Утром они будут тереть глаза, капризничать и уж наверняка пропустят школу.
– Спокойно, приятель. Не будь такой старой кошелкой.
– Ну, ты им уже обещал. Джинн вылез из бутылки. Я принесу простыни.
– Ух ты! – говорит Сэл. – Слишком жарко в джинсах. Куда опять запропастилось это платье?
Когда Фокс выходит во двор, все уже ждут. Грязь порозовела от света стоп-сигналов.
– Давай, Лю, – говорит Пуля из кузова грузовичка.
– Хочешь, я поведу? – спрашивает он брата. – Тебе, наверное, не стоит.
– Залезай, – лениво говорит Негра.
Фокс забрасывает в грузовичок несколько простыней и свой старый «Мартин» и забирается к детям. Он откидывает ногой в сторону несколько пушистых арбузных плетей и усаживается рядом с окошком кабины, а дети в пижамах сворачиваются вокруг него клубочком. Он вдыхает сладкий запах сухой травы и смотрит, как пыль поднимается розово-белым облаком в усыпанное звездами небо. В кабине смех Сэл слышен до боли отчетливо, он заглушает скрежет гравия и вой старого мотора «Холдена». Даже в темноте янтарные бутоны рождественских елок ярко горят по обочинам.
Птичка начинает петь:
Я люблю выжженную солнцем страну,
Землю простирающихся равнин.
…Они набирают скорость, Негра слегка раскачивает машину, чтобы дети начали хихикать. Фокс нагибается и видит, как Сэл прижимается к Негре и целует его в шею. Он отворачивается и видит свои оливы, те самые, которые он сажал еще черенками, – они пыльной процессией пролетают мимо.
– Тормози! – кричит Пуля.
Негра поддает старому «Холдену» газу, и платформа грузовика идет юзом и дает по тормозам, а дети визжат от восторга. Позади раскачиваются колеи, то показываясь, то исчезая из виду.
И потом вдруг во рту грязь. И небо совсем исчезло.
Несколько секунд Фокс думает, что заснул, что день был долгий и жаркий и как же приятна прохлада ветерка. Но мертвая трава царапает ему щеку, и странный красный огонек мотается над землей. Странно, но он думает о матери, о том, что он снова на земле, рядом с нею. И он думает об оливках, которые падают в грязь сезон за сезоном. Он чувствует запах бензина, переворачивается, и его пронзает самая острая боль на свете – будто в грудь ему воткнули топор. Господи Всемогущий, да он же лежит на бахче! Он чувствует неожиданный приступ ужаса от того, что его позабыли, и смотрит сквозь темную пелену на шоссе за воротами. Он встает на колени и быстро понимает, что у него сломана ключица. Скрестив руки перед собой, он пытается подняться. Свет льется на землю, и красное облако пыли катится по выезду, пока не накрывает его, и пролетает дальше, к асфальтовой дороге.
Он тащится по каменной грязи к дренажной канаве, туда, где прямо в землю светят фары грузовика. Проволока изгибается по жнивью и свистит, мешает ему ковылять. Он ощупью, спотыкаясь идет к перевернутому грузовичку, зовет их по именам, и его тошнит от того, как перевернутый грузовик выставил пузо, похожее на брюшко жука, и от того, как зловеще вертится заднее колесо.
Детей и следа нет; они, должно быть, целы. Но не успевает он позвать их, как замечает Негру, наполовину вывалившегося из кабины; подходит к нему, опускается на колени и видит: его рука стала мягким сгустком плоти, а тело похоже на вещевой мешок, набитый всякой рухлядью. «Боже Всемогущий, – думает он, – сколько меня не было здесь?» Земля у него под ногами стала смолистой от крови, и брат такой мертвый. Теперь он может слышать Салли, но не видит ее в темноте кабины. Она превратилась в ужасный влажный шум. Фокс проползает к другой стороне кабины на животе; он плачет от боли и заглядывает внутрь через погнутую оконную стойку. Измятая крыша кабины под ним горячая и скользкая. От нее пахнет дерьмом и фруктовой жевательной резинкой, и Фокс подтягивается на одной руке, пока не находит Сэл под рулевой консолью, и кусочки металла торчат из ее тела.
– Лю?
Он чувствует ее губы под своей ладонью.
– Все в порядке, – говорит она. – Я ничего не чувствую. Пой, Лю.
Он чувствует, как дыхание выходит из нее, он не успевает убрать руку. Горячий дождь ее мочи заливает ему лицо. Он приходит в себя, сидя прямо в грязи. Та же ночь и, наверное, та же минута.
