И в самом деле Нерон хоть и молчал, но улыбался все более довольной, веселой улыбкой.
«Кнопс, действительно, знает очень много, — признал он. — Кнопс понял, что родиться Нероном — это немало, но еще больше — самому из Теренция сделаться Нероном». Он потянулся, сказал:
— Подойди-ка поближе, Кнопс. Ты молодец.
В Кнопсе все радовалось и ликовало. Это была труднейшая задача из всех, перед которыми ставила его судьба, и он решил ее превосходно. Теперь уже он наверняка завладеет уловом: деньги старого откупщика Гиркана уже все равно что в руках маленького Клавдия Кнопса.
Он подошел к постели Нерона, с сердцем, полным преданности императору и господину.
— Ты любишь меня больше, чем Требона? — сказал он настойчиво. — Его ты не внес в список, — заметил он с гордостью. — Он не стоит этого. Скажи, ты любишь меня больше?
Нерон вместо ответа похлопал его по руке. Затем ударил в ладоши:
— Эй, кто там, позвать Требона!
Лениво вытащил он из-под подушки список и зачеркнул имя Кнопса так, чтобы тот видел. Затем — все в присутствии Кнопса — принял ванну, весело болтая о всякой всячине.
Когда явился Требон, он выслал всех, кроме Кнопса.
— Вот список, мой Требон, — сказал он. — Здесь триста девятнадцать имен, но одно зачеркнуто. Зачеркнутое не в счет. Остается, значит, триста восемнадцать. Теперь ничего больше не прибавлять и не вычеркивать. С теми, кто включен в список, поступить, как мы договорились. Срок — ночь на пятнадцатое мая.
Он зевнул, повернулся на бок, и оба осторожно удалились, чтобы не потревожить его.
19. В НОЧЬ НА ПЯТНАДЦАТОЕ МАЯ
Ночь на пятнадцатое мая была теплая, почти душная, и «мстители Нерона», которым было поручено ликвидировать людей, внесенных в проскрипционный список, порядком потели. Но они выполнили свою работу по-военному, добросовестно.
Кайя, когда ее схватили, не поняла, что происходит. Она думала, что пришел тот день, которого она все время с трепетом ждала, день, когда обман раскроется, а Теренций и его друзья, стало быть, и она, будут схвачены. Она плакала оттого, что в этот тяжкий час ей не суждено быть со своим Теренцием.
— Не губите моего Теренция, не губите моего доброго, глупого Теренция! — так кричала она, так она думала, чувствовала, когда ее убивали.
А в общем, в эту ночь на пятнадцатое мая все произошло так, как было предусмотрено. Из трехсот восемнадцати человек, внесенных в список, ускользнуло только четырнадцать, и произошло одно-единственное недоразумение. Спутали горшечника Алкаса, человека, попавшего в список за то, что однажды на празднестве горшечного цеха он грубо раскритиковал распоряжения руководителя игрищ Теренция, с музыкантом, носившим такое же имя. Это была ошибка, столь же роковая для музыканта, сколь благодетельная для горшечника. Взятому по недоразумению Алкасу не помогли никакие уверения, что он — Алкас-музыкант. Люди Требона действовали, как им было приказано, и ликвидировали Алкаса. Нерон, когда ему рассказали об этом недоразумении, громко расхохотался. Он вспомнил поэта Цинну, которого после убийства Цезаря умертвили вместо Корнелия Цинны. Неудачливость поэта вошла в поговорку: десять лет работал он над маленькой стихотворной новеллой «Смирна» и был убит по недоразумению как раз в тот момент, когда довел свое произведение до полной неудобопонятности. Вспомнив о нем, Нерон рассмеялся, пришел в хорошее настроение и даровал жизнь горшечнику Алкасу.
Варрон, когда «мстители Нерона» пришли за Кайей, напрасно пытался воспротивиться их намерению. Он набросился на них возмущенный, властный, — ведь он умел повелевать. Напрасно. Поднятый с постели, наспех одевшись, он в гневе отправился к Теренцию. Но попасть к нему не удалось. Вежливо, решительно разъяснили ему дежурные камергеры и офицеры, что император работает над речью, которую он завтра произнесет в своем сенате, и что он дал строгий приказ не впускать никого — кто бы ни добивался аудиенции. С трудом сохраняя выдержку, Варрон вынужден был удалиться.
