Через несколько дней состоялся указ о назначении князя Алексея Григорьевича Долгорукова ко двору императора и о возвращении из «полевых» полков его провинившегося сына. Что же касается возвращения из Архангельска барона Шафирова, куда он был назначен для «китоловного» промысла, то Меншиков, опасаясь этого хитрого и пронырливого человека, отложил это дело до тех пор, пока он не расправится с другими своими недругами. Он приказал сообщить Рабутину, что он, Меншиков, в свое время постарается получить относительно Шафирова согласие Верховного тайного совета, без воли которого он такого рода делами распоряжаться не может, а вместе с тем приказал поблагодарить Рабутина за его готовность похлопотать о пожаловании ему в скорейшем времени герцогства Козельского.
Для того кружка, которым в Петербурге руководила княгиня Аграфена и действия которого главным образом направлял из Копенгагена через Вену ее брат Алексей Петрович, вступление на престол не дочерей Екатерины, а великого князя Петра было уже само по себе значительным торжеством. Теперь кружок этот мог бы действовать вполне успешно, если бы возможно было отстранить Меншикова, а этого-то именно и добивалась Волконская.
Расчет ее на великую княжну Наталью Алексеевну был вполне верен. Император все более и более подчинялся влиянию этой замечательно-умной девушки, руководимой Остерманом. Он во всем ее слушал и не скрывал от нее никаких тайн. «Каждый раз, – писал однажды Петр по-латыни Остерману, – как я с собою рассуждаю, сколько много надлежащее воспитание императора содействует безопасности и благоденствию народа, не могу не принесть неизменной признательности светлейшей княжне, моей любезнейшей сестре, которая меня поучает полезными увещаниями, помогает благоразумными советами, из которых каждый день извлекаю величайшую пользу, а мои верные подданные ощущают живейшую радость. Как могу я когда-либо забыть столько заслуг ко мне? Воистину, чем счастливее будет некогда мое государство, тем более, признавая плоды ее советов, поступлю так, что она найдет во мне благодарного брата и императора».
Писал ли это император-отрок по собственному своему влечению или нет, но, во всяком случае, в письме этом остались следы его собственной работы, так как к русскому тексту были подобраны им латинские слова. Несомненно, что в этой рукописи проявились следы привязанности и послушания брата сестре, и чем более распространялась молва о любви императора к великой княжне и о тесной дружбе с нею, тем сильнее рвалась Аграфена Петровна сделаться близкой к Наталии.
Волконской казалось, – а она в этом случае не ошибалась, – что ей легко будет подчинить себе молодую девушку, с которой она умела так искусно обращаться и которая с своей стороны оказывала ей искреннее расположение; и потом уже, – думала Аграфена Петровна, – не трудно будет влиять и на послушного ей брата – императора.
XXIX
– Тебя, Наташа, надобно поздравить, – сказал Левенвольд, входя к Лопухиной и дружески целуя ее.
– С чем?
– Фамилия твоего мужа снова входит в силу, и ты будешь знатной-презнатной госпожой.
Наталья Федоровна улыбнулась.
– Сейчас я узнал, что распорядились об освобождении царицы Авдотьи Федоровны из Шлюшинской крепости*.
– Давно было пора это сделать. Внук ее царствует в России уже третий месяц, а родная его бабка, насильно постриженная, даже и не живет в монастыре, а сидит в крепости, – раздражительно сказала Лопухина.
– Меншиков и то с неохотой выпустил ее оттуда, да и многие из придворных и знатных персон теперь струсили: боятся, что царица будет им мстить за сына. Она знает их всех наперечет.
– Пожалуй, что и так; много она и сама натерпелась от них всяких бед и позора. Ведь вот в тот год, как была расправа царя из-за царевича со всеми близкими к нему, а между ними и Лопухиными, я вышла замуж. Шла я за Василия Степановича, как ты знаешь, против воли, но как завидовали мне тогда все! Двоюродный брат царицы, богатый боярин знатного рода – женится на Наталье Балк! Вот счастливица! – говорили все. Но прошло месяцев семь, и какая страшная беда разразилась над нами…
– Оставь вспоминать об этом, Наташа, – сказал Левенвольд, обняв ее и крепко целуя. – Теперь многое против прежнего переменилось, и хоть не совсем хорошо, что вся власть в руках Меншикова, но все-таки лучше, что не вступила на престол Анна Петровна, а то от мужа ее никому житья не было бы.
