Однажды Пракаш взяла меня с собой, чтобы оказать уважение самой старой женщине в роде. Я надела свое белое сари и делала все так, как объясняла Пракаш. Войдя в большой, открытый, внутренний двор, вымощенный камнем, мы сняли обувь в знак уважения. Возле небольшого костра сидела на корточках очень худая женщина в грубом домотканном сари, похожая на старую больную птицу. Ее глаза с красными веками были устремлены на огонь, она шевелила угли палкой. Следуя во всем за Пракаш я подошла, поклонилась и повторила жест Пракаш, коснувшись рукой босой ноги женщины. Но оказалось, что я сделала ужасную ошибку: надо было коснуться только земли у ее ног. Она вскоре поднялась и ушла мыться, так как я осквернила ее своим прикосновением. Позже она уже не вышла к нам. Пракаш, смеясь, потрепала меня по плечу и сказала: «Она очень религиозна, и готовится к смерти; она никогда не выходила из этого двора. Молодые женщины и сейчас выходят из этого дома только набросив сари на голову и лицо, и смотрят вниз. Мы давно отошли от этого всего!» Мы сели в джип, подобрав наши сари, и поехали домой, где люди вели себя нормально…
В доме у Пракаш было просто, но дух касты выветривается с трудом. В доме было много слуг, потому что каждый имел право выполнять только определенный вид работы. Готовил пищу – кроме самой Пракаш – только повар, брахман по происхождению; другой слуга подносил все, что нужно повару и мыл посуду, но не имел права готовить. Двое слуг были в доме – убирали комнаты и подавали на стол, но не могли есть ту же самую еду. Они всегда были наготове откликнуться на зов, хотя бы для того, чтобы подать стакан воды. Оба они – один совсем молодой, другой постарше, прекрасно стирали и гладили электрическим утюгом, но на полу, а не на столе. Они были уже не из брахманов, но и не из самой низшей касты.
Мыла каменные полы в доме женщина из неприкасаемых. Теперь, по закону, касты неприкасаемых не существовало, но никто другой все равно не имел права мыть полы и убирать в ванной. Ах, эта ванная комната!
К счастью, современная уборная в доме действовала исправно, что было чудом для этого захолустья и говорило о культурном уровне хозяев. Вообще же сельская местность не знает уборных и, совсем как во многих деревнях России, просто когда нужно – выходят «во двор». Здесь крестьяне выходили на берег Ганга и присаживались на корточки, что очень мешало любоваться красотой ландшафта. Ассенизация была возложена на палящие лучи солнца и на стадо черных косматых свиней, гулявших по берегу ежедневно.
Водопровод в доме был, но вода не текла ни из одного крана. Воду для мытья приносил каждое утро панивала, старый водонос, с искривленными ногами и сгорбленный от этой, выполняемой всю жизнь, работы. Обычно он приносил воду из колодца, но когда электричества не было, он шел с коромыслом к Гангу. То же было и в радж-бхаване, где в гостиной была красивая современная мебель, но воду для мытья – холодную и горячую – приносили водоносы. Там было еще больше прислуги, большая часть которой находилась в кухне и никогда не появлялась в доме. Домашние слуги в обеих семьях носили теннисные тапочки и домотканые длинные дхоти с европейской рубашкой навыпуск, или с пиджаком.
Я выдала свое плебейское происхождение очень быстро тем, что сама выстирала свои вещи и попросила утюг. Но гладить на полу с непривычки невозможно, и стирать европейскую одежду без большого количества горячей воды тоже. Чтобы не испортить окончательно то, что я привезла с собой, я перешла на сари, найдя эту одежду очень удобной. Шестиметровые сари я отдавала стирать и гладить прислуге. Но все равно, слуги считали меня «простой», и поэтому относились ко мне очень приветливо.
Всю работу в доме могла бы сделать одна европейская женщина, вооруженная техникой. Здесь же слуга смахивал пыль полотенцем, вертя его в руках, и все равно пыль лежала на всем, а углы были всегда полны паутины. Но я легко мирилась с этим, так как для меня важнее было теплое отношение хозяев и слуг, их милые улыбки, их искренняя симпатия.
