Так зачем же теперь им любиться попусту?
Остерман глубоко вздохнул и поднял глаза к потолку.
– Знаешь что, княгиня Аграфена Петровна, – вдруг заговорил он твердым голосом, уперев в Волконскую свой лукавый, но вместе с тем и приятный взгляд, – следует тебе быть настороже. У меня, как у вице-канцлера, бывают в руках кой-какие цидулки, которые могут тебе повредить у «светлейшего». Ведь мне о твоих отписках с братцем известно.
Княгиня с ужасом посмотрела на Остермана.
– Впрочем, успокойся, Аграфена Петровна: Меншикову я тебя не выдам, а делаю только тебе угрозу на тот конец, чтобы ты не разболтала никому того, что я скажу тебе сейчас. Положим, что я буду в твоих руках, но буду только голословно, а ты и теперь в моих руках, да не просто, а с поличным; так не лучше ли нам действовать совокупно. Если бы ты могла, княгиня, внушить ее высочеству «инструировать» своему брату, чтобы он как можно больше любил Елизавету Петровну, но не только как свою тетку, но как чужую девушку-красавицу, то это было бы полезное дело. И вот почему: ни одна из придворных девиц не может иметь свободного доступа к императору и позволять себе вольное с ним обращение, да ни одна и не решится на это, боясь «светлейшего». Елизавета же – другое дело. Стоит ей только влюбить его в себя, и она отобьет от него невесту, а вместе с тем уничтожится и Меншиков. Начать прямо охуждать Марию нельзя. Петр куда как упрям, он станет делать наоборот, а если влюбить его в Елизавету, то он будет сам против затеянного брака, и уж, конечно, никто его не приневолит.
– Да он еще слишком молод, чтобы влюбляться, – заметила Волконская.
– Молод, чтобы влюбляться! – засмеялся Остерман. – А обручиться не молод? Да скольких парней у вас в России женят на четырнадцатом году? Гаснер*, – продолжал поучительным тоном Остерман, – в известном сочинении своем о «Равновесии души и плоти» совершенно верно замечает, что половая любовь возникает в девушках и в юношах тем ранее, чем быстрее развивается их физика, а стоит только взглянуть на императора, так тотчас же можно видеть, что природа работает над ним с изумительной быстротой. Какой у него рост, какая осанка! Кто скажет, что ему идет четырнадцатый год? У него пробивается уже и ус, а это физиологический признак известной зрелости.
– Этак, пожалуй… – не договорила княгиня.
– Да ты, чего доброго, матушка Аграфена Петровна, думаешь, что я хочу влюбить его на ваш русский «манер» – сейчас обниматься да целоваться? Нет, я хочу влюбить его на наш немецкий манер, и я думаю, что он на это должен быть способен, потому что он по матери – немец. Я хочу поместить в его сердце так называемый нашими немецкими поэтами идеал, который он должен носить в сердце, и носить постоянно, мечтать о своей возлюбленной во всей чистоте и непорочности юношеского духа. У нас, в Неметчине, такая любовь к наиблагороднейшим девицам в большом употреблении. Там юноша и двадцати лет только смотрит на свою милую и вздыхает перед ней, не смея даже прикоснуться к ней до тех пор, пока они не соединятся браком. Вот как я хочу влюбить его величество в тетку, а не по-вашему…
– А если?.. – и Волконская снова не договорила.
– Ну что ж! Я хоть и против вашего русского манера любиться до свадьбы, но им обняться и поцеловаться можно. Шкандалу в том никакого не будет: во-первых, они близкие между собою родные, а во-вторых, тут есть политические конъюнктуры. Господин Пуфендорф* в сочинении своем, – а сочинение это было любимой книжкой покойного государя, значит, книжка эта дельная, потому что он пустяков читать не любил, – господин Пуфендорф говорит, – начал поучительным голосом излагать Остерман, вытянув при этом ноги, положив на колени платок и табакерку и закрыв глаза, – господин Пуфендорф говорит, что в политических акциях должно иметь особые конъюнктуры, кои наипаче в превысшем градусе содержимы быть могут для блага государства. Господин Пуфендорф говорит, что высокие потентаты по самой субстанции их высокой прерогативы наивящему между собою аккорду подлежат. Тот же господин Пуфендорф излагает далее, что коликое попечение партикулярным людям…
Волконская с досадою увидела, что Остерман из области любимой им педагогики попал в область столь же любимой им политики и, что поэтому ей придется Бог весть сколько времени слушать без перерыва его ученые рассуждения. Она нетерпеливо вертелась на креслах, но остановить Остермана было бы чрезвычайной для него обидой, особенно после того сближения, которое началось между ним и хозяйкой, и она, снова прикрыв лицо веером, только позевывала, слушая нескончаемую рацею* своего гостя.