– А еще лучше, что не стала царствовать Елизавета, – перебила с живостью Лопухина.
– Почему же? Она такая добрая и приветливая.
– Знаешь что, Рейнгольд: я с тобой совершенно согласна, но странно, – я чувствую к ней какой-то невольный, непреодолимый страх; мне все кажется, что когда-нибудь она будет причиною моего несчастия. Сама я вижу, что она прехорошенькая и премиленькая девушка, а поди же! Боюсь ее, – боюсь, хотя и уверена, что она ничего не может мне сделать: у нее нет ни власти, ни силы. Да мне и самой невольно хочется дразнить ее чем-нибудь.
– Ты и так невольно ее дразнишь. Я помню, когда на обручении Сапеги за тобой стал ухаживать Александр Борисович Бутурлин, как гневно она смотрела на тебя. Это был не обыкновенный ее милый и кроткий взгляд, нет – в глазах ее было что-то жестокое, беспощадное. Удивился я тогда, откуда у нее могла появиться такая злость.
В то время, когда происходила откровенная беседа Наташи с ее возлюбленным, к Лопухиной совершенно неожиданно приехала княгиня Волконская. Аграфена Петровна, узнав об освобождении из Шлиссельбурга царицы Евдокии Федоровны – или инокини Елены, разумеется, тотчас же сообразила, что при дворе явится новая сила в лице Лопухиных, ныне опальных; что бабушка будет иметь, по крайней мере хоть на первых порах, влияние на своего внука и что это влияние очень удобно будет обратить против Меншикова. Она не знала, была ли известна бывшей царице преданность Бестужевых-Рюминых к ее сыну Алексею, так как, несмотря на свое восторженно-преданное письмо, брат княгини не был привлечен к делу царевича. При таком исходе этого дела царица, пробывшая в заточении почти тридцать лет, не могла ни знать, ни ведать о том самопожертвовании, на которое решался Алексей Бестужев. Нужно было довести об этом подвиге до сведения ее и указать ей на Бестужевых как на людей, которые были бескорыстно преданы ее погибшему сыну в самую злосчастную для него пору, когда они не могли ожидать для себя ни милостей, ни почестей. Вместе с тем можно было предвидеть, что ближайшие родственники старицы Елены войдут в силу и что двоюродный ее брат, Василий Степанович Лопухин, муж Натальи Федоровны, – хотя личность сама по себе ничего не значащая, – может сделаться если и не силой, то все-таки очень удобным передатчиком всего того, что захотят внушить царице со стороны. Борьба между петербургскими палатами светлейшего князя и московским Вознесенским монастырем, назначенным для жительства царицы-старицы, представлялась не только возможной, но и неизбежной. Следовательно, теперь была самая благоприятная пора, чтобы подготовить в доме Лопухиных рычаги, пружины и нити, посредством которых можно было бы действовать во вред Меншикову, и это представлялось тем удобнее, что распоряжение об освобождении царицы из Шлиссельбурга содержали пока в тайне, так что приезд Волконской не представлялся каким-то заискиванием у Лопухиных. Соображая все это, княгиня сделала вид, что она еще ничего не знает о предстоящем переезде бабки императора в Москву, и предположила вести свою беседу с таким оттенком.
– Ну вот, Аграфена Петровна, и на вашей улице праздник, как говорят русские, – сказал, здороваясь с Волконскою, Левенвольд, хорошо научившийся говорить по-русски и любивший вставлять в свою речь русские поговорки.
– Какой, батюшка, праздник, когда злодей по-прежнему властвует! – сказала Волконская тем полураздражительным, полушуточным тоном, который невольно пробивается у людей, чем-нибудь внутренно довольных, но желающих показаться огорченными.
– А как же? Ведь тетушка-царица едет из Шлюшина в Москву, – сказала Лопухина.
– Будто бы? Так теперь тебе нужно низко, низко кланяться, – и княгиня шутливо отвесила поклон в пояс. – Да, впрочем, что в том толку, – притворяясь равнодушной, продолжала она, – и бабушка, и внук словно чужие друг другу. Они даже ни разу в жизни не виделись. Да и больно сурова бабушка-то, не сумеет она его приласкать да приручить к себе. Он, пожалуй, дичиться ее будет, а главное – голиаф-то не допустит их родственно сойтись. Ведь вот забрал государя к себе в дом, держит его взаперти и делает с ним все, что захочет. Никто с ним не сладит. Царь и бабушку-то знать не захочет, да ни ее к внуку, ни внука к ней Меншиков и не допустит.