Мягкость и приветливость встречали меня на каждом шагу, а к условиям жизни я очень быстро приспособилась, и находила их приятными и здоровыми. Обливаться утром холодной водой, принесенной из Ганга, есть простую еду из риса, овощей и фруктов, пить чистую воду из колодца, вместо вина, и крепкий гималайский чай, вместо кофе, – что может быть полезнее? За два месяца в деревне я почувствовала себя поздоровевшей и окрепшей, и нисколько не страдала ни от сырой воды, ни от кухни, где столом служил каменный пол. Конечно, я и не думала кипятить воду или специально мыть фрукты и посуду, как меня строго инструктировали в посольстве. Просто я любила все, что видела вокруг; и все здесь платило мне ответной любовью.
Бедность вокруг была слишком очевидной, хотя Калаканкар не был пределом нищеты и голода. Это был сравнительно благополучный район, если вспомнить, что в соседнем Бихаре в этот засушливый год люди умирали от голода. Но и здесь каждая прогулка по деревне оставляла тяжкое впечатление. Как ни приветливы и милы были все, но все же лица были измождены, полуодетые тела – кожа да кости…
Как-то раз Суреш сказал мне, что ему бы хотелось что-то сделать для Калаканкара в память о брате, и он просил Динеша согласиться хотя бы на мемориальную комнату в колледже. Но Динеш, распоряжавшийся всеми общественными фондами в деревне, не поддержал его.
«Мы бы сделали это сами, но у нас нет денег», – заключили безнадежно Суреш и Пракаш.
Тут мне пришла в голову неожиданная мысль, – они меня сами подтолкнули к ней. Если я останусь в Индии, я буду писать; я смогла бы издать где-нибудь заграницей свою первую рукопись, и тогда я не была бы бременем здесь никому, и смогла бы помочь всем этим людям. Хорошо бы построить небольшую больницу в память Браджеша, – здесь нет ничего, только маленькая клиника, где доктор Нагар оказывает первую, необходимую помощь в двух грязных комнатах. Ни оборудования, ни аптеки. Да, надо взять рукопись у Кауля как можно скорее и послать ее в Париж к Д'Астье, к единственному человеку, известному мне вне пределов СССР, благо он сам писатель.
Я никогда не считала, что «20 писем» могут быть для западного читателя политическим открытием, потому что они были написаны как семейная хроника, а не как исторические мемуары. Я не ставила себе целью рассказывать об известных или неизвестных политических событиях. Но я знала, что хроника семьи столь необычной и трагической, как наша, безусловно заставит читателя прийти и к политическим заключениям.
Я написала в Париж Любе Крассиной, жене Эммануэля Д'Астье, с которым виделась до того три раза в Москве. Я писала Любе по-русски, что я в Индии, что не хочу возвращаться в СССР, и спрашивала – возможно ли будет издать книгу заграницей с тем, чтобы средства пошли на помощь Калаканкару?
Через несколько дней пришла короткая телеграмма: «Да, возможно». Позже пришло письмо от Любы, которая писала по-русски, что полностью понимает меня. Но никаких практических советов в письме не было.
Могла ли я так довериться людям, которых едва знала? Мне казалось, что обратиться к Д'Астье в данных обстоятельствах безопаснее, чем просить помощи в Индии. Его жена, русская, дочь Л. Б. Крассина[], когда-то в детстве знала мою маму. Наш дедушка, С. Я. Аллилуев, хорошо знал всех Крассиных. – Мне было приятно вспомнить об этом в моем теперешнем безвыходном положении, поэтому я и написала Любе, которую никогда в жизни не видела.
Эммануэль Д'Астье неожиданно позвонил около моей двери в июле 1962 г. Он представился, сказав, что пишет очерк о моем отце и хотел бы уточнить со мной некоторые биографические сведения. По всем правилам советской жизни я должна была бы ему вежливо отказать, или предварительно выяснить в официальных инстанциях, – разрешено ли мне принять иностранца. Но эти «правила» так отвратительны, что я решила ими пренебречь, пригласила его войти в мою квартиру и мы проговорили несколько часов.
Имя Д'Астье было известно в кругах московской интеллигенции: его считали либералом, пацифистом, прокоммунистом, борцом за мир. По-русски был издан его роман о французском Сопротивлении, в предисловии к которому Илья Эренбург дружески назвал его «дилетантом в искусстве и в политике» и «Дон-Кихотом».