В заключение своей продолжительной беседы они порешили, что княгиня еще раз навестит великую княжну, а Остерман, с своей стороны, поторопит Рабутина, чтоб этот последний хлопотал у Меншикова о скорейшем назначении Аграфены Петровны обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне.
XXXII
Когда через несколько дней после беседы с Остерманом «инструированная» им Аграфена Петровна приехала в Зимний дворец, то она застала великую княжну печальной и задумчивой. Опершись локтем на окно и положив на ладонь голову, Наталья Алексеевна смотрела на Неву, которая в этот день, при сильном морском ветре, под нависшими над ней серыми тучами, бурлила и торопливо перебрасывала одну через другую темно-зеленоватые волны с белыми, пенистыми хребтами.
Наталья Алексеевна встретила свою гостью с искреннею приветливостью, но далеко уже не с тою шумною радостью, какая проявлялась в ней, когда перед этим приезжала к ней Аграфена Петровна. По выражению ее кроткого лица и по не свойственной ей вялости легко можно было заключить, что она или нездорова, или удручена каким-то сильным горем.
На канапе в той же комнате сидела, надувшись, у стола госпожа Каро и занималась каким-то вязаньем. До приезда княгини она несколько раз пыталась заговорить с великой княжной, но та отвечала ей сухо и отрывисто, и госпожа Каро поняла, что ее питомица находится в том дурном расположении духа, какое по временам находило на нее и под влиянием которого она становилась молчаливою и печальною и желала, чтобы ее оставили в покое. Под стать ей и госпожа Каро делалась в это время пасмурной, но не из сочувствия к Наташе, а потому, что словоохотливой француженке не с кем было болтать, а это было для нее весьма чувствительною мукою. Кроме того, в таких случаях страдало еще и ее самолюбие, как воспитательницы. Она видела, что у молодой девушки есть что-то на душе, но что она не желает поделиться своей тоскою с тою, которая должна была быть так близка к ней. Госпожа Каро тщетно ожидала трогательно-драматической развязки: ей ужасно хотелось, чтобы русская царевна, заливаясь слезами и задыхаясь от них, бросилась к ней на шею и, покрывая ее поцелуями, поведала ей, как единственной своей советчице и утешительнице, о причинах своей тоски и печали. Госпожа Каро полагала, что у Nathalie может быть какая-нибудь сердечная тайна, и как бы приятно было сделаться хранительницей такой тайны царственной отроковицы! Какое бы широкое поле открылось в этом случае для много мнившей о себе француженки, сколько цветистого красноречия можно было потратить на утешения, наставления, вразумления, и на выражение сочувствия, и – что важнее всего – на рассказы о себе самой, приукрашенные воображением и притоком искусственной чувствительности!
– В какую дурную погоду выбралась ты ко мне, Аграфена Петровна, – сказала ласково великая княжна.
– Желалось мне очень проведать ваше высочество.
– Спасибо тебе, княгинюшка, – отозвалась Наталья Алексеевна, не удержавшись от названия Волконской тем титулом, употребление которого она обыкновенно не допускала, когда к ней обращались такие близкие ей лица, как Аграфена Петровна. – Посмотри, – добавила она, – как несутся и пенятся волны. Не правда ли, какой отличный вид?
– Вы любите смотреть на них?..
– Люблю, да только я больше смотрю на Васильевский, или – как ныне повелел его именовать «светлейший» – Преображенский. Видишь отсюда тот дом, где живет Петруша? Вот куда я смотрю; а в ту сторону я боюсь и взглянуть: мне тотчас же приходит на мысль мой несчастный отец, – и великая княжна тяжело вздохнула.
– Да ты, мой светик, – участливо сказала княгиня, – и не смотри туда: и без того ты сегодня что-то уж очень грустна. Что с тобой?
Наталья Алексеевна показала глазами на госпожу Каро. Хотя воспитательница, или – как ее называли для большей важности – гофмейстерина, ее высочества понимала по-русски даже и в самом обыкновенном разговоре очень немного, но ее навостренные уши и ее взгляд, внимательно следивший за каждым движением разговаривавших, стесняли Наталью Алексеевну, которой хотелось поговорить по душам с посетившей ее гостьей.
