Тим Северин: «Дитя Одина»
Тим Северин
Дитя Одина
Викинг – 1
SpellCheck: Roland
«Дитя Одина»: Эксмо, Мидгард; Москва; 2005
ISBN 5-699-14424-2, 5-699-12701-1 Аннотация Этих людей проклинали.Этими людьми восхищались.С материнским молоком впитывавшие северную доблесть и приверженность суровым северным богам, они не искали легких путей. В поисках славы они покидали свои студеные земли и отправлялись бороздить моря и покорять новые территории. И всюду, куда бы ни приходили, они воздвигали алтари в честь своих богов — рыжебородого Тора и одноглазого хитреца Одина.Эти люди вошли в историю и остались в ней навсегда — под гордым именем викингов... Тим СеверинДитя Одина ПРОЛОГ «Святому и благоверному наставнику моему аббату Гералъдусу на личное прочтение и рассмотрение некиих богопротивных обстоятельств, доселе бывших в сокрытии, с превеликим смущением и сомнением от содеянного, пишу сие, смиренно взыскуя наставления. Прибегаю же к сему, крепко памятуя о делах диавола, навострившего шипов многие тысячи и капканы на стопы неосторожно ступающего, а паче о том, что единой лишь милостью Его спасаемся от оплошки и силков, порождаемых злобою. Уповаю же, что по прочтении рукописи, к сему прилагаемой, уяснится тебе, отчего не посмел я обратиться за советом и помочью ни к единому из нашей братии, дабы не посеять в общине огорчения и разочарования. Ибо, сдается мне, что гадюку пригрели мы на груди своей, и тот, кого мы почитали братом во Христе, тот, монах ложный, именем Тангбранд, оказался самозванцем и, воистину, источником зла. Как ведомо тебе, досточтимый господин мой, по твоему же велению я, недостойный слуга твой, начал полное и доподлинное описание манускриптов и прочих рукописей, сохраняемых ныне в обители. Поставленный библиотекарем аббатства нашего, приступил я к делу сему с должным тщанием, как велел ты мне, и, утруждаясь таково, обнаружил упомянутую рукопись в собранье священных книг, где лежала она среди прочих манускриптов, никем не замеченная. И как не было на ней никакого заглавия, а начертана она четким почерком, рукою писца умелого, то и начал я — да простится мне грех самонадеянности — разбирать ее, полагая, что сие есть житие одного из святых, наподобие всеблаженной памяти Уилфреда, чьи деяния, пресветлые и поучительные, записал столь искусно мой предшественник, преученейший отец Эддиус Стефанус. Но иное попустил Господь, и нашел я вместо ожидаемого повесть некую, в коей правда подменяется лицемерием, воздержание — многогреховностью, вера истинная — суеверием языческим. Из той же повести многое не внятно уму моему, а иное, что смутно постиг, то молитвой и постом тщусь из мыслей изгнать. Но в иных местах — и сие меня ввергло в сомнение — сообщается о великом числе отдаленных земель, где, воистину, семя истины произрастет, как на почве плодороднейшей, коль посеет в нее сеятель, веры истинной преисполненный, в единого Бога верующий и на милость его уповающий. А кто труд сей писал, в том сомнения нет. Он же памятен в нашей обители многим братиям нашим, старожителям, коих, исподволь выспрашивая, разыскал я доподлинно, что пришел он к нам человеком уже в летах, сильно израненным, жизнью потраченным и нуждающимся в помощи. По его же повадке и учености положила братия, что допрежде подвизался он в святых орденах. Но то было одно лишь лукавство и лжа искусная, ибо сей его подлинный труд свидетельствует о порочности его пути и неправде сердечной. Верно сказано: не восстать человеку, в искушение впавшему, не подняться из топей греха, коли не будет на то Божьей милости. Также вызнал я, что сей лже-Трангбранд проводил часы многие, уединившись в скриптории, за работой смиренной и ревностной. Принадлежности же для письма ему были даны, ибо он был копиист отменный и во многих художествах искусный, даром что летами ветх и глазами слеповат. А на деле, как сидел он, склоненный над рукописанием, сокрывая дела свои от чужих глаз, то никто и не видел, что он творит. Сатана же водил рукой его, ибо вместо священного он начертывал свое