его о помощи, когда силы его иссякли. Раскрывает перед Ним свои слабости, заблуждения, грехи. Кается в собственном несовершенстве, в своем ничтожестве, сознавая себя пылинкой праха перед огромной мудростью Вселенной. И бесконечно благодарит и славит Бога, дающего человеку все богатство мира вокруг, руку помощи в беде, свет правды в душе.
Нигде еще не нашла я слов сильнее, чем в псалмах. Это горячая поэзия очищает, дает силы, рождает надежду в мрачные минуты. Заставляет взглянуть на самое себя критически, осудить себя и слезами омыть собственное сердце от заблуждений. Это неостывающий огонь любви, благодарности, смирения и правды.
Теперь я иначе читала Толстого и Достоевского. Какой глубокий смысл открывался мне в «Бесах», в поучениях старца Зосимы… Толстой стал мне еще ближе. Я поняла теперь – почему.
Весной 1962 года я крестилась в православной церкви в Москве, потому что я хотела приобщиться к тем, кто верует. Я чувствовала эту потребность сердцем: догматы мало что значили для меня. Благодаря моим друзьям мне выпало счастье встретиться с одним из лучших московских священников. Его уже нет в живых, и с тех пор я не видела никого, кто служил бы так проникновенно и просто, кто говорил бы с прихожанами так, как это делал отец Николай.
Он был строг, и не скрывал этого. Говорил о жизни повседневным будничным языком, без елея, без стремления во что бы то ни стало оправдать ошибку, без попыток сделки с совестью. Не нравится – уходи. Иди к другому, кто оправдает все твои грехи, все простит и очистит твою совесть от мучений. Отец Николай этого не делал. Взгляд его был пронзителен. Он был суров, как сама правда, не терпящая уловок, и в этом была его милость и великая помощь. От него нельзя было увернуться.
Московские духовные власти относились к нему плохо. Не разрешили даже похоронить его возле той маленькой церкви около Донского собора, где он служил. Очевидно, он перед властями голову не клонил. Он отлично понимал, что принимая крещение, я нарушаю правила партии, что это опасно для меня и для него, и потому не занес мое имя в церковную книгу.
Я никогда не забуду наш первый разговор в пустой церкви, после службы. Я волновалась, потому что никогда в жизни не разговаривала ни с одним священником. От своих друзей я знала, что отец Николай прост, говорить с ним легко, и что он всегда беседует, прежде чем крестить. Подошел быстрой походкой пожилой человек с таким лицом, как у Павлова, Сеченова, Пирогова – больших русских ученых. Лицо одновременно простое и интеллигентное, полное внутренней силы. Он быстро пожал мне руку, как будто мы старые знакомые, сел на скамью у стены, положил ногу на ногу, и пригласил меня сесть рядом. Я растерялась, потому что его поведение было обыкновенным. Он расспрашивал меня о детях, о работе, и я вдруг начала говорить ему все, еще не понимая, что это – исповедь. Наконец я призналась ему, что не знаю, как нужно разговаривать со священником, и прошу меня простить за это. Он улыбнулся и сказал: «Как с обыкновенным человеком». Это было сказано серьезно и проникновенно. И все-таки перед тем как уйти, когда он протянул мне для обычного рукопожатия руку, я поцеловала ее, повинуясь какому-то порыву. Он опять улыбнулся. Его лицо было сдержанным и строгим, и улыбка этого лица стоила многого…
В день крещения он волновался, и присев на скамейку, усадив меня рядом, сказал: «Когда взрослый человек принимает крещение, жизнь его может очень сильно измениться. Иногда в худшую сторону, как в личном плане, так и во всех отношениях. Подумайте еще, чтобы не сожалеть после». Я ответила, что думала уже много и что ничего не боюсь. Он взглянул на меня, усмехнувшись: «Ну, знаете, не боятся – только избранные!»
Он крестил меня греческим именем Фотина, сказав, что это и есть мое настоящее имя. После крещения я спросила, могу ли положить на тарелочку в церкви, в знак благодарности, кольца и серьги, которые принесла с собой – денег у меня в ту пору было мало. Но отец Николай ответил твердо: «Нет. У церкви есть средства. Вы пришли к нам сами – это важнее».