Д'Астье сразу же сказал, что Эренбург отговаривал его от встречи со мной, но что он все-таки раздобыл мой адрес у московских знакомых. Он принес мне показать свою брошюру о моем отце и фотографии, которые собрал для нее. Мне пришлось тогда убеждать его, что половина фотографий, собранных им из европейских источников, были фальшивками. Взамен он взял десятка два семейных фотографий из моих альбомов. Он никак не хотел поверить, что такой «источник», как книга Буду Сванидзе «My uncle Joe» – тоже фальшивка. Только сын А. С. Сванидзе, которого я разыскала для встречи с Д'Астье, смог убедить его, что Буду Сванидзе вообще никогда не существовал. Д'Астье записал тогда многое из наших бесед и повторял, что мне нужно самой написать книгу о своей жизни. Через год вышла его книга «О Сталине», где я нашла (без ссылки на источник) мои фотографии и рассказы, с перепутанными именами, датами и фактами.
Вскоре же после этой встречи меня вдруг пригласил к себе на дачу Микоян. Гуляя, он заметил, что, конечно, мне «не запрещено» встречаться с прогрессивными зарубежными деятелями, но что «лучше не стоит». Потом вдруг спросил: – «Тебе никогда не хотелось написать воспоминания? Пиши, если хочешь. Только не давай иностранцам, они будут охотиться за тобой». Я ответила, что не собираюсь ничего писать. Но этот разговор запомнился мне, и потому я так прятала от офицальных кругов свои «20 писем», написанные годом позже. Я знала, что рукопись у меня немедленно отберут или заставят ее переделывать в духе очередной «партийной установки».
Потом Д'Астье приезжал в Москву еще два или три раза, и заходил ко мне. Каждый раз после этого меня вызывали в ЦК КПСС и вежливо спрашивали – «чего хочет этот француз?» И не верили, что он просто привез мне письмо от Любы или французские духи.
Я, конечно, нарушала «партийные правила», не сообщая первая об этих посещениях. Но я и не собиралась им следовать. Для нас затворников, отгороженных в СССР от всего мира, – а особенно для меня, – эта неожиданная и необычная возможность общения с внешним миром была драгоценным событием. Я этим дорожила и верила в симпатию французского писателя и его русской жены, хотя, в общем, мне было о них совсем мало известно. И сейчас я написала в Дели Каулю, прося его переслать мне рукопись в Калаканкар, где я задержусь дольше. Думая об этой забытой рукописи я ощущала желание писать еще, говорить еще о многом…
Если бы я осталась в Индии, то лучшего места для работы, чем эта тихая деревня, не найти.
* * *
Между тем Калаканкар и весь округ горячо обсуждали предстоящие в феврале выборы в Парламент. Динеш был здешним кандидатом от правящей партии Национальный Конгресс, и, повинуясь традиционному вассальному долгу, многие местные крестьяне голосовали за него, часто просто из страха. Это было немного похоже на «выборы» в Советском Союзе. Но в отличие от СССР здесь были на выбор программы и кандидаты семи основных партий.
Я не ожидала такой активности и политической заинтересованности здесь, в деревне. Полуодетые и полуголодные крестьяне, выбиравшие Парламент своего штата и Центральный Парламент, обсуждали все новости, доходившие сюда из местных газет и по радио. У многих были дешевые маленькие индийские транзисторы. Суреш Сингх и его семья, доктор Нагар, староста, учитель местного колледжа, все участвовали в предвыборной агитации, тоже по традиции, в пользу Динеша. Но на самом деле их симпатии далеко не всегда были с ним и даже не с его партией.
В этом штате были сильны оппозиционные партии Сватантра, Джан Сангх и Социалистическая. Правящая партия Конгресс разочаровала многих, и в Лакхнау могло сложиться оппозиционное правительство. Коммунисты не пользовались в этой провинции популярностью, и за них в Калаканкаре агитировал один лишь бедный Рам Дин, которого все звали «товарищ».