Идет в поисках по дороге, крестится, чтобы успокоиться, лелеет надежду.
Но он находит Пулю на каменном краю бахчи, его голова расколота, как канталупка, он все еще пахнет мылом, и пижама на нем чистая.
Национальная гитара в чехле прямо там, на жнивье. Пыльная мандолина. Тряпка, в которую набились репьи.
Далеко, у дома, лает прикованный пес.
И наконец, на другой стороне дороги, в мягкой грязи, светящаяся под луной Птичка. Как упавший воздушный змей, в своей ночнушке, дышит, дышит, но Фокс никак не может поднять ее. Его ключица выпирает, как сломанный брус. Когда он снова пытается приподнять ее, он почти складывается пополам под ее весом и падает на спину в окрашенный кровью овес. Его спину скручивает яростный спазм, но он все еще чувствует горячее дыхание ребенка на своей руке. Он невероятным усилием поднимается на ноги и некоторое время пытается отдышаться; а потом здоровой рукой берет маленькую, теплую ножку и тащит ребенка по белой колее несколько шагов, сопротивляясь боли, пока ему не становится стыдно от ее задушенного вскрика из грязи, и он уступает. Он знает, что не должен был ее трогать. Отступив назад, он натыкается на вспоротое брюхо гитары, и она кричит, и несколько минут Фокс исполняет чудовищное эстрадное представление, пытаясь стряхнуть с ноги эту дрянь.
Луна висит над домом. Он хромает по колее. Он ползет, он еле волочит ноги. Он оставляет их всех там, под луной. Ветра нет, но проволока ограды поет, и шип стоит над сорняками. Как раз за порушенным забором в ночи дрожат тяжелые оранжевые бутоны рождественских деревьев, а за ними сияют жучиные спины арбузов. В доме он маленькими порциями боли преодолевает ступеньки веранды, и, когда ноги отказываются идти, он прислоняется к косяку и размазывает чью-то кровь по деревянной раме.
Стол на веранде завален крабовыми шкурками и влажной газетной бумагой – ее уже оккупировали муравьи. Тарелки, пивные бутылки – тараканий угол. На перилах висят детские трусы из грубой ткани.
Внутри сияют половицы. Телефон работает – слышен длинный гудок. Дом пахнет жизнью, но Фокс знает, что видел конец света.
* * *
Прогулка обратно вверх по холму не успокаивает его. Фокс возвращается в темноте – и все его мировоззрение порушено, и мысли разбегаются сразу во всех направлениях. Кривой гортанный звук ее смеха. Жалкая перспектива вовлечения детей – и, что еще хуже, вполне возможно, что все уже кончилось сегодня вечером, что для нее это вполне могло быть просто очередное приключение. Во всяком случае, остается надеяться, что она не настолько глупа, чтобы хвастаться этим за его счет. Никто не может сознательно делать такую глупость, ни одна душа, у которой есть хоть какое-то представление о Бакриджах. Даже сама мысль о них, о том, что он может снова попасть в их орбиту, сотрясает его. Сложно сказать, почему именно. Большой Билл давным-давно покойник, его больше нечего бояться, но даже он был по большей части легендой для мальчишек Фоксов. Они понимали, что Уайт-Пойнт – его город и что еще до того, как были построены первые лачуги, все побережье считалось его феодом. Фокс никогда не видел пожара или тонущего корабля своими глазами, и он никогда не слышал прямого рассказа об этих парнях-япошках, которые исчезли после войны. Его старик никогда не говорил об этом, но то, как цепенел отец при одном упоминании этого имени, говорило о многом.
Фокс не мог отогнать от себя воспоминания о Джимми Бакридже в школе, о том, как на перемене угнетало ощущение того, что он стоит прямо за твоей спиной. Он был неприкасаемый; его слово было законом, но иногда он появлялся с необъяснимыми ссадинами, а раз или два – даже с фингалом. И все же к нему сложно было испытывать жалость – и даже если это чувство было тебе доступно, ты бы и самому себе не осмелился в нем признаться. В Джиме было что-то пугающее, что-то неправильное. Отец Фокса говорил – порочный ребенок, но Фокс никогда не задумывался почему.