Сколько достоинства было в его словах, и во всем поведении. Он говорил мало слов, но веско и убедительно, не пытаясь привлечь любезностью и мягкостью, не расточая улыбок. Говорил о жизни на этой земле, обо всех ее неурядицах и заботах, а не о заоблачном.
Николай Александрович Голубцов хорошо знал жизнь, потому что стал священником лишь после тридцати лет мирской жизни, а по профессии был он садоводом. Не знаю, что толкнуло его принять сан уже в зрелом возрасте, почему он последовал примеру своих двух братьев-священников; наверное, это было вызвано каким-то очень сильным импульсом. Зато и впечатление, производимое им на всех, кто знал его, было неизгладимым.
Он крестил меня, дал мне молитвенник, научил простейшей молитве, научил как вести себя в церкви, что делать. Он приобщил меня к миллионам верующих на земле. Он сам, как личность, незабываем. После службы длинная очередь прихожан выстраивалась, чтобы поговорить с ним. Он говорил с каждым, слушал внимательно любые жалобы. Однажды я простояла в такой очереди полтора часа, так как передо мной была молодая пара, у них что-то не ладилось в семейной жизни. У него было больное сердце, два приступа, после которых он продолжал служить, часами простаивая еще потом с прихожанами. После третьего приступа он умер.
После его смерти я перестала ходить в церковь, потому что никто так не служил, никто так не говорил с людьми, как он. Везде выступала мирская, лицемерная сторона церкви, а не истинное чувство. – «Показное! Показное!» – резко сказал однажды отец Николай женщине, благоговейно стоявшей на коленях, и не стал с ней говорить. Должно быть, он что-то знал о ней.
Ничего показного не было в том, как он служил. Церковь была маленькой, без хора, только несколько монашек читали молитвы. Последний раз я пришла сюда в июне 1963 года, после Троицы, в Духов день, когда вся церковь была еще украшена внутри свежими ветками березы, а на полу – свежескошенная трава. Долго стояла к отцу Николаю очередь под благословение, и с каждым он говорил.
Он опять расспрашивал меня как здоровье, как дети, какие заботы у нас дома. Потом, помолчав, строго спросил: – «Ты как, – одна сейчас? Кто-нибудь есть около тебя?» Растерявшись от прямоты вопроса, я только отрицательно покачала головой. – «Не спеши», – сказал отец Николай. – «Ты всегда слишком спешишь, от этого у тебя все неудачи на личном фронте. Подожди, не торопись, еще приедет князь заморский…» и он усмехнулся как-то в сторону.
Я не удивилась ни разговорному обороту в его словах, ни последовавшему за ним архаизму. «Князь заморский» был настолько далек от моего сознания и всего моего образа жизни, что я не восприняла его всерьез. Однако, все слова отца Николая надо было брать всерьез. Через два месяца после этого разговора Браджеш Сингх был в Москве, а в октябре, когда отца Николая уже не было в живых, все счастливые случайности и совпадения соединились для того, чтобы мы встретились и познакомились. Остальное уже известно. Отец Николай не бросал слов впустую.
В тот последний разговор, я запомнила его большую сильную руку садовника, работника, которую он положил мне на голову. Его облачение было, как всегда, без золота и серебра: он служил обычно в простой черной рясе, а летом – в светлой. Выходя на улицу переодевался в обычный костюм и плащ. Часто его ждали во дворе у церкви, и он еще там подолгу стоял и говорил. В то лето я долго и много думала о нем, когда начала писать «20 писем».
В сентябре 1963 года он умер.
С тех пор многое изменилось во всем моем мироощущении, и во мне самой.
Дурное и хорошее – чему меня учили с детства – поменялись местами. Потеряла всякое значение героика войн и революций, а те люди, которых меня учили считать великими рухнули в моих глазах. Авторитет грубой силы перестал существовать – как бы он не прикрывался самыми высокими идеалами. Лучшими людьми стали тихие, добрые, искренние и правдивые, незаметные и неизвестные, а не твердокаменные герои подавления и побед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43