– Нет, я… Шейл?
Что, спросил он; ничего, ответил я; и мы повесили трубки. Какое-то время я сидел и пытался понять, что происходит, и тут меня осенило: конечно же, он пытался стыдом выпытать у меня признание. Он хотел увидеть, как далеко я зайду, прежде чем остановиться. Или… или это была шутка, подумал я. Он обратил мою же шутку против меня, и вообще она все равно так далеко не зайдет, должны же выпускающий редактор, служба проверки и отдел искусства забить тревогу. Разве существовала хотя бы маломальская вероятность, что один из этих занудных двадцатилеток в службе проверки пропустит такое? И следующие сорок восемь часов каждый раз, когда кто-то звонил, я бросался к телефону, наполовину с ужасом, наполовину с облегчением ожидая услышать, что обман мой раскрыт. Когда я так и не услышал вестей от выпускающего редактора, я действительно расслабился, потому что это должно было значить, что Шейл отсеял статью; у службы выпуска всегда находились какие-нибудь жалобы. Но потом позвонил один сотрудник службы проверки, самый занудный мальчишка, который всегда выглядел так, как будто у него запор, и постоянно пытался спорить со мной о вещах, в которых совершенно не разбирался.
– Я хочу спросить насчет вашей рецензии на фильм, – промямлил он боязливо, поскольку я взял за правило разговаривать с проверкой особенно зверским тоном. – В нашем справочнике написано, что ему было двадцать четыре.
– Кому?
– Адольфу Сарру.
– В справочнике…
– Ему было двадцать четыре, когда он снял «Смерть Марата».
Сперва я озадачился. И вдруг внезапно понял.
– Конечно, – ответил я смеясь, – двадцать четыре, серьезно? Не знаю, как я так лажанулся. Еще что?
– Э-э-э, нет, все остальное сходится…
– Ну и прекрасно. Замечательно. Люблю, когда все сходится, – продолжал я, наделав ему комплиментов до чертиков.
– О'кей. – И он повесил трубку, сбитый с толку.
Я полчаса смеялся над этим, а еще через час позвонили из отдела искусства, спросить, нет ли у меня кадров из фильма, чтобы проиллюстрировать статью, и теперь я знал, что это хохма; Шейл даже объяснил проверяльщикам и арт-директору, в чем дело. «По справочнику ему двадцать четыре» – очень смешно. «Кадры для иллюстрации» – животики надорвешь. Но после того как я отсмеялся, я начал снова закалять себя перед неизбежным; раньше или позже, после того, как я на славу повеселюсь, и после того, как он на славу повеселится, Шейл настоит на серьезном, фундаментальном обсуждении той вечно растравляющей меня внутренней гнили, которая заставляла меня писать о стрип-барах как центрах духовности и несуществующих фильмах. Не то чтобы он меня уволит; как я уже говорил, Шейл – начальник, который даст тебе каждый шанс исправиться, прежде чем до этого дойдет. И в какой-то мере это смущало меня еще больше, потому что я воспользовался его корректностью точно так же, как, на мой взгляд, ею пользовались другие. Я развеял свою скуку за его счет и за счет газеты и чувствовал, что повел себя инфантильно; следующие несколько дней я все собирался позвонить ему и вымолить прощение, как школьник, чей учитель ждет, пока он сознается в своем проступке. Целую неделю я набирал его номер и вешал трубку, прежде чем он ответит, мучаясь все больше и больше, вплоть до того утра, когда я прихватил на улице свежий номер газеты, и вот моя статья – на тринадцатой странице, без фотографии, но в остальном прямо как настоящая: ГЕРОИЧЕСКОЕ ВОСКРЕШЕНИЕ АДОЛЬФА САРРА, гласил заголовок.
Я стоял на тротуаре, с ужасом и неверием уставившись в газету. Шейл никогда бы не зашел так далеко; его профессиональное редакторское достоинство могло позволить ему подшутить надо мной или над собой, но не над газетой. Идиот-проверяльщик, очевидно, прочел не ту статью в справочнике. Он совершенно спутал мой выдуманный фильм с каким-то другим фильмом, и теперь моя идиотская шутка распечатана черным по белому в сотне тысяч экземпляров газеты. До конца дня киностудии и кинотеатры поднимут крик, может быть, будут грозить судом; вот теперь существовала полная возможность того, что я могу потерять работу, или, что хуже, Фрейд Н. Джонсон потребует моего увольнения и Шейл снова прикроет меня своим телом, как он прикрывал половину народа в газете, зная, что это может стоить работы ему. Я спровоцировал невероятно дурацкий кризис, и я поспешил обратно в «Хэмблин», где отчаянно забарабанил в дверь Вентуры. Но его не было дома, и тогда я вернулся к себе в люкс и позвонил доктору Билли, но и он не отвечал.