– Этого-то он, пожалуй, сделать и не посмеет, – заметил Левенвольд. – А только вот что нужно: лишь только Петр Алексеевич сойдется с бабушкой, тотчас же воспользоваться этим, чтобы поскорее спровадить «светлейшего» подальше. Вы обе знаете по-немецки, так я скажу вам, что у нас, немцев, есть в ходу такая поговорка:
Pfluke die Rose, wenn sie bluht.
Schmiede das Eisen, wenn es gluht**.
> ** Рви розы , пока цветут, куй железо, пока горячо (нем.).
– Да ведь и у нас, у русских, есть такая же точно поговорка: «Куй железо, пока горячо». Только о розах в ней ничего не упоминается. Это, впрочем, вы, немцы, мастера по части сантиментов… Где нам срывать розы! Хорошо, если бы хоть железо успевали ковать вовремя, а то и этого не умеем сделать. Вот и теперь, чего доброго, упустим время. По-моему, нужно устроить так, чтобы император тотчас поехал к бабушке, да с ней и отправился бы в Москву. Там ее, страдалицу, с радостию примут, а она может уже побудить внука послать из Москвы указ об отставке Меншикова. В Москве его боятся сильно, там еще помнят, как он рубил стрельцам головы.
– Прекрасно ты, Аграфена Петровна, говоришь, а только забываешь главное: ведь император, как малолетний, сам по себе пока ничего сделать не может, а указ должен быть дан от Верховного совета; в Верховном же совете кто и распоряжается, как не один только Меншиков – всему он там заводчик и голова. И прежде он был силен, а теперь стал куда еще сильнее. Уж как, кажется, благосклонна была к нему покойная государыня, а все-таки генералиссимусом сделать его не решалась, а теперь он сам взял на себя этот чин и, значит, начальствует над всеми военными силами и на земле, и на море… Да, вдобавок к тому, и дочь свою обручил с императором.
– Ведь уж и в церквах ее поминают, как высокообрученную невесту, и теперь в «светлейшем» видят не только первого что ни на есть вельможу, но и тестя государева; а от бабки он отвадит Петра. Говорят, он все пугает государя ею, как страшною старухой, называет ее бабой-ягой. Да и мало ли чего он наскажет Петру! И разве мудрено мальчика сбить с толку.
– Вот потому-то и нужно, чтобы кто-нибудь умело подсоседился к царице Авдотье, а то ведь если медлить да никогда ни на что не решаться, так ничего и не выйдет, – сказала Волконская.
– Совершенно справедливо, – подхватил Левенвольд, в противность своему прежнему мнению о бесполезности действовать через старую царицу, – у русских есть славная насчет этого пословица: «Волков бояться, так и в лес не ходить».
– Дельно ты рассуждаешь, Рейнгольд Карлович. Вот хоть бы тебе, Наташа, как по фамилии Лопухиной, пробраться к царице да там хорошо бы подкопнуться под самовластца, – хитро подмигнув, сказала княгиня.
Волконская хотя и понимала, что родная племянница кавалера Монса, и притом прикрытая тем же самым фамильным прозванием, какое до своего замужества носила сама Евдокия, а вдобавок еще и жена двоюродного ее брата, если и не встретит слишком радушного приема у царицы-затворницы, то все же мстительному чувству старицы Елены она доставит своего рода удовольствие, так как красавец Монс, на погибель себе, жестоко отомстил Петру, ослепленному Екатериной.
– Нет, я напрасно поеду к тетушке, – сказала Наталья, отрицательно покачав головою, – во-первых, меня к ней не допустят, а во-вторых, скажу тебе, Аграфена Петровна, по правде, что я и не способна на это дело, не сумею я повести его и, быть может, испорчу все.
«Надобно бы тебе поучиться хорошенько у Рабутина. Посмотрела бы ты, какой бойкой сделалась бы у него в руках, Наташа», – подумала Волконская, но не возразила ничего против отказа Лопухиной.