Лучше всего он помнит один детский день на пристани Уайт-Пойнта. Джимми Бакриджу тогда было не больше одиннадцати. Тогда ему казалось: большой мальчик, и еще – городской. Он вышел на пристань, чтобы городские девчонки заахали от его жестокости. Топтал рыб-ежей, выдергивал челюсти у живых рыб-ворчунов. Фокс помнит, как, сворачивая свою собственную леску с отстраненной торопливостью, он смотрел на разворачивавшийся финал. Живого тетрадона, безобидного и глупого, размером с футбольный мяч, засунули под заднее колесо работающего вхолостую грузовика с базы. Фонтан крови, смех. И потом какая-то храбрая мамаша, которая видела все это с пляжа, подходит и награждает парнишку Бакриджа потоком ругательств прямо перед всей честной компанией. Потом, когда она вернулась на пляж присматривать за своими младенцами, паренек влил китовый жир в открытое окно ее машины. Король детей, уже тогда – Большой Джим.
Дома пес уже отдыхивается на ступеньках и прыгает к нему за утешением, будто бы весь день они только и делали, что нарушали привычный распорядок. Фокс присаживается на минутку, чтобы потрепать ему уши и поразмышлять над тем, что все уже закончилось, если Джорджи вернется к Джиму Бакриджу и оставит этот эпизод позади. Конечно, она импульсивна, но не глупа. Она знает, в какую сторону дует ветер. Им обоим лучше бы позабыть про все это. Но вся эта история потрясла Фокса. Он не может поверить в то, что все эти часы лелеял смехотворные надежды. В ее присутствии он был повсюду; это было какое-то безумие.
Спускается ночь, и он позволяет псу прижаться к себе, лизать руки и лицо за все хорошее. Он слишком отвратителен сам себе, чтобы прогнать пса, – и постепенно псу становится скучно, и он залезает под дом.
* * *
Не прошло и получаса, а Джорджи уже знала, что сегодня вечером ни порция водки, ни десять миллиграммов феназепама не переведут ее через грань. Она чувствовала, как тело и ум поймали сон в ловушку. Тревога напомнила ей о тех ночах в Джедде, когда она боялась спать, чтобы ей не приснилась еще раз миссис Юбэйл, как она подкрадывается к ней в больничных коридорах. Кошмар преследовал ее с Саудовской Аравии и до Штатов, до Индонезии, и даже когда она вернулась домой, в Австралию. Долгое время в Уайт-Пойнте ей казалось, что наконец-то удалось от него освободиться, но не так давно кошмар начал повторяться. Она узнавала подкрадывающееся ощущение ужаса. Она думала о том, как эпилептики и страдающие головокружениями чувствуют приближение приступов. Именно так она и чувствовала себя сегодня, лежа рядом с Джимом Бакриджем, таким неподвижным и тихим. Его дыхание было слишком сдержанным. Он притворялся, что спит.
Она не осмеливалась пошевелиться. Она понимала, чего стоит во время сезона не давать ему спать после полуночи. Так почему просто не сказать ему все в лицо? Зачем она лежит рядом с ним и притворяется? Если только он и в самом деле не спит. Но эта неподвижность была так похожа на сдержанность. И каким-то образом эта сдержанность, его сила не давали ей покоя и раздражали.
Джорджи подумала о том, как мало у нее денег. Она подумала, не пойти ли снова на работу. О мальчиках. О том доме на выбеленных солнцем бахчах. О взятой напрокат машине. О плате за буксировку. О счете из отеля. О вещах, по которым она будет тосковать.
В четыре тридцать Джим вздохнул и выкатился из постели. Она почти не ожидала, что он скажет что-нибудь. Лежа в постели, затаившись, она думала, что он помедлит перед тем, как пойти в ванную. Она хотела было что-нибудь сказать; успокоила себя, что еще не слишком поздно, но все же дала ему одеться и заварить кофе на кухне, а сама так и не встала с постели. «Хайлюкс» выкатился на подъездную дорожку.
Она почти заснула, когда с лагуны поднялся рев двигателей «Налетчика».
* * *
Фокс стоит в горячей, тихой утренней тьме, а пес скулит у его ног. Тишина полная. Воздух тяжел и упруг. Ощущение такое, что где-то за горизонтом две противоборствующие системы одновременно остановились и затихли, и от них осталось только это странное спокойствие. Уже можно понять, что днем будет не продохнуть. Подарок, а не погода. Прошлой ночью он решил на какое-то время затаиться, не выходить в море, пока все не успокоится, но как можно пропустить такую погоду в месте, где воющий ветер – единственная постоянная величина? В такие особенные дни ты просто должен быть в море; грешно не воспользоваться такой возможностью.
