Само собою разумеется, что такая речь Елизаветы подходила как нельзя более к тому, что внушала великая княжна Аграфена Петровна.
XXXIII
С большим удовольствием проводил Рабутин свое время в Петербурге, хотя этот город далеко не представлял западноевропейским людям тех удобств, развлечений и увеселений – как в общественных собраниях, так и в частных домах, – какие они могли найти для себя даже в Дрездене и в Варшаве, не говоря уже о блестящем и шумном Париже, где издавна господствовала такая кипучая общественная жизнь. Образ препровождения времени в Петербурге слагался мало-помалу на европейский лад, но далеко не с тем изяществом и тою утонченностью, какие были усвоены в столицах Западной Европы. Главным недостатком для любителей жизни, обставленной всеми удобствами, было отсутствие в Петербурге хорошо устроенных помещений. Только немногие знатные персоны, окончательно осевшие в новой столице, да некоторые богатые иностранные негоцианты, торговавшие при петербургском порте, успели построить удобные дома, но эти дома отдавались внаймы очень редко, только по какой-нибудь особой случайности. Любители вкусно поесть могли иметь в Петербурге хороший стол, так как сюда начали наезжать и немецкие кухенмейстеры, и французские метрдотели. Даже Петр Великий – человек сам по себе крайне неприхотливый в пище и неразборчивый на нее – держал при себе пользовавшегося большою известностию за свое искусство иноземца Фельтена, приготовлявшего изысканные обеды и ужины для гостей, бывавших за царским столом. Общественные увеселения в Петербурге были весьма ограниченны, если, конечно, исключить те своеобразные пиршества и торжества, которые задавал Петр I по разным случаям в своем «парадизе»* и которые, как и заведенные им «ассамблеи», оканчивались обыкновенно лихими попойками. Общественные зрелища были в новой русской столице редки; иногда лишь давали здесь свои представления заезжие из-за границы комедианты, фокусники и акробаты. Независимо от этого жившие в Петербурге иностранцы, составлявшие небольшой кружок, отдельный от русских, развлекались музыкою, танцами, увеселительными загородными поездками и катаньем по Неве.
С своей стороны Рабутин, хотя человек и привыкший к свету, не искал шумных развлечений. Частые, почти ежедневные свидания с Мартой, в которую он был очень сильно влюблен, он считал для себя высшим наслаждением, для которого он готов был забыть и блеск двора, и рассеянную жизнь в европейском обществе. Деятельность на дипломатическом поприще могла также вполне удовлетворить графа Рабутина. В короткое время он успел сделаться первенствующим из всех представителей иностранных держав при русском дворе. Этому способствовало не только его высокое звание, как цесарского посла, и притом отправленного, как тогда выражались, к родственной державе, но и те личные отношения, которые он, при своем образовании, уме и ловкости, сумел установить в Петербурге. Его здесь всюду принимали не только с большим почетом, но и с чрезвычайным радушием; всюду он был любезным и желанным гостем. Он умел умно и увлекательно рассуждать с людьми дельными, мило пошутить и посмеяться с весельчаками и балагурами, каких в ту пору было очень много среди петербургской знати; он в состоянии был вести ученые беседы и с теми иноземцами, которые начали приезжать в Петербург для поступления в состав только что учрежденной здесь – по плану Петра – «академии де-сианс»*. В кругу своих товарищей дипломатов он считался ярким светилом. Кроме того, он отличался уменьем любезничать с дамами, и они чувствовали к нему особенное расположение, хотя, к своему сожалению, и знали, что сердце Рабутина принадлежало другой.
Казалось, что для Рабутина в Петербурге сложилось все как нельзя лучше. При жизни императрицы Екатерины он сделался одним из самых приближенных к ней лиц и, несмотря на то что был иностранный дипломат, допускался в частные ее собрания даже и тогда, когда она лежала больная в постели. Меншиков, при всей своей безграничной надменности, относился к Рабутину – в котором он и сам нуждался – с постоянным уважением и в обращении с ним не допускал тех резкостей и выходок, какие он позволял себе в отношении других иностранных агентов. Император-отрок и сестра его оказывали Рабутину искреннее дружелюбие, так как им было известно, что он поддерживал их права и вообще заботился об их судьбе. Нравился он и цесаревне Елизавете, как приятный и веселый собеседник. Короче, ему жилось в Петербурге превосходно.