– Вы, ваше высочество, давно не видали княгиню Долгорукову? – слегка подмигнув, спросила Волконская.
– Которую? Марфу Петровну? Да мне говорили, что она не совсем здорова, – ответила Наталья Алексеевна.
– Ее высочество желает знать о здоровье княгини Марты Долгоруковой, – обратилась по-французски Волконская к госпоже Каро. – Вы, любезная госпожа Каро, доставили бы большое удовольствие великой княжне, если бы съездили навестить княгиню. Карета моя в вашем распоряжении.
– Вам угодно, ваше высочество, чтобы я съездила к княгине Марте Долгоруковой? – спросила Каро, не догадавшаяся уйти прежде, а теперь понявшая, что ее вежливым образом выпроваживают отсюда, и обидевшись тем, что получила приказание не непосредственно от великой княжны.
Наталья Алексеевна, заметно смущенная, кивнула головою; госпожа Каро не торопясь собрала свое рукоделье и, поклонившись почтительно ее высочеству, вышла из комнаты, не очень дружелюбно поглядев на Волконскую, сделавшую вид, что она внимательно смотрит в окно, а потому и не замечает ухода француженки.
– Пойдем в ту комнату, – сказала Наталья, взяв под локоть Волконскую.
– Так отчего ты, Наташа, сегодня такая грустная? – спросила княжна.
– Мне приснился страшный сон.
– Какой?
– Я видела, будто меня хотят выдать замуж, и знаешь за кого? – за сына Данилыча.
– Сны, моя голубушка, как толкуют старые люди, не всегда бывают вещие и часто сбываются наоборот. Спроси об этом Андрея Ивановича. Он все знает. Сон ему свой рассказать можешь. А наяву-то что этот варвар Меншиков выдумать не может! Впрочем, теперь уж и поздно: коль скоро твой братец женится на его дочери, то ты за его сына выйти замуж никак не можешь.
– Знаю я это, Аграфена Петровна; по церковному закону так, но вот Андрей Иванович на днях мне рассказывал, что господин Пуфендорф справедливо рассуждает, что персоны из правительствующих фамилий к партикулярным людям приравниваемы быть не могут; что таким персонам и Церковью разрешается то, что другим всем по общим правилам возбраняется, и что таковые персоны, пользуясь отменными перед прочими прерогативами, должны приносить самих себя в жертву политическим конъюнктурам для пользы государственной… А я-то и с мыслию об обручении Петруши с Марией сжиться не могу. Была бы я на его месте, не позволила бы я собой так распоряжаться, как распоряжаются им, – вспылила великая княжна.
Волконская внутренно радовалась таким гневным порывам молодой девушки, но находила пока нужным вести дело с большою осторожностью.
– Его величество еще очень молод и, по воле покойной государыни, находится под опекою «светлейшего». Разумеется, Катерина Алексеевна не была ему кровной матерью и прав родственных на него иметь не могла, но, как самодержавная царица, могла распорядиться перед своею кончиною, как ей было благоугодно. Придет время, станет и его величество править самодержавно и тогда будет делать что хочет, а теперь его и надоумить-то некому. Остерман хоть и любит вас обоих всею душою, но ничего поделать не смеет: он человек беспомощный, боится «светлейшего», он только и дышит по его милости.
– Да кто же его не боится! – вскрикнула раздраженно Наталья. – Помнишь, ты, Аграфена Петровна, мне однажды, еще при нареченной бабушке, пригрозила как-то, что и я за неистовые речи могу попасть в монастырь.
– Помню, но ведь тогда, касатик мой, совсем иная пора была. Тогда царица была к вам недоброжелательна, а теперь на престоле твой родной брат. Он не даст тебя в обиду, нужно только втолковать ему кое-что.
– Не даст меня в обиду! Как же он не даст меня, когда его самого обижают, а он ни одним словом перечить не смеет. Сколько раз я хотела ему сказать, чтобы он задал страху Меншикову, да боюсь, что потом ему еще хуже будет. Держит его Данилыч словно в неволе, редко когда ко мне отпустит. Все говорит, что некогда ему ко мне разъезжать, учиться должен. Когда же я к нему приеду, так соглядатаи от нас ни на шаг не отходят: все подсматривают да подслушивают, так что я с ним не могу от сердца и слова перемолвить.