– А, Боже мой, что с царевной-то Елизаветой сделалось! – круто переменила она разговор. – Вчера я ее видела, так совсем узнать нельзя: бледнешенька, словно из гроба встала; глаза впали, исхудала, точно месяц в тяжелой болезни пролежала.
– Еще бы! По своем «архиерее» наплакаться не может, – с довольною улыбкой подхватила Лопухина. – Помяни мое слово, Аграфена Петровна, поплачет она еще несколько дней и опять в кого-нибудь влюбится.
– Пожалуй, снова в Бутурлина; это с вами, милостивые государыни, хоть и редко, но все же случается, – заметил шутливо Левенвольд.
– Слишком ветрена она. Она, кажется, никого от чистого сердца постоянно любить не может, – проговорила Наталья Федоровна, нежно взглянув на Левенвольда и как бы желая сказать ему: «Она не то что я».
– Жаль «бискупа», – начала Волконская, называя жениха Елизаветы так, как его прозвали в России, – человек он был молодой и красивый, а все-таки ты, любезный мой Рейнгольд Карлович, не обижайся, если при тебе скажу: слава Богу, что брак этот не состоялся. На что похоже – обоих зятьев из немцев покойная Катерина Алексеевна выбрала. Положим, это само по себе еще и не беда, если бы герцог людям русской породы аттенцию* оказывал, а то он их и знать не хочет. Я и сама к немцам попривыкла; есть между ними хорошие люди. Да вот хоть бы и ты, Рейнгольд Карлович: хоть ты и немец, а все же ты человек хороший. Не слишком долго живешь в России, а не только что по-русски говорить как следует научился, но и много русских поговорок знаешь. А герцог Голштинский по-русски ни слова сказать не умеет и только скалит зубы или, пыхтя, отворачивается, когда с ним заговорят по-русски. Ну, а бискуп смахивал в этом случае на своего сродственника и в письмах своих к Катерине, как его помолвили, подписывался: «Ihr zweiter holsthinischer Sohn»**. Видишь, какую Голштинию захотел завести в России!
> ** Ваш второй голштинский сын (нем .).
– Скоро хозяйничание голштинцев должно будет кончиться. Меншиков настаивал, чтобы герцог с женою уехали в свои владения, а на днях через Бассевича решительно объявил, чтобы герцог уезжал из Петербурга, и приказал уже снаряжать яхту для отвоза его с женою в Киль, – сказал Левенвольд.
Хотя княгиня Аграфена Петровна вовсе не была сторонницей голштинской партии, но сообщение Левенвольда произвело на нее неприятное впечатление, так как отъезд герцога и герцогини доказывал, что Меншиков вполне чувствовал свою силу и мог, вопреки признанному всеми, хотя и подложному завещанию императрицы, нарушить самую существенную часть этого акта, касавшуюся «сукцессии». В силу личного его распоряжения Анна Петровна – первенствующий член Верховного тайного совета – исключалась из числа членов регентства, а вместе с тем упрочивалось еще более самовластие Меншикова.
XXX
Двор императора-отрока естественно должен был разниться от того, что он представлял сперва при императоре Петре, а потом – при Екатерине. Разумеется, что ни при нем, ни при ней он не мог отличаться той утонченностью, какой отличался, например, версальский двор, и тем этикетом, какой соблюдался при других европейских дворах. Собственно, при Петре никакого двора не было, и при нем не состояло никаких придворных чинов, кроме гофмаршала, заведовавшего хозяйственною частью; но при Екатерине были и гофмейстеры, и церемониймейстеры, и камергеры, и камер-юнкеры, а также гофмейстерины, статс-дамы и фрейлины. При дворе Петра Второго мужские придворные должности не только остались, и даже число их увеличилось, но вся обстановка двора изменилась. Государь, в качестве малолетка и воспитанника, жил в доме Меншикова, так что, собственно, весь двор состоял при светлейшем князе, дочери которого, после обручения старшей из них с императором, стали занимать места не только выше царевен «Ивановных», но и выше цесаревны «Петровны». Вообще после отъезда герцогини Анны уже никто не мог тягаться с Меншиковым. Вельможи все более и более приучались не только повиноваться, но и раболепствовать перед ним. С своей стороны он довольствовался наружно выказываемым ему беспредельным уважением и, считая себя всемогущим, думал даже о том, чтобы посадить и мужское свое поколение на императорский престол, и с этою целью вошел в тайные переговоры с Рабутиным. Независимо от этого предстоявшее бракосочетание императора должно было бы изменить настоящую обстановку двора, так как при молодой государыне явились бы молодые дамы и девицы и двор оживился бы хотя на время балами и увеселениями и перестал бы быть таким сумрачным, каким был при Меншикове, неохотнике до светских увеселений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Для того кружка, которым в Петербурге руководила княгиня Аграфена и действия которого главным образом направлял из Копенгагена через Вену ее брат Алексей Петрович, вступление на престол не дочерей Екатерины, а великого князя Петра было уже само по себе значительным торжеством. Теперь кружок этот мог бы действовать вполне успешно, если бы возможно было отстранить Меншикова, а этого-то именно и добивалась Волконская.