Проблема в том, что уже поздновато для настоящей рыбалки. Он не подготовился, и у него нет наживки. Но он прикидывает, что в баках катера хватит горючего для быстрого набега. Вперед-назад, может быть. Как раз хватит времени на то, чтобы быстренько нырнуть партизанским способом на любимых коралловых глыбах к северу отсюда. Какого черта!
Фокс снимает с катера все специальные приспособления. Не остается ни эхолота, ни рации, ничего, что могло бы навести на него подозрения. Если на борту нет ни тралов, ни буйков, нет даже приличного морозильника, кому придет в голову, что он не просто еще один тощий рыболов-любитель, который лелеет надежду загарпунить люциана? Даже самые подозрительные субъекты из рыбнадзора ничего против него не накопают. А уайтпойнтовцы? Ну, он всегда будет на шаг впереди этих сонных ублюдков.
К моменту, когда он оставляет пса на пляже и поперек волны выходит за северные границы лагуны Уайт-Пойнта, уже почти рассвело, но Фокс чувствует себя под защитой этого странного метеорологического божьего промысла. Он буквально впитывает в себя совершенное спокойствие. Он выкатывается в неподвижное море. Волосы бьются ему в шею. Жемчужные дюны он видит только краем глаза, осматривая пустынный берег. Теплый воздух. Зловещее спокойствие. Вспыхивающие мазки водорослей и риф под ногами. И ни одного чертова судна в виду.
В нескольких милях к северу он встает на якорь и переваливается за борт – и тут же чувствует, что зря надел гидрокостюм; в такие дни хочется ощущать море кожей. В воде горячка, и есть что-то особенное в том, как риф бьется и пульсирует внизу. На секунду он зависает на поверхности, чтобы набрать воздуха, а потом рвется вниз сквозь свернутые слои, сквозь невидимые окольные тропы течений и температур, которые оплетают кружевом тихую воду. Из дыры в рифе на открытое пространство выскальзывает сине-зеленой вспышкой голубой окунь. Фокс даже не заряжает гарпун. Большая рыба откатывается в сторону и наблюдает за ним. Он парит над мягкими кораллами и губками, плывет мимо твердых желтых пластов и пурпурно-голубых трещин. Там и оленьи рога, и мозговой коралл, угри, и морские собачки, и длинноперая треска, и усики сотен осторожных лангустов. Море набито щелканьем и треском – зашифрованные радиосигналы и атмосферные помехи говорящего молчаливого мира. Давление сжимает ему кожу, и течение колышет волосы. Можно остаться здесь, думает он. На одном-единственном дыхании ты можешь жить здесь целый Богом данный день, когда перед глазами крутится планктон и рыба фалангами выходит из укрытий, чтобы поплавать вместе с тобой. Нить жары внутри его превращается в тяжелое ядро. Ему больше не хочется вдохнуть воздуха. Наверху его катер висит на швартовочном канате, как воздушный шарик на празднике. Он такой жизнерадостный, такой красивый, что Фоксу нужно вернуться и посмотреть на него. Он лениво всплывает. Из слишком долгой и слишком длинной глубины. Отравленный и счастливый. Какая-то часть его знает, как близко он подошел к тому, чтобы утонуть на мелком месте; но когда он прорывается через сияющую поверхность, где тело все еще дышит за него, остальной его части остается только простой восторг. Он лежит наполовину в этом мире. Звенит в ушах.
* * *
В начале девятого Джорджи отвела молчаливых мальчиков в школу, поцеловала их в уклончивые головы и пошла к Биверу, чтобы присмотреть машину.
Он, кажется, удивился, увидев ее. Он положила кассету с Бетти Дэвис на прилавок.
– Не лучшая ее роль, – пробормотал он.
– Какие ходят сплетни?
– Производственная глухота, Джорджи. Черт бы побрал «Харлей-Дэвидсон».
– Можешь продать мне машину?
– Не раньше Рождества. Хочешь куда-то подъехать?
– Нет, сейчас я взяла напрокат.
– Господи, Джорджи.
– Что?
– Будь осторожнее.
– Поэтому я к тебе и пришла, – жизнерадостно говорит она. – Не стану же я покупать подержанную машину у кого попало.
– Я дам тебе знать. Когда что-нибудь появится.
– Ты настоящий друг, – сказала Джорджи.
Он рассмеялся утробным смехом.
– А что, разве не так?
– Да я всем друг, Джорджи.
На полпути домой ей послышались выстрелы. Господи, как же она ненавидит этот город!