тайное и темное. Посему я не медля велел никаких же отныне письменных принадлежностей никому не давать без особой на то нужды. На другое же не достало мне ни разума, ни учености: богохульна ли сия рукопись — то не мне судить. А равно, изничтожить ли ее следует или должно сохранять ее, поелику в ней писано о незнаемом и неведомом, — то не мне решать. Ибо сказано: «Много странствовавший знает многое, многоопытный же здраво молвит». Два других фолианта из тех сохраняю в сокрытии, ибо мыслю найти в них продолжение богохульного сего и злостного жития. Не читал я их — ожидаю веления твоего. А иных, святой отец, частей сего писания греховного, право слово, у нас не имеется. Ибо сделан мною обыск в нашем книжном собрании со всем тщанием, не оставил ли каких еще следов тот мнимый монах, что бежал из обители неожиданно и потайно, и вот — нет ничего. Полагали же в обители, ибо тайно творил он дело свое, что сей мнимый монах ушел от нас, помутившись рассудком по дряхлости лет, и все ждали, не вернет ли его благодетель какой или весть придет о кончине его. Не случилось сего. Из того же, что писано им, уясняется: не впервой ему, знать, утекать, аки татю в нощи, от сообщества доверчивых и честивых сотоварищей. Да простится ему сей грех. Совокупно со всей общиной, наш учитель возлюбленный, уповаю на твое вдохновенное свыше водительство, и подай тебе Всемогущий Господь всяких благ и благополучия. Аминь». Этельред, ризничий и библиотекарь.
Писано в месяце октябре в год от Рождества Господа нашего одна тысяча семидесятом. ГЛАВА 1 В трапезной обсуждали новость, я же про себя посмеивался. Толковали, будто из Бремена, что за Северным морем, от епископа Бременского и Гамбургского послан в мир монах, имя же ему Адам, и поручено ему вызнать все возможное о далеких землях и народах и составить для Христовой церкви подробнейшее описание всех, хотя бы смутно известных стран ради будущего, надо думать, крещения их в веру истинную. И вот, странствует он, высматривает и выспрашивает у странников, и беседует с паломниками, что вернулись из паломничества, и с послами иностранными, да еще составляет и рассылает опросные листы. Знал бы этот монах Адам… Знал бы он, что здесь, в этом монашеском омуте, обретается человек, который мог бы поведать ему о неведомых странах и чудесных делах больше всякого из тех свидетелей, коих он столь прилежно допрашивает.Жить бы мне, поживать по-прежнему, провождать бы смиренно остатние годы в этом затхлом углу, куда я угодил семидесяти лет от роду, да не слышать бы речей о том немце неутомимом. Продолжал бы я переписывать священные книги, украшать затейливыми буквицами — пусть другие писцы, мои соработники, думают, будто я творю во славу Господа. А на самом-то деле мне приятно сознание, что все эти завитушки причудливые и узоры замысловатые нам достались от язычества, того самого, что ругательно ныне именуется идолопоклонством. Болтовня же их в трапезной меня понудила отыскать местечко поукромнее в нашем тихом скриптории, в самом дальнем углу, да и взять перо и начать писать житие мое и странствия, о которых им ничего не ведомо. Любопытно мне, каково бы им было, моим сотоварищам, знай они, что средь них потихоньку живет человек из того, для них страшного, племени северных «варваров»? Ведь одна только память о нас по сей день заставляет их дрожать спиной. Одна мысль, что бок о бок с ними, облачившись в сутану с наголовником, обитает один из пришельцев с тех «длинных кораблей», полагаю, вдохнула бы новую жизнь в молитву, что недавно я вычитал на полях старинной хроники: «Упаси нас, Господи, от неистовства иноплеменных».А еще эти воспоминания предназначены помочь мне, старику, скоротать остатние дни. Все лучше, чем просто сидеть и следить, как со светом играет тень на листе пергамента, покуда другие писцы горбятся над столами за моей спиной. А коль скоро мой тайный труд должен упасти меня от скуки, то начну без промедления — как вбивал в мою юную голову мой учитель-бритт, а с тех пор минуло полсотни лет, — и начну, как положено, с того, с чего все начинается.