16 января в Калаканкаре ожидали Индиру Ганди, объезжавшую свой округ, находившийся по соседству. Смеясь, говорили о том, что сначала в деревню приезжают около 600 «секьюрити», переодетых в крестьянскую одежду, и на каждом митинге, где говорит Индира, они составляют первые ряды. Ожидали, что скоро они нагрянут и в Калаканкар. Дом Суреша был, как клуб: двери открыты настежь, посетители сидели на полу обсуждая новости, слушали радио.
Многие открыто выражали недовольство правящей партией и премьер-министром. Спрашивали меня: а как в СССР? И недовольно качали головами, когда я объясняла им – что такое «выборы» при однопартийной системе. Эти босые крестьяне с транзисторами не могли поверить, что в избирательном бюллетене может быть всего лишь один кандидат, – и весело смеялись над такой чепухой.
Наконец из Дели приехал Динеш, окруженный целой свитой помощников, секретарей, работников на выборах. Весь его западный демократизм исчез, здесь к нему обращались не иначе как «махарадж». Вместо европейского костюма он был одет в белые бумажные чуридар и синий ачкан и принимал посетителей, сидя на тахте, скрестив босые ноги, под портретом своего отца, изображенного во всех регалиях раджи Калаканкара.
Подойти к Динешу и остаться с ним вдвоем для разговора было теперь невозможно. Когда уходили посетители, его немедленно окружали шесть дочек. Динеш делал вид, что забыл наш разговор в Дели. Он был приветлив, угощал меня за столом, но сказал, что мне следует возвратиться в Дели, так как «посольство очень тревожится». Он передал мне письмо Кауля, тоже звавшего меня вернуться в Дели. О моей рукописи в письме не было ни слова.
Я поняла одно – меня зовут в Дели сейчас, чтобы я не встретилась с премьер-министром. Говорил ли с ней Динеш невозможно было выяснить. Я была встревожена тем, что Кауль не возвратил мою рукопись. Он писал, что должен уехать на время, но подождет специально, чтобы увидеть меня, так как очень надеется, что я послушаю его доброго совета и скоро вернусь в Дели. Я написала еще раз, прося его прислать мне рукопись в Калаканкар, и добавила: «может быть у Вас уже нет рукописи и Вы отдали ее в Советское посольство?»
Теперь мне оставалось только попытаться поговорить с премьер-министром здесь, в Калаканкаре. И я наотрез отказалась ехать сейчас в Дели, мотивируя это тем, что у меня виза до 20-го января, а так как следующий рейс Аэрофлота только 26-го, то я еще немного задержусь здесь. Динеш глубоко вздохнул; гостеприимство обязывало его считаться с моим желанием.
«Ну что ж, – сказал он, – моя семья и я уедем отсюда 25-го, вы сможете поехать тогда с нами».
Вскоре деревню, в самом деле, наводнили «секьюрити» премьер-министра. Они осмотрели оба дома и берег реки, их нужно было где-то расселить и началась суматоха. Динеш со своей свитой все время разъезжал по округу, иногда по несколько дней. Наггу готовила дом к приему премьер-министра и ее свиты, и по этой причине меня, наконец, освободили от моей комнаты в радж-бхаване. Я перебралась в маленькую комнату, где жил Браджеш, очень довольная этим перемещением.
В доме Суреша все были рады, что я еще не уезжаю; Наггу же заметно нервничала, боясь осложнений для мужа. Милая Даду курсировала между обоими домами, перенося сплетни туда и обратно. Всем была любопытна и интересна моя очевидная борьба с посольством. Письмо и телеграмма из Парижа также не остались без внимания.
Впрочем, я и не скрывала то, что делала, а в индийской семье вообще не бывает секретов, и чтение чужих писем членами семьи считается закономерным. В обсуждении любых семейных проблем принимают участие все желающие, сидя на тахте или на полу. В Калаканкаре скоро все узнали, что мэм-сахаб не хочет возвращаться в Москву. Каждый новый гость спрашивал меня: – «Нравится вам здесь? Вы бы остались в Индии?» И я не скрывая отвечала, что да, осталась бы… Это вызывало ко мне симпатию. Учитель колледжа, доктор, староста, прислуга, – все сочувствовали мне, но отлично разбирались в том, что ни раджа-сахаб, ни правительство Индии не станут из-за меня портить отношения с СССР. Учитель даже приходил давать мне уроки хинди, который я немного изучала еще в Москве.