Сначала он рассердился на себя — как мог он так плохо следить за «созданием», как мог он допустить, чтобы Теренций попал в руки Кнопса и Требона. Потом им овладел бешеный гнев на Теренция. Всем существом своим рвался он покончить с «созданием». Но по грубой иронии судьбы все, чем он владел, было связано с «созданием», и, покончив с ним, он покончил бы с собой.
Много часов просидел он в одиночестве, думал, размышлял, спорил с самим собой. Но гнев его все ослабевал, переходя в ощущение пустоты и бессилия. Варрон достал из ларца расписку об уплате шести тысяч сестерций и уставился неподвижным взглядом в графу «убыток». Он потерял очень много: достоинство, принадлежность к западной цивилизации, друга Фронтона, в сущности — и дочь Марцию, большую часть своего состояния, почти все иллюзии. По существу, единственное, что оставалось, был он сам.
Царь Маллук, услышав о резне, встал, приказал одеть себя, прошел в покой с фонтаном. Там он опустился на корточки; спокойно, с достоинством сидел он среди ковров. Но в душе он слышал вопли избиваемых, не могли их заглушить ни ковры, ни плеск фонтана. Еще была ночь, когда пришел верховный жрец Шарбиль и молча уселся рядом с ним. К утру Шарбиль осторожно сказал, что если кто-нибудь прибегает к таким средствам, как эта кровавая ночь, значит, он сам махнул на себя рукой. Шарбиль умолчал о том, какой, собственно, вывод следовало сделать из его слов: надо бы выдать человека, который сам в себе отчаялся. Маллук очень хорошо понял недоговоренное. Но он сохранял достоинство; даже в мыслях своих не хотел он взвешивать того, что предлагал ему верховный жрец. Так, молча, сидели они, пока не настало утро. Когда Шарбиль, ничего не добившись, удалился, тоска Маллука усилилась. У него была богатая фантазия; сказка, которую он в оазисе рассказывал неведомым людям, сказка о горшечнике, который стал императором, полна была причудливых эпизодов; но такого мрачного, кровавого эпизода он не предвидел. Долго сидел он, погруженный в тяжелые грезы. Он тосковал по своей пустыне, но в такую минуту он не мог покинуть страну. Ему очень хотелось сесть на коня, но в это утро он боялся смотреть в лицо жителям Эдессы. Наконец, он со вздохом отправился в свой гарем.
Когда царь Филипп услышал о кровавой бане, его охватило отвращение, доходившее почти до тошноты. Он бросился в библиотеку, к своим книгам. В произведениях поэтов и философов были прекрасные стихи, возвышенные изречения, слова, звучавшие глубоко и красиво: «Восток, глубина, красочность, гуманность, мудрость, фантазия, свобода», — но слова и стихи не утешили его. В действительности ко всем этим понятиям примешивалась грязь и кровь. Гордые утешительные слова поэтов были только покровом, за которым скрывались кровь, грязь, горе. Слишком тонким покровом: взор мудрого проникал сквозь него.
20. РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВЛАСТИ
Нерон созвал свой сенат — и в ту минуту, когда он в большой речи обосновывал перед ним необходимость проскрипций, он, пожалуй, ощущал еще большее блаженство, чем на башне Апамейской крепости, когда он с высоты воспевал и созерцал гибнущий город, или когда в Риме впервые прочел перед сенатом послание императора.
Он говорил о тяжелых обязательствах, которые налагает власть на своего носителя.
— Какой внутренней борьбы, — воскликнул он, — стоило мне убить стольких людей, в том числе и таких, которые мне были друзьями и более чем друзьями! Но я думал о величии империи, я совладал со своим сердцем, принес жертву, стер с лица земли заговорщиков. — Он зажигался, опьянялся собственными словами, он верил в них, верил в свои страдания и в величие своей жертвы, с бешенством обрушивался на преступников, на представителей узурпатора Тита, на секту бандитов-христиан. Он говорил с пеной у рта, впадал в исступление, выворачивал себя наизнанку. Он метал громы и молнии, бесился, умолял, проливал слезы, бил себя в грудь, заклинал богов. Он закончил:
— Я не несу ответственности ни перед кем — лишь перед небом и своим внутренним голосом. Но я слишком почитаю вас, отцы-сенаторы, чтобы уклониться от вашего суда. Вы знаете, что именно произошло, вы слышали, почему оно произошло. Судите. И если я не прав, повелите мне умереть.
Конечно, ему не повелели умереть, а устроили благодарственное празднество богам в честь спасения императора и империи от огромной опасности.