Порученные Рабутину венским кабинетом дела чрезвычайной важности удалось окончить с успехом: Россия согласилась признать «прагматическую санкцию», задуманную Карлом VI, в России воцарился Петр II, родной племянник жены императора Елизаветы-Христины, и, наконец, с Россиею был заключен выгодный для Австрии оборонительный союз. Все это, разумеется, приписывалось в Вене умению Рабутина вести отлично самые трудные дела. Там он был намечен как один из способнейших дипломатов Австрии, и блестящая будущность открывалась ему, не дошедшему еще в эту пору до сорокалетнего возраста.
В исходе августа месяца 1727 года Рабутин, и без того часто посещавший Долгорукову, еще более участил свои посещения. Муж ее отправился надолго в свою подмосковную усадьбу, а между тем в пользу Рабутина присоединились еще и особые обстоятельства: в настоящее время от Долгоруковой он мог получать драгоценные известия о том, что делается при дворе, или, вернее сказать, около Меншикова.
– После того как князь Алексей Григорьевич представил императору своего сына Ивана, – рассказывала Марфа Петровна приехавшему к ней Рабутину, – этот молодой человек сделал большие успехи. Императору князь понравился с первого раза, а теперь государь сходится с ним все ближе и ближе. Князь уже постоянно обедает и ужинает с ним, проводит в его комнате целые дни, и, по-видимому, они в скором времени сделаются неразлучными друзьями.
– Но, кажется, между ними в годах значительная разница?
– Да, особенно при слишком еще молодых летах императора. Князь Иван старше его лет на семь, но Петру именно и приятно иметь около себя товарища, который был бы постарше его. С некоторого времени государь желает выставлять себя уже не мальчиком, а юношей. Должно полагать, что такое желание, – свойственное, впрочем, вообще всем подросткам, – усилилось в нем под влиянием его сестры. Она внушает ему, что коль скоро он император, да притом еще и обрученный жених, то значит – он уже не мальчик; что поэтому он должен держать себя как мужчина и не подчиняться безусловно чужой воле…
– Если это так, то очень ясно, что во внушениях такого рода заключаются намеки на самовластие светлейшего князя. Надобно будет, дорогая моя Марта, подумать, какого образа действий мне теперь держаться. До сих пор я был в самых лучших отношениях с Меншиковым. В Вене очень ценили эти отношения, а если случится какой-нибудь переворот и дела здесь пойдут неудачно, то я должен буду оставить Петербург, а это было бы для меня ужасно. Я даже боюсь подумать об этом, и ты, конечно, знаешь почему, – говорил Рабутин, страстно обнимая хорошенькую женщину.
– Кто знает, быть может, все будет к лучшему, – тихо промолвила она, медленно вздохнув, а потом ободрительно взглянув на Рабутина, – если князь Иван войдет в особенную силу у императора. Он очень смышленый молодой человек, но одна беда, что он страшный кутила и отчаянный волокита. Я как-то, по родству, была одно время ласкова к нему, а он, представь себе, стал за мною волочиться, позабыв, что я прихожусь ему теткой.
Рабутин улыбнулся, но нельзя было сказать, чтоб улыбка эта выражала удовольствие. Напротив, в ней был оттенок раздражения, вследствие ревности, кольнувшей его.
– Да он не одних только женщин любит, но любит и вино, и карты, и кутежи всякого рода. Жаль, что он человек ветреный, а то в будущем он, может быть, и очень пригодился бы мне.
Рабутин и Долгорукова призамолкли на минуту.
Она с грустью думала о том, что скоро, быть может, ей придется расстаться с человеком, которого она так страстно полюбила. Он также подумывал о том, что ему нужно будет покинуть Петербург и разлучиться с Мартой, которую он любил так, как, судя по его изменчивости, он никогда никого не мог любить. Все его дипломатические соображения были далеко, и он думал только о женщине, с которою так тесно сблизился и сжился.