Наконец, вся деревня была созвана на митинг возле здания колледжа, где должна была говорить Индира Ганди. Мы поехали туда на нашем «джипе». Семья Динеша уже ждала у входа, семилетняя Ратна в праздничной оранжевой одежде, держала наготове гирлянду оранжевых цветов. Мы тоже встали здесь. Я удивилась, что Динеш не приехал в этот день.
Вскоре подкатил, весь в клубах пыли, лимузин премьер-министра и, быстро выйдя из машины, женщина в сари уже шла к нам, делая намаете направо и налево всем, встречавшим ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
В доме у Пракаш было просто, но дух касты выветривается с трудом. В доме было много слуг, потому что каждый имел право выполнять только определенный вид работы. Готовил пищу – кроме самой Пракаш – только повар, брахман по происхождению; другой слуга подносил все, что нужно повару и мыл посуду, но не имел права готовить. Двое слуг были в доме – убирали комнаты и подавали на стол, но не могли есть ту же самую еду. Они всегда были наготове откликнуться на зов, хотя бы для того, чтобы подать стакан воды. Оба они – один совсем молодой, другой постарше, прекрасно стирали и гладили электрическим утюгом, но на полу, а не на столе. Они были уже не из брахманов, но и не из самой низшей касты.
Мыла каменные полы в доме женщина из неприкасаемых. Теперь, по закону, касты неприкасаемых не существовало, но никто другой все равно не имел права мыть полы и убирать в ванной. Ах, эта ванная комната!
К счастью, современная уборная в доме действовала исправно, что было чудом для этого захолустья и говорило о культурном уровне хозяев. Вообще же сельская местность не знает уборных и, совсем как во многих деревнях России, просто когда нужно – выходят «во двор». Здесь крестьяне выходили на берег Ганга и присаживались на корточки, что очень мешало любоваться красотой ландшафта. Ассенизация была возложена на палящие лучи солнца и на стадо черных косматых свиней, гулявших по берегу ежедневно.
Водопровод в доме был, но вода не текла ни из одного крана. Воду для мытья приносил каждое утро панивала, старый водонос, с искривленными ногами и сгорбленный от этой, выполняемой всю жизнь, работы. Обычно он приносил воду из колодца, но когда электричества не было, он шел с коромыслом к Гангу. То же было и в радж-бхаване, где в гостиной была красивая современная мебель, но воду для мытья – холодную и горячую – приносили водоносы. Там было еще больше прислуги, большая часть которой находилась в кухне и никогда не появлялась в доме. Домашние слуги в обеих семьях носили теннисные тапочки и домотканые длинные дхоти с европейской рубашкой навыпуск, или с пиджаком.
Я выдала свое плебейское происхождение очень быстро тем, что сама выстирала свои вещи и попросила утюг. Но гладить на полу с непривычки невозможно, и стирать европейскую одежду без большого количества горячей воды тоже. Чтобы не испортить окончательно то, что я привезла с собой, я перешла на сари, найдя эту одежду очень удобной. Шестиметровые сари я отдавала стирать и гладить прислуге. Но все равно, слуги считали меня «простой», и поэтому относились ко мне очень приветливо.
Всю работу в доме могла бы сделать одна европейская женщина, вооруженная техникой. Здесь же слуга смахивал пыль полотенцем, вертя его в руках, и все равно пыль лежала на всем, а углы были всегда полны паутины. Но я легко мирилась с этим, так как для меня важнее было теплое отношение хозяев и слуг, их милые улыбки, их искренняя симпатия.
Мягкость и приветливость встречали меня на каждом шагу, а к условиям жизни я очень быстро приспособилась, и находила их приятными и здоровыми. Обливаться утром холодной водой, принесенной из Ганга, есть простую еду из риса, овощей и фруктов, пить чистую воду из колодца, вместо вина, и крепкий гималайский чай, вместо кофе, – что может быть полезнее? За два месяца в деревне я почувствовала себя поздоровевшей и окрепшей, и нисколько не страдала ни от сырой воды, ни от кухни, где столом служил каменный пол. Конечно, я и не думала кипятить воду или специально мыть фрукты и посуду, как меня строго инструктировали в посольстве. Просто я любила все, что видела вокруг; и все здесь платило мне ответной любовью.