Мне в рождении удача не сопутствовала. Угораздило явиться на свет спустя сколько-то месяцев от начала тысячелетия, в страшный год, когда многие ждали, а иные даже с радостью, предреченного конца света и великого Армагеддона, о котором столь много писано у отцов христианской церкви. Да еще и родился не там — ибо не мне суждено было стать средь народа нашего, невесть куда заброшенного, первенцем на далекой земле, что лежит на западе за морем, о которой поныне, кроме смутных отрывочных слухов, ничего не ведомо. В мое время называлась она Винландом, плодородной землей. Повезло же моему сводному брату — волей случая он стал первым и, похоже, единственным светлокожим, родившимся в мир на тех отдаленных брегах. О себе же могу сказать, что провел в той земле три года без малого — и никто из наших не мог бы похвастаться, что прожил там дольше моего. А поскольку я был еще мал, эти годы накрепко запечатлелись во мне. Как сейчас, предстают предо мной глухие, без конца и края леса и темные воды рек, а в них серебристые всплески лососей, и олени ветверогие с их побежкой размашистой, и те местные жители, коих мы называли скрелингами. Глаза у них были раскосые, да и вид вообще был препакостный. И они-то, в конце концов, нас изгнали с того берега.Я же родился на суше куда менее обширной: на Версее, маленьком, покрытом дюнами острове, что лежит к северу от берегов Шотландии, среди прочих островов, открытых всем ветрам. Острова те монахи-географы именуют Оркадами, или Оркнейскими островами. Вот на том острове я и сделал свой первый вдох. А сидело тогда на Берсее всего две сотни жителей, обитавших в полудюжине домов да в дерновых хижинах, окружавших единственное крупное строение — замечательный длинный дом, очертаниями схожий с перевернутой лодкой. Таковые дома я встречал впоследствии и в других поселениях. Этот же служил главной ставкой оркнейского ярла. Лет пятнадцать спустя, когда я разыскивал следы моей матери — ибо, едва я научился ходить, она меня бросила, точно ненужную вещь, — вновь довелось мне там побывать. И вдова предыдущего ярла, Хокона, поведала мне обо всех обстоятельствах моего рождения.Моя мать, по словам вдовы прежнего ярла и матери нового, была женщиной крупной, широкой в кости, мускулистой и внушающей страх. Глаза у нее были зелено-карие, глубоко сидящие, брови темные и хорошо очерченные. Единственное, что ее красило, была длинная грива прекрасных каштановых волос. Да еще к тому времени она стала сильно полнеть. Родом же она была из семьи наполовину норвежской, наполовину ирландской, но ирландская кровь взяла в ней верх. В этом нет у меня сомнений, потому что — так уж судьба ей судила — по себе она оставила память ужасную, ибо дано ей было необычное и опасное дарование, устрашающее как мужчин, так и женщин, и, однако же, привлекающее, коль скоро случится им с этим встретиться. Больше того, признаюсь, кое-что от нее перешло ко мне и стало причиной некоторых самых необычайных событий, со мной произошедших впоследствии.Вдова ярла поведала мне, что рожденье мое было не в радость моей матери. Оно было позором ей. Ибо я родился незаконным.Торгунна, моя мать, появилась на Берсее неожиданно, за год до того. Приплыла из Дублина на торговом корабле и привезла с собой немалую поклажу пожитков. Но ни родни при ней, ни мужа не было, и какая причина понудила ее пуститься в странствие, тоже неведомо. Но была она женщина явно богатая и знающая себе цену, и ярл Хокон и его семья радушно ее приняли, уделили ей место среди своих домочадцев. Вскоре стали поговаривать, будто мать моя — нежеланный отпрыск одного из наших северных вождей, пытавших счастья в Ирландии. Он женился на дочери мелкого ирландского правителя. Эта догадка, по словам вдовы ярла, основывалась на том, как надменно держала себя Торгунна, и к тому же всем было известно, что Ирландия кишмя кишит корольками и вождями кланов с великими притязаниями и малыми средствами, в чем и мне самому довелось убедиться, когда я был там рабом.