– Да ты попыталась бы через тетушку Елизавету. Она и постарше тебя, и куда как бойка. Она за словом в карман не полезет. Она шуточками сумеет подбить Петрушу, чтобы он стал «светлейшему» коготки показывать, а то, пожалуй, чего доброго, сон твой наяву сбудется. Надобно сделать так, чтобы он полюбил ее как можно больше и стал бы ее во всем слушаться.
– Не хочу я, чтобы Петруша кого-нибудь любил и слушался больше меня! – запальчиво вскричала великая княжна.
– Ты, Наташа, совсем другое дело: ты родная ему сестра, и он всегда любить и слушать тебя будет, а к Елизавете он только внимательнее станет. Начни ему хвалить ее и говорить, что она такая раскрасавица, какой нигде не отыщешь. Ты тут обманного ничего не скажешь: Лиза и вправду девушка добрая, веселая, а что она красавица, так против этого никто спорить не может. Притом хвалить кого-нибудь никогда не грех. Вот дурное о ком-нибудь говорить – это дело иное, это точно не годится, – поучительно заключила Волконская.
Наталья Алексеевна внимательно слушала все, что так убедительно говорила ее собеседница.
– А и в самом деле, – сказала она, – когда я увижусь с Петрушей, то скажу ему, чтобы он почаще виделся с тетей Лизой; ему будет с ней веселье, а то он все скучает.
– Разумеется; да и «светлейший» ей не станет препятствовать бывать хоть каждый день.
Наладив с великой княжной дело так, как наставлял Остерман, Волконская хотела было от себя самой еще более усилить вражду молодой девушки к притеснителю ее брата. Она соображала, как бы ловчее перейти в разговору о страшной смерти отца Наталии и выставить Меншикова главным виновником его погибели. Однако она сообразила, что пока еще опасно заходить слишком далеко: во-первых, Меншиков в большой силе и, проведав как-нибудь о таком ее разговоре с великой княжной, может отправить ее, Волконскую, в застенок; во-вторых, она не хотела расстраивать вконец и без того взволнованную девушку новым сильным потрясением, тем более что Наталия, разговорившись с Волконской, как будто несколько повеселела.
– Так сон мой не сбудется? – улыбнувшись, спросила Наталья Алексеевна. – Так за кого же мне выходить замуж? Остерман рассказывал мне, что прежде в Российском государстве царевны всегда оставались в девушках, потому что царям дочерей своих за подданных, как за своих холопов, выдавать замуж не приходилось, а иностранные принцы жениться на них не хотели, потому что они были девушки необразованные. Должно быть, он говорил мне это, чтобы заохотить меня к учению. Но что же за радость выйти замуж за иностранного принца, который сам, как, например, герцог Голштинский, живет из милости на чужих хлебах? Впрочем, тетка Ивановна вышла и за владетельного герцога, а тоже живется ей не сладко: всю жизнь должна ухаживать за Меншиковым, а он ей и замуж за Морица выйти не позволил.
– Не в богатстве и почестях счастье, Наташа, – поучительно начала Волконская. – Вот сестра герцогини Курляндской, царевна Прасковья, была замужем за приватным человеком Дмитриевым-Мамоновым, а как счастливо она с мужем всю жизнь провела. И когда он, ехавши в карете от обедни, вдруг ни с того ни с сего умер, то она по нем долгое время с ума сходила, да, кажется, никогда и утешиться не могла.
Между Волконской и великой княжной завязалась беседа о разных житейских мелочах. Княгиня говорила умно и складно, и заметно было, что молодую девушку занимала эта беседа, так как ей приходилось слышать многое, чего она прежде не знала. Великой княжне еще более захотелось теперь, чтобы Волконская была безотлучно при ней, и она обещала княгине сказать брату, чтобы он настоятельно попросил Данилыча о назначении княгини обер-гофмейстериной.
Лишь только уехала Аграфена Петровна, как к великой княжне пришла жившая также в Зимнем дворце Елизавета Петровна, тоже «инструированная» Остерманом.
Она тотчас же завела речь о «Петруше». С глубоким сочувствием отзывалась она о его тяжелом и подневольном положении и жаловалась на то, что племянник так мало обращает на нее внимания, что он никогда не приласкается к ней, как будто она чужая, почему и она отдаляется от него, тогда как ей часто хочется утешить его и посоветовать что-нибудь полезное для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Остерман глубоко вздохнул и поднял глаза к потолку.