Расчет ее на великую княжну Наталью Алексеевну был вполне верен. Император все более и более подчинялся влиянию этой замечательно-умной девушки, руководимой Остерманом. Он во всем ее слушал и не скрывал от нее никаких тайн. «Каждый раз, – писал однажды Петр по-латыни Остерману, – как я с собою рассуждаю, сколько много надлежащее воспитание императора содействует безопасности и благоденствию народа, не могу не принесть неизменной признательности светлейшей княжне, моей любезнейшей сестре, которая меня поучает полезными увещаниями, помогает благоразумными советами, из которых каждый день извлекаю величайшую пользу, а мои верные подданные ощущают живейшую радость. Как могу я когда-либо забыть столько заслуг ко мне? Воистину, чем счастливее будет некогда мое государство, тем более, признавая плоды ее советов, поступлю так, что она найдет во мне благодарного брата и императора».
Писал ли это император-отрок по собственному своему влечению или нет, но, во всяком случае, в письме этом остались следы его собственной работы, так как к русскому тексту были подобраны им латинские слова. Несомненно, что в этой рукописи проявились следы привязанности и послушания брата сестре, и чем более распространялась молва о любви императора к великой княжне и о тесной дружбе с нею, тем сильнее рвалась Аграфена Петровна сделаться близкой к Наталии.
Волконской казалось, – а она в этом случае не ошибалась, – что ей легко будет подчинить себе молодую девушку, с которой она умела так искусно обращаться и которая с своей стороны оказывала ей искреннее расположение; и потом уже, – думала Аграфена Петровна, – не трудно будет влиять и на послушного ей брата – императора.
XXIX
– Тебя, Наташа, надобно поздравить, – сказал Левенвольд, входя к Лопухиной и дружески целуя ее.
– С чем?
– Фамилия твоего мужа снова входит в силу, и ты будешь знатной-презнатной госпожой.
Наталья Федоровна улыбнулась.
– Сейчас я узнал, что распорядились об освобождении царицы Авдотьи Федоровны из Шлюшинской крепости*.
– Давно было пора это сделать. Внук ее царствует в России уже третий месяц, а родная его бабка, насильно постриженная, даже и не живет в монастыре, а сидит в крепости, – раздражительно сказала Лопухина.
– Меншиков и то с неохотой выпустил ее оттуда, да и многие из придворных и знатных персон теперь струсили: боятся, что царица будет им мстить за сына. Она знает их всех наперечет.
– Пожалуй, что и так; много она и сама натерпелась от них всяких бед и позора. Ведь вот в тот год, как была расправа царя из-за царевича со всеми близкими к нему, а между ними и Лопухиными, я вышла замуж. Шла я за Василия Степановича, как ты знаешь, против воли, но как завидовали мне тогда все! Двоюродный брат царицы, богатый боярин знатного рода – женится на Наталье Балк! Вот счастливица! – говорили все. Но прошло месяцев семь, и какая страшная беда разразилась над нами…
– Оставь вспоминать об этом, Наташа, – сказал Левенвольд, обняв ее и крепко целуя. – Теперь многое против прежнего переменилось, и хоть не совсем хорошо, что вся власть в руках Меншикова, но все-таки лучше, что не вступила на престол Анна Петровна, а то от мужа ее никому житья не было бы.
– А еще лучше, что не стала царствовать Елизавета, – перебила с живостью Лопухина.
– Почему же? Она такая добрая и приветливая.