* * *
Море такое гладкое и лазурное, что облака, кажется, лежат на нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
– Спокойно, приятель. Не будь такой старой кошелкой.
– Ну, ты им уже обещал. Джинн вылез из бутылки. Я принесу простыни.
– Ух ты! – говорит Сэл. – Слишком жарко в джинсах. Куда опять запропастилось это платье?
Когда Фокс выходит во двор, все уже ждут. Грязь порозовела от света стоп-сигналов.
– Давай, Лю, – говорит Пуля из кузова грузовичка.
– Хочешь, я поведу? – спрашивает он брата. – Тебе, наверное, не стоит.
– Залезай, – лениво говорит Негра.
Фокс забрасывает в грузовичок несколько простыней и свой старый «Мартин» и забирается к детям. Он откидывает ногой в сторону несколько пушистых арбузных плетей и усаживается рядом с окошком кабины, а дети в пижамах сворачиваются вокруг него клубочком. Он вдыхает сладкий запах сухой травы и смотрит, как пыль поднимается розово-белым облаком в усыпанное звездами небо. В кабине смех Сэл слышен до боли отчетливо, он заглушает скрежет гравия и вой старого мотора «Холдена». Даже в темноте янтарные бутоны рождественских елок ярко горят по обочинам.
Птичка начинает петь:
Я люблю выжженную солнцем страну,
Землю простирающихся равнин.
…Они набирают скорость, Негра слегка раскачивает машину, чтобы дети начали хихикать. Фокс нагибается и видит, как Сэл прижимается к Негре и целует его в шею. Он отворачивается и видит свои оливы, те самые, которые он сажал еще черенками, – они пыльной процессией пролетают мимо.
– Тормози! – кричит Пуля.
Негра поддает старому «Холдену» газу, и платформа грузовика идет юзом и дает по тормозам, а дети визжат от восторга. Позади раскачиваются колеи, то показываясь, то исчезая из виду.
И потом вдруг во рту грязь. И небо совсем исчезло.
Несколько секунд Фокс думает, что заснул, что день был долгий и жаркий и как же приятна прохлада ветерка. Но мертвая трава царапает ему щеку, и странный красный огонек мотается над землей. Странно, но он думает о матери, о том, что он снова на земле, рядом с нею. И он думает об оливках, которые падают в грязь сезон за сезоном. Он чувствует запах бензина, переворачивается, и его пронзает самая острая боль на свете – будто в грудь ему воткнули топор. Господи Всемогущий, да он же лежит на бахче! Он чувствует неожиданный приступ ужаса от того, что его позабыли, и смотрит сквозь темную пелену на шоссе за воротами. Он встает на колени и быстро понимает, что у него сломана ключица. Скрестив руки перед собой, он пытается подняться. Свет льется на землю, и красное облако пыли катится по выезду, пока не накрывает его, и пролетает дальше, к асфальтовой дороге.
Он тащится по каменной грязи к дренажной канаве, туда, где прямо в землю светят фары грузовика. Проволока изгибается по жнивью и свистит, мешает ему ковылять. Он ощупью, спотыкаясь идет к перевернутому грузовичку, зовет их по именам, и его тошнит от того, как перевернутый грузовик выставил пузо, похожее на брюшко жука, и от того, как зловеще вертится заднее колесо.
Детей и следа нет; они, должно быть, целы. Но не успевает он позвать их, как замечает Негру, наполовину вывалившегося из кабины; подходит к нему, опускается на колени и видит: его рука стала мягким сгустком плоти, а тело похоже на вещевой мешок, набитый всякой рухлядью. «Боже Всемогущий, – думает он, – сколько меня не было здесь?» Земля у него под ногами стала смолистой от крови, и брат такой мертвый. Теперь он может слышать Салли, но не видит ее в темноте кабины. Она превратилась в ужасный влажный шум. Фокс проползает к другой стороне кабины на животе; он плачет от боли и заглядывает внутрь через погнутую оконную стойку. Измятая крыша кабины под ним горячая и скользкая. От нее пахнет дерьмом и фруктовой жевательной резинкой, и Фокс подтягивается на одной руке, пока не находит Сэл под рулевой консолью, и кусочки металла торчат из ее тела.
– Лю?
Он чувствует ее губы под своей ладонью.
– Все в порядке, – говорит она. – Я ничего не чувствую. Пой, Лю.
Он чувствует, как дыхание выходит из нее, он не успевает убрать руку. Горячий дождь ее мочи заливает ему лицо. Он приходит в себя, сидя прямо в грязи. Та же ночь и, наверное, та же минута.