Кровавая ночь возымела на сенат и на народ именно то действие, на которое заранее рассчитывали Кнопс и Требон. Деяние Нерона, мгновенное и страшное, вызвало ужас, благоговение, удивление. «Одним махом», — сказал Кнопс, характеризуя свои и Нерона действия, и слова «одним махом» играли отныне большую роль в словаре населения Сирии.
Оправившись от первого испуга, толпа еще больше стала любить и почитать Нерона за его энергию и мрачное великолепие, она забывала растущую нужду, ослепленная величием своего императора. Только теперь поняла она, что хотел сказать Нерон мрачным символом всадника на летучей мыши. Летучая мышь — отвратительное исчадие ночи — это было единственное средство передвижения, при помощи которого власть могла вознестись к небу.
Толпа это почувствовала и одобрила, и, когда двадцать первого мая, в положенный срок, состоялось освящение барельефа на скале, она с ликованием приветствовала, полная благоговейного трепета, того человека, черты которого на вечные времена были запечатлены на скале в исполинском и весьма реалистическом виде.
Во всем мире кровавая ночь вызвала негодование. Но оно длилось не долго.
Император Тит в своем дворце на Палатине вначале не осуждал Нерона. Хотя его называли и сам он себя называл «радостью человечества», но он знал, что невозможно дать людям счастье без применения насилия. Он сам в качестве полководца участвовал в двух войнах, подготовил государственный переворот, приведший к власти его отца, посылал на казнь многих людей и не слишком высоко ценил человеческую жизнь. И все же, когда он просматривал список убитых, лицо его исказила гримаса отвращения. Он нашел имя Кайи, нашел имена других, которые были убиты только из личного тщеславия и жажды мести, обуревавших авторов списка. То, что этот мелкий негодяй и его сброд натворили в Междуречье, было лишь в ничтожной части политикой, в большей же своей части — взрывом злобного безумия. Император Тит тихо, с глубоким отвращением, произнес:
— Мелкая рыбешка — и так воняет!
Секретарь Тита передал эти слова дальше. И с тех пор, если человек мелкого пошиба получает в руки власть над широкими массами и сеет вокруг себя зло, обычно говорят:
— Мелкая рыбешка — и так воняет!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ПАДЕНИЕ.
1. НАГЛАЯ ПЕСЕНКА
Однако не в этой кровавой ночи усматривают современники начало падения Нерона-Теренция, а в явлении куда более незначительном, даже совершенно неприметном — в маленькой песенке. «Боги сразили мужа Максимуса-Теренция, называвшего себя Нероном, его же собственным орудием, — пишет историк. — Искусство его, заключавшееся в декламации и пении, вознесло его, но пал он, споткнувшись о маленькую песенку».
Кто сочинил эту песенку и кто спел ее в первый раз, неизвестно. Она появилась как-то вдруг, дерзкая песня, каких на Востоке было тысячи, меланхолические, насмешливые, арамейские строфы. Свойственная песням жителей пустыни монотонность мелодии, или, точнее, напева, придавала этой песне особую наглость и насмешливость. Слова ее были такие:
Горшечник изготовил штучку,
Здоровеннейшую штучку,
Пошла та штучка в ход.
Малютка Акта к нам явилась,
На штучку сразу же воззрилась,
Но штучка в ход нейдет!
Горшечнику бы жить с горшками
И с кувшинами,
А не с царями.
Горшечнику, коль невдомек,
Какой его шесток,
Его проучат, дайте срок,
Кто мал, а кто высок.
А потому, горшечник мой,
Ты подожми-ка хвостик свой,
Нагрянет император твой,
Ты только пискнешь.
И тут конец тебе придет,
И прахом штучка вся пойдет.
И ты повиснешь.
Под аккомпанемент цитры и барабана она звучала особенно эффектно, но и без аккомпанемента она легко запоминалась. Ее мелодия была изыскана и вместе с тем проста, нечто вроде рабского напева, но с крохотными циничными, двусмысленными паузами, например, перед «штучкой». И затем — конец. Конец как-то так меланхолически и нагло повисал в воздухе, что все то печальное, жалкое, обреченное на гибель, что скрывалось во взятом напрокат императорском великолепии, сразу проступало наружу и так ощутимо, как этого не могли бы сделать самые убедительные доказательства.