– Знаешь что, Рейнгольд: я с тобой совершенно согласна, но странно, – я чувствую к ней какой-то невольный, непреодолимый страх; мне все кажется, что когда-нибудь она будет причиною моего несчастия. Сама я вижу, что она прехорошенькая и премиленькая девушка, а поди же! Боюсь ее, – боюсь, хотя и уверена, что она ничего не может мне сделать: у нее нет ни власти, ни силы. Да мне и самой невольно хочется дразнить ее чем-нибудь.
– Ты и так невольно ее дразнишь. Я помню, когда на обручении Сапеги за тобой стал ухаживать Александр Борисович Бутурлин, как гневно она смотрела на тебя. Это был не обыкновенный ее милый и кроткий взгляд, нет – в глазах ее было что-то жестокое, беспощадное. Удивился я тогда, откуда у нее могла появиться такая злость.
В то время, когда происходила откровенная беседа Наташи с ее возлюбленным, к Лопухиной совершенно неожиданно приехала княгиня Волконская. Аграфена Петровна, узнав об освобождении из Шлиссельбурга царицы Евдокии Федоровны – или инокини Елены, разумеется, тотчас же сообразила, что при дворе явится новая сила в лице Лопухиных, ныне опальных; что бабушка будет иметь, по крайней мере хоть на первых порах, влияние на своего внука и что это влияние очень удобно будет обратить против Меншикова. Она не знала, была ли известна бывшей царице преданность Бестужевых-Рюминых к ее сыну Алексею, так как, несмотря на свое восторженно-преданное письмо, брат княгини не был привлечен к делу царевича. При таком исходе этого дела царица, пробывшая в заточении почти тридцать лет, не могла ни знать, ни ведать о том самопожертвовании, на которое решался Алексей Бестужев. Нужно было довести об этом подвиге до сведения ее и указать ей на Бестужевых как на людей, которые были бескорыстно преданы ее погибшему сыну в самую злосчастную для него пору, когда они не могли ожидать для себя ни милостей, ни почестей. Вместе с тем можно было предвидеть, что ближайшие родственники старицы Елены войдут в силу и что двоюродный ее брат, Василий Степанович Лопухин, муж Натальи Федоровны, – хотя личность сама по себе ничего не значащая, – может сделаться если и не силой, то все-таки очень удобным передатчиком всего того, что захотят внушить царице со стороны. Борьба между петербургскими палатами светлейшего князя и московским Вознесенским монастырем, назначенным для жительства царицы-старицы, представлялась не только возможной, но и неизбежной. Следовательно, теперь была самая благоприятная пора, чтобы подготовить в доме Лопухиных рычаги, пружины и нити, посредством которых можно было бы действовать во вред Меншикову, и это представлялось тем удобнее, что распоряжение об освобождении царицы из Шлиссельбурга содержали пока в тайне, так что приезд Волконской не представлялся каким-то заискиванием у Лопухиных. Соображая все это, княгиня сделала вид, что она еще ничего не знает о предстоящем переезде бабки императора в Москву, и предположила вести свою беседу с таким оттенком.
– Ну вот, Аграфена Петровна, и на вашей улице праздник, как говорят русские, – сказал, здороваясь с Волконскою, Левенвольд, хорошо научившийся говорить по-русски и любивший вставлять в свою речь русские поговорки.
– Какой, батюшка, праздник, когда злодей по-прежнему властвует! – сказала Волконская тем полураздражительным, полушуточным тоном, который невольно пробивается у людей, чем-нибудь внутренно довольных, но желающих показаться огорченными.
– А как же? Ведь тетушка-царица едет из Шлюшина в Москву, – сказала Лопухина.
– Будто бы? Так теперь тебе нужно низко, низко кланяться, – и княгиня шутливо отвесила поклон в пояс. – Да, впрочем, что в том толку, – притворяясь равнодушной, продолжала она, – и бабушка, и внук словно чужие друг другу. Они даже ни разу в жизни не виделись. Да и больно сурова бабушка-то, не сумеет она его приласкать да приручить к себе. Он, пожалуй, дичиться ее будет, а главное – голиаф-то не допустит их родственно сойтись. Ведь вот забрал государя к себе в дом, держит его взаперти и делает с ним все, что захочет. Никто с ним не сладит. Царь и бабушку-то знать не захочет, да ни ее к внуку, ни внука к ней Меншиков и не допустит.