Идет в поисках по дороге, крестится, чтобы успокоиться, лелеет надежду.
Но он находит Пулю на каменном краю бахчи, его голова расколота, как канталупка, он все еще пахнет мылом, и пижама на нем чистая.
Национальная гитара в чехле прямо там, на жнивье. Пыльная мандолина. Тряпка, в которую набились репьи.
Далеко, у дома, лает прикованный пес.
И наконец, на другой стороне дороги, в мягкой грязи, светящаяся под луной Птичка. Как упавший воздушный змей, в своей ночнушке, дышит, дышит, но Фокс никак не может поднять ее. Его ключица выпирает, как сломанный брус. Когда он снова пытается приподнять ее, он почти складывается пополам под ее весом и падает на спину в окрашенный кровью овес. Его спину скручивает яростный спазм, но он все еще чувствует горячее дыхание ребенка на своей руке. Он невероятным усилием поднимается на ноги и некоторое время пытается отдышаться; а потом здоровой рукой берет маленькую, теплую ножку и тащит ребенка по белой колее несколько шагов, сопротивляясь боли, пока ему не становится стыдно от ее задушенного вскрика из грязи, и он уступает. Он знает, что не должен был ее трогать. Отступив назад, он натыкается на вспоротое брюхо гитары, и она кричит, и несколько минут Фокс исполняет чудовищное эстрадное представление, пытаясь стряхнуть с ноги эту дрянь.
Луна висит над домом. Он хромает по колее. Он ползет, он еле волочит ноги. Он оставляет их всех там, под луной. Ветра нет, но проволока ограды поет, и шип стоит над сорняками. Как раз за порушенным забором в ночи дрожат тяжелые оранжевые бутоны рождественских деревьев, а за ними сияют жучиные спины арбузов. В доме он маленькими порциями боли преодолевает ступеньки веранды, и, когда ноги отказываются идти, он прислоняется к косяку и размазывает чью-то кровь по деревянной раме.
Стол на веранде завален крабовыми шкурками и влажной газетной бумагой – ее уже оккупировали муравьи. Тарелки, пивные бутылки – тараканий угол. На перилах висят детские трусы из грубой ткани.
Внутри сияют половицы. Телефон работает – слышен длинный гудок. Дом пахнет жизнью, но Фокс знает, что видел конец света.
* * *
Прогулка обратно вверх по холму не успокаивает его. Фокс возвращается в темноте – и все его мировоззрение порушено, и мысли разбегаются сразу во всех направлениях. Кривой гортанный звук ее смеха. Жалкая перспектива вовлечения детей – и, что еще хуже, вполне возможно, что все уже кончилось сегодня вечером, что для нее это вполне могло быть просто очередное приключение. Во всяком случае, остается надеяться, что она не настолько глупа, чтобы хвастаться этим за его счет. Никто не может сознательно делать такую глупость, ни одна душа, у которой есть хоть какое-то представление о Бакриджах. Даже сама мысль о них, о том, что он может снова попасть в их орбиту, сотрясает его. Сложно сказать, почему именно. Большой Билл давным-давно покойник, его больше нечего бояться, но даже он был по большей части легендой для мальчишек Фоксов. Они понимали, что Уайт-Пойнт – его город и что еще до того, как были построены первые лачуги, все побережье считалось его феодом. Фокс никогда не видел пожара или тонущего корабля своими глазами, и он никогда не слышал прямого рассказа об этих парнях-япошках, которые исчезли после войны. Его старик никогда не говорил об этом, но то, как цепенел отец при одном упоминании этого имени, говорило о многом.
Фокс не мог отогнать от себя воспоминания о Джимми Бакридже в школе, о том, как на перемене угнетало ощущение того, что он стоит прямо за твоей спиной. Он был неприкасаемый; его слово было законом, но иногда он появлялся с необъяснимыми ссадинами, а раз или два – даже с фингалом. И все же к нему сложно было испытывать жалость – и даже если это чувство было тебе доступно, ты бы и самому себе не осмелился в нем признаться. В Джиме было что-то пугающее, что-то неправильное. Отец Фокса говорил – порочный ребенок, но Фокс никогда не задумывался почему.