Торгунна прожила в доме ярла осень и зиму. Обращались с ней как с домочадцем. Но не столько привязались к ней, сколько уважали за крутой нрав и силу. А потом, ранней весной, в год перед тысячелетием, вдруг обнаружилось, что она затяжелела. То-то новость была. Никто и подумать не мог, что Торгунна еще способна зачать. Сама же она, по обычаю многих женщин, не любила толковать о своих годах, а расспрашивать ее, хотя бы исподволь, никто не осмеливался — слишком она была крута. На вид ей давали лет пятьдесят с небольшим и считали, что детей у нее быть уже не может, да и не могло быть никогда. Столь могучего она была телосложения, что до шестого месяца по ней ничего заметно не было, а потому эта новость всем казалась и вовсе неимоверной. Сперва попросту никто не поверил, потом вспомнили, о чем чесали языки всю зиму: что Торгунна — ведунья. Как еще могла женщина ее лет зачать, а тем более — и это главное, — как иначе она сумела бы завлечь отца ребенка?— А насчет того, кто твой отец, никаких сомнений не было, — сказала мне вдова ярла. — Разумеется, по этому поводу другие женщины много ревновали и злобствовали. Ведь был он смел и пригож, и намного моложе твоей матери. Люди никак не могли взять в толк, как он подпал под ее чары. Говорили, будто сварила она любовное зелье и подлила ему в снедь, или напустила на него иноземное колдовство, или сглазила.Еще больше, понятное дело, разъяряло недоброжелателей то, что ни Торгунна, ни ее любовник даже и не пытались скрывать свою связь. Всегда они сидели рядом, смотрели друг на друга, а вечером у всех на глазах уходили в свой угол в длинном доме и спали под одним плащом.— Еще больше смущало людей то, что недели не прошло со дня, как отец твой прибыл на остров, а она его уже оплела. Только он ступил на Берсей, а она уже им завладела. Кто-то верно заметил — был он при ней вроде красивой игрушки в руках великанши, что взяла она себе на потеху.Кто же был он, тот пригожий мореход, мой родной отец? Корабль его оказался на Берсее осенью, а приплыл из Гренландии, самой дальней из северных земель. Был он зажиточный хуторянин и рыбак, второй сын основателя небольшого поселения, из последних сил выживавшего в той покрытой льдами стране. Отца его звали Эйрик Рауда, или Эйрик Рыжий. (Постараюсь давать перевод везде, где потребно, ибо в странствиях приобрел некоторое знание многих языков и почти беглость в иных.) Самого же его звали Лейв. Хотя чаще слышал я, как его называли люди Лейвом Счастливчиком, а не Лейвом, сыном Эйрика. Был он, подобно многим в его роду, человек суровый, твердый и во всем независимый. Был он статен, силен и на редкость упрям — это качество полезно для всякого первопоселенца, коль оно сопрягается с привычкой к тяжелому труду. Черты лица имел тонкие (я в него пошел), лоб широкий, глаза светло-голубые, нос большой, но когда-то сломанный да таким и оставшийся. Люди говаривали, что он из тех, с кем лучше не спорить, — я того же мнения. Коль скоро он что решил, переубедить его не было почти никакой возможности. В споре он мог стать резок и даже груб, но обыкновенно был вежлив и сдержан. Его уважали, и был он многим славен.Лейв не предполагал зимовать на Берсее. Он плыл в Норвегию из Гренландии прямым путем, пролегавшим обычно южнее Овечьих островов, которые северный народ называет Фарерами. Но пал на море туман не ко времени, а встречный восточный ветер, дувший два дня кряду, отнес его далеко к югу, и тогда он решил переждать непогоду где-нибудь на Оркнеях. Зимовать на Берсее он никак не собирался, ибо спешил по порученью отца, и весьма немаловажному. Вез он на продажу кое-какие гренландские товары — вполне обыкновенные: китовую кожу, моржовые шкуры и сыромятные ремни из моржовой кожи, немного домашнего полотна, несколько баррелей китового жира и всякое другое. Но главное, он должен был от имени отца явиться ко двору норвежского конунга Олава, сына Трюггви, который именно в то время пребывал в самой горячке, усердствуя обра-тить всякого в свою веру, — унылое облачение этой веры сам я ношу ныне.Семьдесят лет только и слышу похвальбы христианской церкви, что она одолеет все препоны смирением и миром, распространив слово Божье одной только силой своего примера и мученичества. А на деле, я же знаю, как обратили в эту мнимо мирную веру большую часть северного народа — угрозой меча да излюбленного нашего орудия, секиры, или же бородатого топора. Не обошлось, разумеется, и без истинных мучеников за Белого Христа, как народ наш поначалу называл его, — неотесанные земледельцы в медвежьих углах вздернули пару-другую слишком рьяных священников с выбритыми макушками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37