Бедность вокруг была слишком очевидной, хотя Калаканкар не был пределом нищеты и голода. Это был сравнительно благополучный район, если вспомнить, что в соседнем Бихаре в этот засушливый год люди умирали от голода. Но и здесь каждая прогулка по деревне оставляла тяжкое впечатление. Как ни приветливы и милы были все, но все же лица были измождены, полуодетые тела – кожа да кости…
Как-то раз Суреш сказал мне, что ему бы хотелось что-то сделать для Калаканкара в память о брате, и он просил Динеша согласиться хотя бы на мемориальную комнату в колледже. Но Динеш, распоряжавшийся всеми общественными фондами в деревне, не поддержал его.
«Мы бы сделали это сами, но у нас нет денег», – заключили безнадежно Суреш и Пракаш.
Тут мне пришла в голову неожиданная мысль, – они меня сами подтолкнули к ней. Если я останусь в Индии, я буду писать; я смогла бы издать где-нибудь заграницей свою первую рукопись, и тогда я не была бы бременем здесь никому, и смогла бы помочь всем этим людям. Хорошо бы построить небольшую больницу в память Браджеша, – здесь нет ничего, только маленькая клиника, где доктор Нагар оказывает первую, необходимую помощь в двух грязных комнатах. Ни оборудования, ни аптеки. Да, надо взять рукопись у Кауля как можно скорее и послать ее в Париж к Д'Астье, к единственному человеку, известному мне вне пределов СССР, благо он сам писатель.
Я никогда не считала, что «20 писем» могут быть для западного читателя политическим открытием, потому что они были написаны как семейная хроника, а не как исторические мемуары. Я не ставила себе целью рассказывать об известных или неизвестных политических событиях. Но я знала, что хроника семьи столь необычной и трагической, как наша, безусловно заставит читателя прийти и к политическим заключениям.
Я написала в Париж Любе Крассиной, жене Эммануэля Д'Астье, с которым виделась до того три раза в Москве. Я писала Любе по-русски, что я в Индии, что не хочу возвращаться в СССР, и спрашивала – возможно ли будет издать книгу заграницей с тем, чтобы средства пошли на помощь Калаканкару?
Через несколько дней пришла короткая телеграмма: «Да, возможно». Позже пришло письмо от Любы, которая писала по-русски, что полностью понимает меня. Но никаких практических советов в письме не было.
Могла ли я так довериться людям, которых едва знала? Мне казалось, что обратиться к Д'Астье в данных обстоятельствах безопаснее, чем просить помощи в Индии. Его жена, русская, дочь Л. Б. Крассина[], когда-то в детстве знала мою маму. Наш дедушка, С. Я. Аллилуев, хорошо знал всех Крассиных. – Мне было приятно вспомнить об этом в моем теперешнем безвыходном положении, поэтому я и написала Любе, которую никогда в жизни не видела.
Эммануэль Д'Астье неожиданно позвонил около моей двери в июле 1962 г. Он представился, сказав, что пишет очерк о моем отце и хотел бы уточнить со мной некоторые биографические сведения. По всем правилам советской жизни я должна была бы ему вежливо отказать, или предварительно выяснить в официальных инстанциях, – разрешено ли мне принять иностранца. Но эти «правила» так отвратительны, что я решила ими пренебречь, пригласила его войти в мою квартиру и мы проговорили несколько часов.
Имя Д'Астье было известно в кругах московской интеллигенции: его считали либералом, пацифистом, прокоммунистом, борцом за мир. По-русски был издан его роман о французском Сопротивлении, в предисловии к которому Илья Эренбург дружески назвал его «дилетантом в искусстве и в политике» и «Дон-Кихотом».
Д'Астье сразу же сказал, что Эренбург отговаривал его от встречи со мной, но что он все-таки раздобыл мой адрес у московских знакомых. Он принес мне показать свою брошюру о моем отце и фотографии, которые собрал для нее. Мне пришлось тогда убеждать его, что половина фотографий, собранных им из европейских источников, были фальшивками. Взамен он взял десятка два семейных фотографий из моих альбомов. Он никак не хотел поверить, что такой «источник», как книга Буду Сванидзе «My uncle Joe» – тоже фальшивка. Только сын А. С. Сванидзе, которого я разыскала для встречи с Д'Астье, смог убедить его, что Буду Сванидзе вообще никогда не существовал. Д'Астье записал тогда многое из наших бесед и повторял, что мне нужно самой написать книгу о своей жизни. Через год вышла его книга «О Сталине», где я нашла (без ссылки на источник) мои фотографии и рассказы, с перепутанными именами, датами и фактами.