Лучше всего он помнит один детский день на пристани Уайт-Пойнта. Джимми Бакриджу тогда было не больше одиннадцати. Тогда ему казалось: большой мальчик, и еще – городской. Он вышел на пристань, чтобы городские девчонки заахали от его жестокости. Топтал рыб-ежей, выдергивал челюсти у живых рыб-ворчунов. Фокс помнит, как, сворачивая свою собственную леску с отстраненной торопливостью, он смотрел на разворачивавшийся финал. Живого тетрадона, безобидного и глупого, размером с футбольный мяч, засунули под заднее колесо работающего вхолостую грузовика с базы. Фонтан крови, смех. И потом какая-то храбрая мамаша, которая видела все это с пляжа, подходит и награждает парнишку Бакриджа потоком ругательств прямо перед всей честной компанией. Потом, когда она вернулась на пляж присматривать за своими младенцами, паренек влил китовый жир в открытое окно ее машины. Король детей, уже тогда – Большой Джим.
Дома пес уже отдыхивается на ступеньках и прыгает к нему за утешением, будто бы весь день они только и делали, что нарушали привычный распорядок. Фокс присаживается на минутку, чтобы потрепать ему уши и поразмышлять над тем, что все уже закончилось, если Джорджи вернется к Джиму Бакриджу и оставит этот эпизод позади. Конечно, она импульсивна, но не глупа. Она знает, в какую сторону дует ветер. Им обоим лучше бы позабыть про все это. Но вся эта история потрясла Фокса. Он не может поверить в то, что все эти часы лелеял смехотворные надежды. В ее присутствии он был повсюду; это было какое-то безумие.
Спускается ночь, и он позволяет псу прижаться к себе, лизать руки и лицо за все хорошее. Он слишком отвратителен сам себе, чтобы прогнать пса, – и постепенно псу становится скучно, и он залезает под дом.
* * *
Не прошло и получаса, а Джорджи уже знала, что сегодня вечером ни порция водки, ни десять миллиграммов феназепама не переведут ее через грань. Она чувствовала, как тело и ум поймали сон в ловушку. Тревога напомнила ей о тех ночах в Джедде, когда она боялась спать, чтобы ей не приснилась еще раз миссис Юбэйл, как она подкрадывается к ней в больничных коридорах. Кошмар преследовал ее с Саудовской Аравии и до Штатов, до Индонезии, и даже когда она вернулась домой, в Австралию. Долгое время в Уайт-Пойнте ей казалось, что наконец-то удалось от него освободиться, но не так давно кошмар начал повторяться. Она узнавала подкрадывающееся ощущение ужаса. Она думала о том, как эпилептики и страдающие головокружениями чувствуют приближение приступов. Именно так она и чувствовала себя сегодня, лежа рядом с Джимом Бакриджем, таким неподвижным и тихим. Его дыхание было слишком сдержанным. Он притворялся, что спит.
Она не осмеливалась пошевелиться. Она понимала, чего стоит во время сезона не давать ему спать после полуночи. Так почему просто не сказать ему все в лицо? Зачем она лежит рядом с ним и притворяется? Если только он и в самом деле не спит. Но эта неподвижность была так похожа на сдержанность. И каким-то образом эта сдержанность, его сила не давали ей покоя и раздражали.
Джорджи подумала о том, как мало у нее денег. Она подумала, не пойти ли снова на работу. О мальчиках. О том доме на выбеленных солнцем бахчах. О взятой напрокат машине. О плате за буксировку. О счете из отеля. О вещах, по которым она будет тосковать.
В четыре тридцать Джим вздохнул и выкатился из постели. Она почти не ожидала, что он скажет что-нибудь. Лежа в постели, затаившись, она думала, что он помедлит перед тем, как пойти в ванную. Она хотела было что-нибудь сказать; успокоила себя, что еще не слишком поздно, но все же дала ему одеться и заварить кофе на кухне, а сама так и не встала с постели. «Хайлюкс» выкатился на подъездную дорожку.
Она почти заснула, когда с лагуны поднялся рев двигателей «Налетчика».
* * *
Фокс стоит в горячей, тихой утренней тьме, а пес скулит у его ног. Тишина полная. Воздух тяжел и упруг. Ощущение такое, что где-то за горизонтом две противоборствующие системы одновременно остановились и затихли, и от них осталось только это странное спокойствие. Уже можно понять, что днем будет не продохнуть. Подарок, а не погода. Прошлой ночью он решил на какое-то время затаиться, не выходить в море, пока все не успокоится, но как можно пропустить такую погоду в месте, где воющий ветер – единственная постоянная величина? В такие особенные дни ты просто должен быть в море; грешно не воспользоваться такой возможностью.