Требон мог запретить пересуды о событиях пятнадцатого мая, он мог жестоко расправляться с людьми за всякие словесные поношения императора, но не мог же он запретить, например, эту крохотную, нахальную паузу перед «штучкой» или помешать тому, чтобы песня эта меньше чем в две недели завоевала всю страну. Все, и говорившие и не говорившие по-арамейски, знали слова этой песенки. Стоило лишь промурлыкать два-три такта, и каждый уже знал, что хочет сказать собеседник, злобно, жестоко ухмылялся и думал свою думу.
Популярность этой песенки объяснялась тем, что положение в Междуречье и в той части Сирии, которая управлялась Нероном, становилось все хуже. Ночь на пятнадцатое мая укрепила, правда, престиж существовавшего режима, но хозяйственного положения страны она не улучшила. Хлеба стало меньше, а сладости и вовсе исчезли. Вдобавок росло озлобление, вызываемое произволом ставленников Нерона, насилиями Требона, Кнопса и их помощников, милостями, которыми осыпал император небольшую клику приближенных за счет всего населения. Песня о горшечнике нашла отклик в ушах и сердцах всего народа. Ее пели на улицах больших городов: Самосаты, Эдессы, Пальмиры, Апамеи, Лариссы. Пели ее лодочники, бороздившие реки Евфрат и Тигр, пели крестьяне и рабы, которые пахали, сеяли и снимали урожай, пели ремесленники и те, кто работал на мануфактурах у предпринимателей, прачки у колодцев и играющие на улицах дети, пели бедуины в пустыне и те, которые подстерегали эти караваны, чтобы напасть на них и разграбить.
Это была маленькая песенка, песенка о горшечнике, но что-то в ней было такое, что она не на шутку подтачивала устои нероновского царствования. Правда, императора восторженно встречали, где бы он ни появлялся. Но кто внимательно прислушивался, тот мог уловить сквозь возгласы: «О ты, наш добрый, наш великий император Нерон», — нахальные стишки:
Горшечнику бы жить с горшками
И с кувшинами,
А не с царями.
И конец, так печально, так смешно, так жалко и так злобно повисший в воздухе:
И ты повиснешь...
2. ЗАНАВЕШЕННЫЙ ЛАРЬ
Губернатор Цейон музыкальностью не отличался. Однако в ожидании гонца, который должен был доставить ему с только что прибывшего корабля почту из Рима, он напевал без слов песенку о горшечнике. Обутый в котурны сенатора, в тяжелой, украшенной пурпурными полосами мантии, он сидел, напряженный, прямой, за письменным столом и мурлыкал про себя нахальную, глупую песенку.
Цейон был неузнаваем. Подавленность, летаргия последних месяцев исчезли. Получив сообщение о событиях пятнадцатого мая, он впервые за долгое время дернулся и выпрямился. Как и князья Востока, он усмотрел в кровавой ночи акт отчаяния, на который способен лишь человек, чувствующий приближение конца.
Правда, с этих пор прошло уже довольно много времени, а в пределах царствования мнимого Нерона все еще ничего не изменилось. Больше того, Нерон-Теренций одержал даже еще какие-то частичные победы в Сирии. И все же Цейон был уверен, что закат Теренция наступил и что наивный текст песенки о горшечнике вполне подтверждается теми сведениями о внутреннем положении в Междуречье, которые он получал через своих агентов.
Цейон стал мудр, он остерегался проявлять слишком большой оптимизм. Он не думал, что власть Теренция быстро и сама собой рухнет. Он знал, что Требон со своей прекрасно вооруженной, дисциплинированной армией еще долго мог держаться в Междуречье. Но власть мошенника Теренция была поколеблена изнутри, и сам он созрел для падения, нужен был лишь внешний толчок, чтобы все это рухнуло.
И толчок этот близок. Цейон ждет почты из Рима, он не сомневается, что она принесет ему ответ, разрешающий все вопросы. Время подавленности, бездейственного выжидания событий миновало. Цейон почистил свою армию, он испытал каждого офицера и солдата, выкинул всех, кого можно было заподозрить в сочувствии движению так называемого Нерона. Полгода тому назад легионы Цейона представляли собой скандальное зрелище, теперь же опасность того, что среди офицеров найдутся элементы, которые польстятся на обещания Варрона или Требона, устранена полностью.
Но где же гонец? Собственно, ему давно бы пора быть здесь. Цейон стал перебирать деловые записи, но читать не смог. Если бы в военном министерстве вняли его доводам и решились отозвать Четырнадцатый легион, который больше других заражен нероновским движением, а взамен послали ему Девятый, тогда все обстояло бы прекрасно, тогда ему нечего было бы бояться, пусть бы даже дело дошло до войны с парфянами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43