– А ведь я настоящий дипломат, – вдруг, шутя, как будто выйдя из забвения, заговорил он, – я не болтлив, и вот тебе доказательство. У меня есть для тебя две чрезвычайно важные новости, в особенности одна из них, но ты видишь, что я до сих пор не обмолвился относительно их ни полсловом…
– Приучаешься понемногу секретничать со мною, – улыбнувшись, заметила Долгорукова.
– Одна новость – та, что сегодня утром князь Меншиков спрашивал моего откровенного мнения о браке своей младшей дочери с принцем Ангальт-Дессауским. Я еще и прежде слышал, что для устройства этого брака приехал сюда какой-то таинственный сват, под видом немецкого негоцианта. Что для принца Ангальтского нельзя и желать лучшего брака – это не подлежит никакому сомнению. В Германии владетельных принцев так много, что им скоро придется жениться на банкирских дочерях и даже на простых мещаночках, а Меншикова все-таки светлейшая княжна, невеста чрезвычайно богатая, и главное, коль скоро состоится брак императора с ее сестрою, то стоимость ее, как невесты, поднимется куда как высоко, и тогда самый значительный владетельный германский принц и даже любой курфюрст почтет за особенную честь получить ее руку. В таком смысле я высказался князю и мог заметить, что мои, в сущности самые простые, соображения пришлись ему по душе как нельзя более. Он, видимо, был чрезвычайно доволен тем, что его фамилия получает такое важное значение и в Европе, вне пределов России.
Известие это не представляло для Долгоруковой никакой важности, и она выслушала его молча.
– А другая новость какая? – спросила она.
– Меншиков хочет женить своего сына на великой княжне, – отвечал Рабутин.
– Ну, уж этого не будет! – вскричала Марфа Петровна. – Наталья вовсе не то, что ее брат. Она никому не поддается, а чтобы она желала выйти за сына Меншикова – это весьма сомнительно. Да притом если дочь его будет женою императора, то следующий, предполагаемый князем брак, по нашим церковным законам, невозможен.
– Да и у нас, у католиков, такой брак может состояться только в крайних случаях, не иначе как с разрешения святейшего отца, по особо уважительным причинам. Но Меншиков хочет настаивать на этом и просил меня узнать в Вене, как там будет принят такой союз.
Долгорукова пожала плечами.
– Я полага… Ой! – вдруг болезненно вскрикнул Рабутин, схватившись правою рукой за сердце.
Марфа Петровна в испуге взглянула на него. Он был бледен, как мертвец.
– Что с тобой, Густав, что с тобой? – растерявшись, спрашивала она, трогая его за плечо.
Он не отвечал ничего и сидел в креслах неподвижно, закрыв глаза и свесив голову.
Она принялась тормошить его все сильнее и сильнее, но напрасно: он не подавал никаких признаков жизни.
Рабутин, – как было сообщено потом в Вену, – скончался внезапно от разрыва сердца. К этому сообщению было присоединено сожаление российского двора о преждевременной кончине столь достойной персоны, поддерживавшей те добрые отношения, в каких находились между собою Россия и Австрия.
В доме Долгоруковых поднялась тревога, и в городе заговорили о странной смерти австрийского посла с прибавкою разных догадок. Секретаря австрийского посольства не оказалось в это время в Петербурге. Он еще накануне с вечера уехал в Тосну на охоту с одним из своих приятелей.
Меншиков потребовал к себе своего секретаря Яковлева.
– Возьми с собой актуариуса* из иностранной коллегии, потребуй офицера от полиции и сейчас же отправляйся с ними в квартиру графа Рабутина. Перешарь там хорошенько, забери все его бумаги и привези их прямо ко мне. Жилье его опечатай, а к дверям приставь караул. Да смотри, сделай все и скорее, и исправнее.
Яковлев, не медля ни минуты, бросился исполнять приказание «светлейшего», и вскоре забранные из кабинета Рабутина секретные бумаги были уже на письменном столе Меншикова, а вслед за тем они были переданы доверенному лицу для перевода их на русский язык.
«Вот теперь я узнаю многое, – думал Меншиков, потирая руки. – Наверно, тут откроются разные проделки моих недругов, а также и шашни Остермана. А жаль Рабутина: с ним можно было вести дело, и во многих случаях он был мне не бесполезен».