– Знаешь что, княгиня Аграфена Петровна, – вдруг заговорил он твердым голосом, уперев в Волконскую свой лукавый, но вместе с тем и приятный взгляд, – следует тебе быть настороже. У меня, как у вице-канцлера, бывают в руках кой-какие цидулки, которые могут тебе повредить у «светлейшего». Ведь мне о твоих отписках с братцем известно.
Княгиня с ужасом посмотрела на Остермана.
– Впрочем, успокойся, Аграфена Петровна: Меншикову я тебя не выдам, а делаю только тебе угрозу на тот конец, чтобы ты не разболтала никому того, что я скажу тебе сейчас. Положим, что я буду в твоих руках, но буду только голословно, а ты и теперь в моих руках, да не просто, а с поличным; так не лучше ли нам действовать совокупно. Если бы ты могла, княгиня, внушить ее высочеству «инструировать» своему брату, чтобы он как можно больше любил Елизавету Петровну, но не только как свою тетку, но как чужую девушку-красавицу, то это было бы полезное дело. И вот почему: ни одна из придворных девиц не может иметь свободного доступа к императору и позволять себе вольное с ним обращение, да ни одна и не решится на это, боясь «светлейшего». Елизавета же – другое дело. Стоит ей только влюбить его в себя, и она отобьет от него невесту, а вместе с тем уничтожится и Меншиков. Начать прямо охуждать Марию нельзя. Петр куда как упрям, он станет делать наоборот, а если влюбить его в Елизавету, то он будет сам против затеянного брака, и уж, конечно, никто его не приневолит.
– Да он еще слишком молод, чтобы влюбляться, – заметила Волконская.
– Молод, чтобы влюбляться! – засмеялся Остерман. – А обручиться не молод? Да скольких парней у вас в России женят на четырнадцатом году? Гаснер*, – продолжал поучительным тоном Остерман, – в известном сочинении своем о «Равновесии души и плоти» совершенно верно замечает, что половая любовь возникает в девушках и в юношах тем ранее, чем быстрее развивается их физика, а стоит только взглянуть на императора, так тотчас же можно видеть, что природа работает над ним с изумительной быстротой. Какой у него рост, какая осанка! Кто скажет, что ему идет четырнадцатый год? У него пробивается уже и ус, а это физиологический признак известной зрелости.
– Этак, пожалуй… – не договорила княгиня.
– Да ты, чего доброго, матушка Аграфена Петровна, думаешь, что я хочу влюбить его на ваш русский «манер» – сейчас обниматься да целоваться? Нет, я хочу влюбить его на наш немецкий манер, и я думаю, что он на это должен быть способен, потому что он по матери – немец. Я хочу поместить в его сердце так называемый нашими немецкими поэтами идеал, который он должен носить в сердце, и носить постоянно, мечтать о своей возлюбленной во всей чистоте и непорочности юношеского духа. У нас, в Неметчине, такая любовь к наиблагороднейшим девицам в большом употреблении. Там юноша и двадцати лет только смотрит на свою милую и вздыхает перед ней, не смея даже прикоснуться к ней до тех пор, пока они не соединятся браком. Вот как я хочу влюбить его величество в тетку, а не по-вашему…
– А если?.. – и Волконская снова не договорила.
– Ну что ж! Я хоть и против вашего русского манера любиться до свадьбы, но им обняться и поцеловаться можно. Шкандалу в том никакого не будет: во-первых, они близкие между собою родные, а во-вторых, тут есть политические конъюнктуры. Господин Пуфендорф* в сочинении своем, – а сочинение это было любимой книжкой покойного государя, значит, книжка эта дельная, потому что он пустяков читать не любил, – господин Пуфендорф говорит, – начал поучительным голосом излагать Остерман, вытянув при этом ноги, положив на колени платок и табакерку и закрыв глаза, – господин Пуфендорф говорит, что в политических акциях должно иметь особые конъюнктуры, кои наипаче в превысшем градусе содержимы быть могут для блага государства. Господин Пуфендорф говорит, что высокие потентаты по самой субстанции их высокой прерогативы наивящему между собою аккорду подлежат. Тот же господин Пуфендорф излагает далее, что коликое попечение партикулярным людям…
Волконская с досадою увидела, что Остерман из области любимой им педагогики попал в область столь же любимой им политики и, что поэтому ей придется Бог весть сколько времени слушать без перерыва его ученые рассуждения. Она нетерпеливо вертелась на креслах, но остановить Остермана было бы чрезвычайной для него обидой, особенно после того сближения, которое началось между ним и хозяйкой, и она, снова прикрыв лицо веером, только позевывала, слушая нескончаемую рацею* своего гостя.