Вскоре же после этой встречи меня вдруг пригласил к себе на дачу Микоян. Гуляя, он заметил, что, конечно, мне «не запрещено» встречаться с прогрессивными зарубежными деятелями, но что «лучше не стоит». Потом вдруг спросил: – «Тебе никогда не хотелось написать воспоминания? Пиши, если хочешь. Только не давай иностранцам, они будут охотиться за тобой». Я ответила, что не собираюсь ничего писать. Но этот разговор запомнился мне, и потому я так прятала от офицальных кругов свои «20 писем», написанные годом позже. Я знала, что рукопись у меня немедленно отберут или заставят ее переделывать в духе очередной «партийной установки».
Потом Д'Астье приезжал в Москву еще два или три раза, и заходил ко мне. Каждый раз после этого меня вызывали в ЦК КПСС и вежливо спрашивали – «чего хочет этот француз?» И не верили, что он просто привез мне письмо от Любы или французские духи.
Я, конечно, нарушала «партийные правила», не сообщая первая об этих посещениях. Но я и не собиралась им следовать. Для нас затворников, отгороженных в СССР от всего мира, – а особенно для меня, – эта неожиданная и необычная возможность общения с внешним миром была драгоценным событием. Я этим дорожила и верила в симпатию французского писателя и его русской жены, хотя, в общем, мне было о них совсем мало известно. И сейчас я написала в Дели Каулю, прося его переслать мне рукопись в Калаканкар, где я задержусь дольше. Думая об этой забытой рукописи я ощущала желание писать еще, говорить еще о многом…
Если бы я осталась в Индии, то лучшего места для работы, чем эта тихая деревня, не найти.
* * *
Между тем Калаканкар и весь округ горячо обсуждали предстоящие в феврале выборы в Парламент. Динеш был здешним кандидатом от правящей партии Национальный Конгресс, и, повинуясь традиционному вассальному долгу, многие местные крестьяне голосовали за него, часто просто из страха. Это было немного похоже на «выборы» в Советском Союзе. Но в отличие от СССР здесь были на выбор программы и кандидаты семи основных партий.
Я не ожидала такой активности и политической заинтересованности здесь, в деревне. Полуодетые и полуголодные крестьяне, выбиравшие Парламент своего штата и Центральный Парламент, обсуждали все новости, доходившие сюда из местных газет и по радио. У многих были дешевые маленькие индийские транзисторы. Суреш Сингх и его семья, доктор Нагар, староста, учитель местного колледжа, все участвовали в предвыборной агитации, тоже по традиции, в пользу Динеша. Но на самом деле их симпатии далеко не всегда были с ним и даже не с его партией.
В этом штате были сильны оппозиционные партии Сватантра, Джан Сангх и Социалистическая. Правящая партия Конгресс разочаровала многих, и в Лакхнау могло сложиться оппозиционное правительство. Коммунисты не пользовались в этой провинции популярностью, и за них в Калаканкаре агитировал один лишь бедный Рам Дин, которого все звали «товарищ».
16 января в Калаканкаре ожидали Индиру Ганди, объезжавшую свой округ, находившийся по соседству. Смеясь, говорили о том, что сначала в деревню приезжают около 600 «секьюрити», переодетых в крестьянскую одежду, и на каждом митинге, где говорит Индира, они составляют первые ряды. Ожидали, что скоро они нагрянут и в Калаканкар. Дом Суреша был, как клуб: двери открыты настежь, посетители сидели на полу обсуждая новости, слушали радио.
Многие открыто выражали недовольство правящей партией и премьер-министром. Спрашивали меня: а как в СССР? И недовольно качали головами, когда я объясняла им – что такое «выборы» при однопартийной системе. Эти босые крестьяне с транзисторами не могли поверить, что в избирательном бюллетене может быть всего лишь один кандидат, – и весело смеялись над такой чепухой.