Проблема в том, что уже поздновато для настоящей рыбалки. Он не подготовился, и у него нет наживки. Но он прикидывает, что в баках катера хватит горючего для быстрого набега. Вперед-назад, может быть. Как раз хватит времени на то, чтобы быстренько нырнуть партизанским способом на любимых коралловых глыбах к северу отсюда. Какого черта!
Фокс снимает с катера все специальные приспособления. Не остается ни эхолота, ни рации, ничего, что могло бы навести на него подозрения. Если на борту нет ни тралов, ни буйков, нет даже приличного морозильника, кому придет в голову, что он не просто еще один тощий рыболов-любитель, который лелеет надежду загарпунить люциана? Даже самые подозрительные субъекты из рыбнадзора ничего против него не накопают. А уайтпойнтовцы? Ну, он всегда будет на шаг впереди этих сонных ублюдков.
К моменту, когда он оставляет пса на пляже и поперек волны выходит за северные границы лагуны Уайт-Пойнта, уже почти рассвело, но Фокс чувствует себя под защитой этого странного метеорологического божьего промысла. Он буквально впитывает в себя совершенное спокойствие. Он выкатывается в неподвижное море. Волосы бьются ему в шею. Жемчужные дюны он видит только краем глаза, осматривая пустынный берег. Теплый воздух. Зловещее спокойствие. Вспыхивающие мазки водорослей и риф под ногами. И ни одного чертова судна в виду.
В нескольких милях к северу он встает на якорь и переваливается за борт – и тут же чувствует, что зря надел гидрокостюм; в такие дни хочется ощущать море кожей. В воде горячка, и есть что-то особенное в том, как риф бьется и пульсирует внизу. На секунду он зависает на поверхности, чтобы набрать воздуха, а потом рвется вниз сквозь свернутые слои, сквозь невидимые окольные тропы течений и температур, которые оплетают кружевом тихую воду. Из дыры в рифе на открытое пространство выскальзывает сине-зеленой вспышкой голубой окунь. Фокс даже не заряжает гарпун. Большая рыба откатывается в сторону и наблюдает за ним. Он парит над мягкими кораллами и губками, плывет мимо твердых желтых пластов и пурпурно-голубых трещин. Там и оленьи рога, и мозговой коралл, угри, и морские собачки, и длинноперая треска, и усики сотен осторожных лангустов. Море набито щелканьем и треском – зашифрованные радиосигналы и атмосферные помехи говорящего молчаливого мира. Давление сжимает ему кожу, и течение колышет волосы. Можно остаться здесь, думает он. На одном-единственном дыхании ты можешь жить здесь целый Богом данный день, когда перед глазами крутится планктон и рыба фалангами выходит из укрытий, чтобы поплавать вместе с тобой. Нить жары внутри его превращается в тяжелое ядро. Ему больше не хочется вдохнуть воздуха. Наверху его катер висит на швартовочном канате, как воздушный шарик на празднике. Он такой жизнерадостный, такой красивый, что Фоксу нужно вернуться и посмотреть на него. Он лениво всплывает. Из слишком долгой и слишком длинной глубины. Отравленный и счастливый. Какая-то часть его знает, как близко он подошел к тому, чтобы утонуть на мелком месте; но когда он прорывается через сияющую поверхность, где тело все еще дышит за него, остальной его части остается только простой восторг. Он лежит наполовину в этом мире. Звенит в ушах.
* * *
В начале девятого Джорджи отвела молчаливых мальчиков в школу, поцеловала их в уклончивые головы и пошла к Биверу, чтобы присмотреть машину.
Он, кажется, удивился, увидев ее. Он положила кассету с Бетти Дэвис на прилавок.
– Не лучшая ее роль, – пробормотал он.
– Какие ходят сплетни?
– Производственная глухота, Джорджи. Черт бы побрал «Харлей-Дэвидсон».
– Можешь продать мне машину?
– Не раньше Рождества. Хочешь куда-то подъехать?
– Нет, сейчас я взяла напрокат.
– Господи, Джорджи.
– Что?
– Будь осторожнее.
– Поэтому я к тебе и пришла, – жизнерадостно говорит она. – Не стану же я покупать подержанную машину у кого попало.
– Я дам тебе знать. Когда что-нибудь появится.
– Ты настоящий друг, – сказала Джорджи.
Он рассмеялся утробным смехом.
– А что, разве не так?
– Да я всем друг, Джорджи.
На полпути домой ей послышались выстрелы. Господи, как же она ненавидит этот город!
* * *
Море такое гладкое и лазурное, что облака, кажется, лежат на нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37