В заключение своей продолжительной беседы они порешили, что княгиня еще раз навестит великую княжну, а Остерман, с своей стороны, поторопит Рабутина, чтоб этот последний хлопотал у Меншикова о скорейшем назначении Аграфены Петровны обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне.
XXXII
Когда через несколько дней после беседы с Остерманом «инструированная» им Аграфена Петровна приехала в Зимний дворец, то она застала великую княжну печальной и задумчивой. Опершись локтем на окно и положив на ладонь голову, Наталья Алексеевна смотрела на Неву, которая в этот день, при сильном морском ветре, под нависшими над ней серыми тучами, бурлила и торопливо перебрасывала одну через другую темно-зеленоватые волны с белыми, пенистыми хребтами.
Наталья Алексеевна встретила свою гостью с искреннею приветливостью, но далеко уже не с тою шумною радостью, какая проявлялась в ней, когда перед этим приезжала к ней Аграфена Петровна. По выражению ее кроткого лица и по не свойственной ей вялости легко можно было заключить, что она или нездорова, или удручена каким-то сильным горем.
На канапе в той же комнате сидела, надувшись, у стола госпожа Каро и занималась каким-то вязаньем. До приезда княгини она несколько раз пыталась заговорить с великой княжной, но та отвечала ей сухо и отрывисто, и госпожа Каро поняла, что ее питомица находится в том дурном расположении духа, какое по временам находило на нее и под влиянием которого она становилась молчаливою и печальною и желала, чтобы ее оставили в покое. Под стать ей и госпожа Каро делалась в это время пасмурной, но не из сочувствия к Наташе, а потому, что словоохотливой француженке не с кем было болтать, а это было для нее весьма чувствительною мукою. Кроме того, в таких случаях страдало еще и ее самолюбие, как воспитательницы. Она видела, что у молодой девушки есть что-то на душе, но что она не желает поделиться своей тоскою с тою, которая должна была быть так близка к ней. Госпожа Каро тщетно ожидала трогательно-драматической развязки: ей ужасно хотелось, чтобы русская царевна, заливаясь слезами и задыхаясь от них, бросилась к ней на шею и, покрывая ее поцелуями, поведала ей, как единственной своей советчице и утешительнице, о причинах своей тоски и печали. Госпожа Каро полагала, что у Nathalie может быть какая-нибудь сердечная тайна, и как бы приятно было сделаться хранительницей такой тайны царственной отроковицы! Какое бы широкое поле открылось в этом случае для много мнившей о себе француженки, сколько цветистого красноречия можно было потратить на утешения, наставления, вразумления, и на выражение сочувствия, и – что важнее всего – на рассказы о себе самой, приукрашенные воображением и притоком искусственной чувствительности!
– В какую дурную погоду выбралась ты ко мне, Аграфена Петровна, – сказала ласково великая княжна.
– Желалось мне очень проведать ваше высочество.
– Спасибо тебе, княгинюшка, – отозвалась Наталья Алексеевна, не удержавшись от названия Волконской тем титулом, употребление которого она обыкновенно не допускала, когда к ней обращались такие близкие ей лица, как Аграфена Петровна. – Посмотри, – добавила она, – как несутся и пенятся волны. Не правда ли, какой отличный вид?
– Вы любите смотреть на них?..
– Люблю, да только я больше смотрю на Васильевский, или – как ныне повелел его именовать «светлейший» – Преображенский. Видишь отсюда тот дом, где живет Петруша? Вот куда я смотрю; а в ту сторону я боюсь и взглянуть: мне тотчас же приходит на мысль мой несчастный отец, – и великая княжна тяжело вздохнула.
– Да ты, мой светик, – участливо сказала княгиня, – и не смотри туда: и без того ты сегодня что-то уж очень грустна. Что с тобой?
Наталья Алексеевна показала глазами на госпожу Каро. Хотя воспитательница, или – как ее называли для большей важности – гофмейстерина, ее высочества понимала по-русски даже и в самом обыкновенном разговоре очень немного, но ее навостренные уши и ее взгляд, внимательно следивший за каждым движением разговаривавших, стесняли Наталью Алексеевну, которой хотелось поговорить по душам с посетившей ее гостьей.