Наконец из Дели приехал Динеш, окруженный целой свитой помощников, секретарей, работников на выборах. Весь его западный демократизм исчез, здесь к нему обращались не иначе как «махарадж». Вместо европейского костюма он был одет в белые бумажные чуридар и синий ачкан и принимал посетителей, сидя на тахте, скрестив босые ноги, под портретом своего отца, изображенного во всех регалиях раджи Калаканкара.
Подойти к Динешу и остаться с ним вдвоем для разговора было теперь невозможно. Когда уходили посетители, его немедленно окружали шесть дочек. Динеш делал вид, что забыл наш разговор в Дели. Он был приветлив, угощал меня за столом, но сказал, что мне следует возвратиться в Дели, так как «посольство очень тревожится». Он передал мне письмо Кауля, тоже звавшего меня вернуться в Дели. О моей рукописи в письме не было ни слова.
Я поняла одно – меня зовут в Дели сейчас, чтобы я не встретилась с премьер-министром. Говорил ли с ней Динеш невозможно было выяснить. Я была встревожена тем, что Кауль не возвратил мою рукопись. Он писал, что должен уехать на время, но подождет специально, чтобы увидеть меня, так как очень надеется, что я послушаю его доброго совета и скоро вернусь в Дели. Я написала еще раз, прося его прислать мне рукопись в Калаканкар, и добавила: «может быть у Вас уже нет рукописи и Вы отдали ее в Советское посольство?»
Теперь мне оставалось только попытаться поговорить с премьер-министром здесь, в Калаканкаре. И я наотрез отказалась ехать сейчас в Дели, мотивируя это тем, что у меня виза до 20-го января, а так как следующий рейс Аэрофлота только 26-го, то я еще немного задержусь здесь. Динеш глубоко вздохнул; гостеприимство обязывало его считаться с моим желанием.
«Ну что ж, – сказал он, – моя семья и я уедем отсюда 25-го, вы сможете поехать тогда с нами».
Вскоре деревню, в самом деле, наводнили «секьюрити» премьер-министра. Они осмотрели оба дома и берег реки, их нужно было где-то расселить и началась суматоха. Динеш со своей свитой все время разъезжал по округу, иногда по несколько дней. Наггу готовила дом к приему премьер-министра и ее свиты, и по этой причине меня, наконец, освободили от моей комнаты в радж-бхаване. Я перебралась в маленькую комнату, где жил Браджеш, очень довольная этим перемещением.
В доме Суреша все были рады, что я еще не уезжаю; Наггу же заметно нервничала, боясь осложнений для мужа. Милая Даду курсировала между обоими домами, перенося сплетни туда и обратно. Всем была любопытна и интересна моя очевидная борьба с посольством. Письмо и телеграмма из Парижа также не остались без внимания.
Впрочем, я и не скрывала то, что делала, а в индийской семье вообще не бывает секретов, и чтение чужих писем членами семьи считается закономерным. В обсуждении любых семейных проблем принимают участие все желающие, сидя на тахте или на полу. В Калаканкаре скоро все узнали, что мэм-сахаб не хочет возвращаться в Москву. Каждый новый гость спрашивал меня: – «Нравится вам здесь? Вы бы остались в Индии?» И я не скрывая отвечала, что да, осталась бы… Это вызывало ко мне симпатию. Учитель колледжа, доктор, староста, прислуга, – все сочувствовали мне, но отлично разбирались в том, что ни раджа-сахаб, ни правительство Индии не станут из-за меня портить отношения с СССР. Учитель даже приходил давать мне уроки хинди, который я немного изучала еще в Москве.
Наконец, вся деревня была созвана на митинг возле здания колледжа, где должна была говорить Индира Ганди. Мы поехали туда на нашем «джипе». Семья Динеша уже ждала у входа, семилетняя Ратна в праздничной оранжевой одежде, держала наготове гирлянду оранжевых цветов. Мы тоже встали здесь. Я удивилась, что Динеш не приехал в этот день.
Вскоре подкатил, весь в клубах пыли, лимузин премьер-министра и, быстро выйдя из машины, женщина в сари уже шла к нам, делая намаете направо и налево всем, встречавшим ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43