– Этого-то он, пожалуй, сделать и не посмеет, – заметил Левенвольд. – А только вот что нужно: лишь только Петр Алексеевич сойдется с бабушкой, тотчас же воспользоваться этим, чтобы поскорее спровадить «светлейшего» подальше. Вы обе знаете по-немецки, так я скажу вам, что у нас, немцев, есть в ходу такая поговорка:
Pfluke die Rose, wenn sie bluht.
Schmiede das Eisen, wenn es gluht**.
> ** Рви розы , пока цветут, куй железо, пока горячо (нем.).
– Да ведь и у нас, у русских, есть такая же точно поговорка: «Куй железо, пока горячо». Только о розах в ней ничего не упоминается. Это, впрочем, вы, немцы, мастера по части сантиментов… Где нам срывать розы! Хорошо, если бы хоть железо успевали ковать вовремя, а то и этого не умеем сделать. Вот и теперь, чего доброго, упустим время. По-моему, нужно устроить так, чтобы император тотчас поехал к бабушке, да с ней и отправился бы в Москву. Там ее, страдалицу, с радостию примут, а она может уже побудить внука послать из Москвы указ об отставке Меншикова. В Москве его боятся сильно, там еще помнят, как он рубил стрельцам головы.
– Прекрасно ты, Аграфена Петровна, говоришь, а только забываешь главное: ведь император, как малолетний, сам по себе пока ничего сделать не может, а указ должен быть дан от Верховного совета; в Верховном же совете кто и распоряжается, как не один только Меншиков – всему он там заводчик и голова. И прежде он был силен, а теперь стал куда еще сильнее. Уж как, кажется, благосклонна была к нему покойная государыня, а все-таки генералиссимусом сделать его не решалась, а теперь он сам взял на себя этот чин и, значит, начальствует над всеми военными силами и на земле, и на море… Да, вдобавок к тому, и дочь свою обручил с императором.
– Ведь уж и в церквах ее поминают, как высокообрученную невесту, и теперь в «светлейшем» видят не только первого что ни на есть вельможу, но и тестя государева; а от бабки он отвадит Петра. Говорят, он все пугает государя ею, как страшною старухой, называет ее бабой-ягой. Да и мало ли чего он наскажет Петру! И разве мудрено мальчика сбить с толку.
– Вот потому-то и нужно, чтобы кто-нибудь умело подсоседился к царице Авдотье, а то ведь если медлить да никогда ни на что не решаться, так ничего и не выйдет, – сказала Волконская.
– Совершенно справедливо, – подхватил Левенвольд, в противность своему прежнему мнению о бесполезности действовать через старую царицу, – у русских есть славная насчет этого пословица: «Волков бояться, так и в лес не ходить».
– Дельно ты рассуждаешь, Рейнгольд Карлович. Вот хоть бы тебе, Наташа, как по фамилии Лопухиной, пробраться к царице да там хорошо бы подкопнуться под самовластца, – хитро подмигнув, сказала княгиня.
Волконская хотя и понимала, что родная племянница кавалера Монса, и притом прикрытая тем же самым фамильным прозванием, какое до своего замужества носила сама Евдокия, а вдобавок еще и жена двоюродного ее брата, если и не встретит слишком радушного приема у царицы-затворницы, то все же мстительному чувству старицы Елены она доставит своего рода удовольствие, так как красавец Монс, на погибель себе, жестоко отомстил Петру, ослепленному Екатериной.
– Нет, я напрасно поеду к тетушке, – сказала Наталья, отрицательно покачав головою, – во-первых, меня к ней не допустят, а во-вторых, скажу тебе, Аграфена Петровна, по правде, что я и не способна на это дело, не сумею я повести его и, быть может, испорчу все.
«Надобно бы тебе поучиться хорошенько у Рабутина. Посмотрела бы ты, какой бойкой сделалась бы у него в руках, Наташа», – подумала Волконская, но не возразила ничего против отказа Лопухиной.
– А, Боже мой, что с царевной-то Елизаветой сделалось! – круто переменила она разговор. – Вчера я ее видела, так совсем узнать нельзя: бледнешенька, словно из гроба встала; глаза впали, исхудала, точно месяц в тяжелой болезни пролежала.
– Еще бы! По своем «архиерее» наплакаться не может, – с довольною улыбкой подхватила Лопухина. – Помяни мое слово, Аграфена Петровна, поплачет она еще несколько дней и опять в кого-нибудь влюбится.