– Вы, ваше высочество, давно не видали княгиню Долгорукову? – слегка подмигнув, спросила Волконская.
– Которую? Марфу Петровну? Да мне говорили, что она не совсем здорова, – ответила Наталья Алексеевна.
– Ее высочество желает знать о здоровье княгини Марты Долгоруковой, – обратилась по-французски Волконская к госпоже Каро. – Вы, любезная госпожа Каро, доставили бы большое удовольствие великой княжне, если бы съездили навестить княгиню. Карета моя в вашем распоряжении.
– Вам угодно, ваше высочество, чтобы я съездила к княгине Марте Долгоруковой? – спросила Каро, не догадавшаяся уйти прежде, а теперь понявшая, что ее вежливым образом выпроваживают отсюда, и обидевшись тем, что получила приказание не непосредственно от великой княжны.
Наталья Алексеевна, заметно смущенная, кивнула головою; госпожа Каро не торопясь собрала свое рукоделье и, поклонившись почтительно ее высочеству, вышла из комнаты, не очень дружелюбно поглядев на Волконскую, сделавшую вид, что она внимательно смотрит в окно, а потому и не замечает ухода француженки.
– Пойдем в ту комнату, – сказала Наталья, взяв под локоть Волконскую.
– Так отчего ты, Наташа, сегодня такая грустная? – спросила княжна.
– Мне приснился страшный сон.
– Какой?
– Я видела, будто меня хотят выдать замуж, и знаешь за кого? – за сына Данилыча.
– Сны, моя голубушка, как толкуют старые люди, не всегда бывают вещие и часто сбываются наоборот. Спроси об этом Андрея Ивановича. Он все знает. Сон ему свой рассказать можешь. А наяву-то что этот варвар Меншиков выдумать не может! Впрочем, теперь уж и поздно: коль скоро твой братец женится на его дочери, то ты за его сына выйти замуж никак не можешь.
– Знаю я это, Аграфена Петровна; по церковному закону так, но вот Андрей Иванович на днях мне рассказывал, что господин Пуфендорф справедливо рассуждает, что персоны из правительствующих фамилий к партикулярным людям приравниваемы быть не могут; что таким персонам и Церковью разрешается то, что другим всем по общим правилам возбраняется, и что таковые персоны, пользуясь отменными перед прочими прерогативами, должны приносить самих себя в жертву политическим конъюнктурам для пользы государственной… А я-то и с мыслию об обручении Петруши с Марией сжиться не могу. Была бы я на его месте, не позволила бы я собой так распоряжаться, как распоряжаются им, – вспылила великая княжна.
Волконская внутренно радовалась таким гневным порывам молодой девушки, но находила пока нужным вести дело с большою осторожностью.
– Его величество еще очень молод и, по воле покойной государыни, находится под опекою «светлейшего». Разумеется, Катерина Алексеевна не была ему кровной матерью и прав родственных на него иметь не могла, но, как самодержавная царица, могла распорядиться перед своею кончиною, как ей было благоугодно. Придет время, станет и его величество править самодержавно и тогда будет делать что хочет, а теперь его и надоумить-то некому. Остерман хоть и любит вас обоих всею душою, но ничего поделать не смеет: он человек беспомощный, боится «светлейшего», он только и дышит по его милости.
– Да кто же его не боится! – вскрикнула раздраженно Наталья. – Помнишь, ты, Аграфена Петровна, мне однажды, еще при нареченной бабушке, пригрозила как-то, что и я за неистовые речи могу попасть в монастырь.
– Помню, но ведь тогда, касатик мой, совсем иная пора была. Тогда царица была к вам недоброжелательна, а теперь на престоле твой родной брат. Он не даст тебя в обиду, нужно только втолковать ему кое-что.
– Не даст меня в обиду! Как же он не даст меня, когда его самого обижают, а он ни одним словом перечить не смеет. Сколько раз я хотела ему сказать, чтобы он задал страху Меншикову, да боюсь, что потом ему еще хуже будет. Держит его Данилыч словно в неволе, редко когда ко мне отпустит. Все говорит, что некогда ему ко мне разъезжать, учиться должен. Когда же я к нему приеду, так соглядатаи от нас ни на шаг не отходят: все подсматривают да подслушивают, так что я с ним не могу от сердца и слова перемолвить.