XXXIV
Был еще очень ранний час мрачного сентябрьского утра, когда истомленная бессонницей княгиня Аграфена Петровна собиралась наконец заснуть хоть немного. Все это время она была в страшной тревоге. Едва ли кого-нибудь – за исключением, конечно, княгини Марфы Петровны – так сильно поразила неожиданная смерть Рабутина, как Волконскую. Она находилась с ним в самых близких деловых сношениях, получала через него письма политического содержания от своего младшего брата, остававшегося по-прежнему на должности русского посла в Копенгагене, и через Рабутина продолжала передавать свои известия из Петербурга в Вену, приноравливаясь к донесениям, делаемым туда Рабутиным. Он и она предварительно совещались об этом, но так, что решающий голос оставался за нею, и поэтому можно сказать, что она собственно руководила взаимными отношениями обеих держав. Вместе с Рабутиным она усердно старалась о возведении на престол Петра II, но между ею и представителем Австрии при русском дворе существовало разномыслие относительно того положения, какое занял теперь Меншиков, которому она старалась повредить во мнении венского кабинета, а через этот кабинет повлиять и в Петербурге. С своей стороны Рабутин, не имевший никакого повода враждовать с Меншиковым, действовал очень осторожно и своими депешами ослаблял те впечатления, которые были производимы в Вене известиями, получаемыми от Алексея Петровича Бестужева. Рабутин сообщал, что к отзывам о Меншикове, идущим из Петербурга, примешиваются иногда личные счеты, и вследствие того этот разряд известий требует некоторых поправок и разъяснений.
Как бы то, впрочем, ни было, но Волконская, потеряв в лице Рабутина человека, который служил поддержкою ее политических стремлений и которого она считала опорою при осуществлении ее личных желаний, упала духом, но не потеряла вконец бодрости, бывшей ее прирожденным свойством. Ей стоило только собраться с силами и встрепенуться, чтобы снова приняться за прежнюю работу.
Непродолжителен, однако, был сон Аграфены Петровны, и она, оставаясь в постели, припоминала все подробности вчерашней своей беседы с великою княжной. Волконская заметила, что Наталья Алексеевна стала бодрее, чем была при последнем их свидании, и что вместе с тем раздражение ее против Меншикова и желание высвободить из-под его власти своего брата сделалось еще сильнее. Наталья рассказала княгине, что последовала ее совету относительно похвал Елизавете, и ей показалось, что Петруша слушал эти похвалы с большим удовольствием.
– Как жаль, что по нашему закону, – говорила она Волконской, – нельзя устроить той свадьбы, какую задумал Остерман. Наверно, Петруша вскоре полюбил бы Лизу и отказался бы от той невесты, о которой он и теперь вспоминает с такой неохотой.
– О свадьбе напрасно и говорить, – засмеялась Волконская. – Пусть он на время только полюбит всем сердцем Лизу, так он откажется от Меншиковой, а там не трудно будет его убедить, что эта любовь была только ребяческой шалостью, о которой ему следует забыть, как императору, призванному к великим подвигам. Впрочем, дело идет, собственно, не о женитьбе и не о любви, а только о том, чтобы избавить его от Меншикова. Где же это видано, чтобы подданный мог повелевать своим государем, забываться перед ним, разлучать его с теми, кто ему близок? Нужно почаще повторять его величеству, что он государь самодержавный, что только ему одному дано от Бога право приказывать всем и каждому, а ему приказывать не смеет никто.
– Я просто-напросто скажу Петруше, – запальчиво заговорила Наталья, – чтобы он приказал забрать из дома Меншикова все свои вещи и переехал бы ко мне в Зимний дворец.
– Хорошо бы было так сделать, – поддакнула Аграфена Петровна. – Действительно, на что похоже: государь, точно из милости, живет на хлебах в чужом доме, а не в своем дворце!..
– И я посмотрю, – горячилась Наталья, – кто посмеет снова взять его отсюда.
– Никто и не посмеет этого сделать. А начнет Меншиков чинить какое-либо грубиянство против высочайших особ, так разве государь не может приказать, чтобы его арестовали и отправили куда-нибудь подальше? Поверь мне, Наташа, что за него никто не вздумает заступиться, а все будут только радоваться, что стряслась над ним беда;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28