– Пожалуй, снова в Бутурлина; это с вами, милостивые государыни, хоть и редко, но все же случается, – заметил шутливо Левенвольд.
– Слишком ветрена она. Она, кажется, никого от чистого сердца постоянно любить не может, – проговорила Наталья Федоровна, нежно взглянув на Левенвольда и как бы желая сказать ему: «Она не то что я».
– Жаль «бискупа», – начала Волконская, называя жениха Елизаветы так, как его прозвали в России, – человек он был молодой и красивый, а все-таки ты, любезный мой Рейнгольд Карлович, не обижайся, если при тебе скажу: слава Богу, что брак этот не состоялся. На что похоже – обоих зятьев из немцев покойная Катерина Алексеевна выбрала. Положим, это само по себе еще и не беда, если бы герцог людям русской породы аттенцию* оказывал, а то он их и знать не хочет. Я и сама к немцам попривыкла; есть между ними хорошие люди. Да вот хоть бы и ты, Рейнгольд Карлович: хоть ты и немец, а все же ты человек хороший. Не слишком долго живешь в России, а не только что по-русски говорить как следует научился, но и много русских поговорок знаешь. А герцог Голштинский по-русски ни слова сказать не умеет и только скалит зубы или, пыхтя, отворачивается, когда с ним заговорят по-русски. Ну, а бискуп смахивал в этом случае на своего сродственника и в письмах своих к Катерине, как его помолвили, подписывался: «Ihr zweiter holsthinischer Sohn»**. Видишь, какую Голштинию захотел завести в России!
> ** Ваш второй голштинский сын (нем .).
– Скоро хозяйничание голштинцев должно будет кончиться. Меншиков настаивал, чтобы герцог с женою уехали в свои владения, а на днях через Бассевича решительно объявил, чтобы герцог уезжал из Петербурга, и приказал уже снаряжать яхту для отвоза его с женою в Киль, – сказал Левенвольд.
Хотя княгиня Аграфена Петровна вовсе не была сторонницей голштинской партии, но сообщение Левенвольда произвело на нее неприятное впечатление, так как отъезд герцога и герцогини доказывал, что Меншиков вполне чувствовал свою силу и мог, вопреки признанному всеми, хотя и подложному завещанию императрицы, нарушить самую существенную часть этого акта, касавшуюся «сукцессии». В силу личного его распоряжения Анна Петровна – первенствующий член Верховного тайного совета – исключалась из числа членов регентства, а вместе с тем упрочивалось еще более самовластие Меншикова.
XXX
Двор императора-отрока естественно должен был разниться от того, что он представлял сперва при императоре Петре, а потом – при Екатерине. Разумеется, что ни при нем, ни при ней он не мог отличаться той утонченностью, какой отличался, например, версальский двор, и тем этикетом, какой соблюдался при других европейских дворах. Собственно, при Петре никакого двора не было, и при нем не состояло никаких придворных чинов, кроме гофмаршала, заведовавшего хозяйственною частью; но при Екатерине были и гофмейстеры, и церемониймейстеры, и камергеры, и камер-юнкеры, а также гофмейстерины, статс-дамы и фрейлины. При дворе Петра Второго мужские придворные должности не только остались, и даже число их увеличилось, но вся обстановка двора изменилась. Государь, в качестве малолетка и воспитанника, жил в доме Меншикова, так что, собственно, весь двор состоял при светлейшем князе, дочери которого, после обручения старшей из них с императором, стали занимать места не только выше царевен «Ивановных», но и выше цесаревны «Петровны». Вообще после отъезда герцогини Анны уже никто не мог тягаться с Меншиковым. Вельможи все более и более приучались не только повиноваться, но и раболепствовать перед ним. С своей стороны он довольствовался наружно выказываемым ему беспредельным уважением и, считая себя всемогущим, думал даже о том, чтобы посадить и мужское свое поколение на императорский престол, и с этою целью вошел в тайные переговоры с Рабутиным. Независимо от этого предстоявшее бракосочетание императора должно было бы изменить настоящую обстановку двора, так как при молодой государыне явились бы молодые дамы и девицы и двор оживился бы хотя на время балами и увеселениями и перестал бы быть таким сумрачным, каким был при Меншикове, неохотнике до светских увеселений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28