– Да ты попыталась бы через тетушку Елизавету. Она и постарше тебя, и куда как бойка. Она за словом в карман не полезет. Она шуточками сумеет подбить Петрушу, чтобы он стал «светлейшему» коготки показывать, а то, пожалуй, чего доброго, сон твой наяву сбудется. Надобно сделать так, чтобы он полюбил ее как можно больше и стал бы ее во всем слушаться.
– Не хочу я, чтобы Петруша кого-нибудь любил и слушался больше меня! – запальчиво вскричала великая княжна.
– Ты, Наташа, совсем другое дело: ты родная ему сестра, и он всегда любить и слушать тебя будет, а к Елизавете он только внимательнее станет. Начни ему хвалить ее и говорить, что она такая раскрасавица, какой нигде не отыщешь. Ты тут обманного ничего не скажешь: Лиза и вправду девушка добрая, веселая, а что она красавица, так против этого никто спорить не может. Притом хвалить кого-нибудь никогда не грех. Вот дурное о ком-нибудь говорить – это дело иное, это точно не годится, – поучительно заключила Волконская.
Наталья Алексеевна внимательно слушала все, что так убедительно говорила ее собеседница.
– А и в самом деле, – сказала она, – когда я увижусь с Петрушей, то скажу ему, чтобы он почаще виделся с тетей Лизой; ему будет с ней веселье, а то он все скучает.
– Разумеется; да и «светлейший» ей не станет препятствовать бывать хоть каждый день.
Наладив с великой княжной дело так, как наставлял Остерман, Волконская хотела было от себя самой еще более усилить вражду молодой девушки к притеснителю ее брата. Она соображала, как бы ловчее перейти в разговору о страшной смерти отца Наталии и выставить Меншикова главным виновником его погибели. Однако она сообразила, что пока еще опасно заходить слишком далеко: во-первых, Меншиков в большой силе и, проведав как-нибудь о таком ее разговоре с великой княжной, может отправить ее, Волконскую, в застенок; во-вторых, она не хотела расстраивать вконец и без того взволнованную девушку новым сильным потрясением, тем более что Наталия, разговорившись с Волконской, как будто несколько повеселела.
– Так сон мой не сбудется? – улыбнувшись, спросила Наталья Алексеевна. – Так за кого же мне выходить замуж? Остерман рассказывал мне, что прежде в Российском государстве царевны всегда оставались в девушках, потому что царям дочерей своих за подданных, как за своих холопов, выдавать замуж не приходилось, а иностранные принцы жениться на них не хотели, потому что они были девушки необразованные. Должно быть, он говорил мне это, чтобы заохотить меня к учению. Но что же за радость выйти замуж за иностранного принца, который сам, как, например, герцог Голштинский, живет из милости на чужих хлебах? Впрочем, тетка Ивановна вышла и за владетельного герцога, а тоже живется ей не сладко: всю жизнь должна ухаживать за Меншиковым, а он ей и замуж за Морица выйти не позволил.
– Не в богатстве и почестях счастье, Наташа, – поучительно начала Волконская. – Вот сестра герцогини Курляндской, царевна Прасковья, была замужем за приватным человеком Дмитриевым-Мамоновым, а как счастливо она с мужем всю жизнь провела. И когда он, ехавши в карете от обедни, вдруг ни с того ни с сего умер, то она по нем долгое время с ума сходила, да, кажется, никогда и утешиться не могла.
Между Волконской и великой княжной завязалась беседа о разных житейских мелочах. Княгиня говорила умно и складно, и заметно было, что молодую девушку занимала эта беседа, так как ей приходилось слышать многое, чего она прежде не знала. Великой княжне еще более захотелось теперь, чтобы Волконская была безотлучно при ней, и она обещала княгине сказать брату, чтобы он настоятельно попросил Данилыча о назначении княгини обер-гофмейстериной.
Лишь только уехала Аграфена Петровна, как к великой княжне пришла жившая также в Зимнем дворце Елизавета Петровна, тоже «инструированная» Остерманом.
Она тотчас же завела речь о «Петруше». С глубоким сочувствием отзывалась она о его тяжелом и подневольном положении и жаловалась на то, что племянник так мало обращает на нее внимания, что он никогда не приласкается к ней, как будто она чужая, почему и она отдаляется от него, тогда как ей часто хочется утешить его и посоветовать что-нибудь полезное для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28