Текли часы. Не звонил телефон, не отвечал доктор Билли, не было дома Вентуры. Наступил вечер, спустилась тьма, и все еще ничего не происходило; вот прошла ночь, и наступил рассвет, и снова прошел день, и ничего. Потом прошли выходные, и настала новая неделя, и вокруг была все та же тишина, хотя в какой-то момент я слышал, как Вентура вернулся в свой номер и крутил бибоп на магнитофоне. Но я уже не знал, что сказать ему, так как прошло четыре дня без единого слова от кого-либо; я чувствовал себя слишком глупо во всей этой истории, чтобы рассказать даже Вив. И я ничего не говорил…
Но в тот первый вечер после того, как на улицах появилась рецензия на «Марата», пока я все еще ждал, что телефон гневно зазвонит и я попадусь в силки собственного обмана, мне пришла в голову мысль, которая не приходила ко мне годами. По какой-то причине – скорее всего, по той простой причине, что если бы я потерял работу, то остался бы без какого-то более интересного занятия, – я начал думать о том, чтобы написать еще одну книгу, одну последнюю книгу, хотя давно смирился с тем, что никогда ее не напишу. Далеко над морем моей души рвался на части ледник моей совести, под небом памяти; и я начал мысленно записывать историю путешественника, который вечно пытается перейти ледник, взойти по его стенам еще раз, как я уже столько раз пытался, прежде чем истощение страсти, веры, энергии и мужества заставило меня сдаться. Лежа на постели в темноте, я провожал путешественника мысленным взглядом, пока он не скрылся из вида. Я проводил его в свой сон, до горизонта, где белизна льда становится белизной неба, и он исчезает из вида. «Он исчезает из вида», – кажется, пробормотал я про себя, прежде чем задремать. Но это не значит, ответил сон, что его больше нет.
Несколько дней назад я проснулся от головной боли, первой за долгое время. Сначала голова болит не очень сильно, но потом боль начинает роиться в моем мозгу, два дня, три, потом неделю… Я пошел к своему иглотерапевту в Маленьком Токио; в крохотной темной комнатке с задернутыми шторами я лежу на столе, и она втыкает в меня булавки от макушки до пальцев ног. Так как я всегда закрываю глаза, я не уверен, чем она пользуется для того, чтобы забивать иголки, но она их забивает, в мои ноги и руки, в мои плечи и лицо. Я воображаю ее с крохотным, малюсеньким молоточком, она заколачивает иголку мне в лоб: тук, тук, тук. Потом она зажигает все иголки. Я слышу, как она поджигает их, и чувствую жар. Она выходит из комнаты, а я лежу с зажмуренными глазами, в нетерпении ожидая ее возвращения, и двадцать маленьких факелов пылают на моем теле, я как горящий дикобраз-альбинос.
Как я и ожидал, Абдула уволили. То есть был уволен весь джихад, на который Абдул работал, все эти палестинские террористы были уволены тем банком или кредитной организацией, которая держала ипотеку на здание. Все ввергнуто в хаос, и остальные жильцы встревожены. Я живу себе как человек, жизнерадостно шагающий по полю битвы, в то время как вокруг него пролетают осколки снарядов и тел. Мое предположение состоит в том, что Абдул разорил «Хэмблин» своими грандиозными замыслами. У него были большие планы, включающие в себя косметический ремонт парадного входа, укладку паркета во всех номерах и установку измельчителей мусора в каждой кухонной раковине. Если бы ему предоставили достаточно времени, он бы поставил на крыше плавательный бассейн и теннисный корт. Конечно, у него ушло шесть месяцев на починку лифта и водопровода, но Абдул – не тот человек, который будет тратить время на водопровод. Что такое водопровод по сравнению с паркетным полом? Абдулом движет мечта, его нельзя отвлекать на какой-то там ремонт. Он и вправду уложил паркет в моем старом однокомнатном номере, из которого я только что выехал, и потом сдал его симпатичной девчушке из Индианы. Или, скорее всего, он уложил паркет после того, как сдал ей квартиру, чтобы у нее не оставалось сомнений насчет того, какой он крутой тип. Теперь Абдула выгнали – пока лишь с должности менеджера, никто не гонит его из его роскошных апартаментов, где он замышляет свое неизбежное возвращение, ожидая, когда разрешатся проблемы с финансами и законом и контроль над зданием вновь окажется в его руках.
– Все это бред, – говорит он, шмыгая носом, презрительно отмахиваясь от недавних событий. – Тактика.
После того как я оставил Салли и вернулся в Лос-Анджелес, мне месяцами снились необычные сны. Некоторые из них я записывал. В одном сне у меня было отчетливое, твердое ощущение, что единственный выход, оставшийся мне в жизни, – самоубийство. В этих словах намного больше драматизма, чем в моих ощущениях того времени. В этом сне я не чувствовал невыносимой боли, а знал только, что мое «я» безвозвратно погибло, что моя жизнь окончена, тогда как тело мое продолжает жить, не синхронизированное с действительностью моей жизни. Самоубийство было единственным способом вновь синхронизироваться. Это решение было практичным, а не эмоциональным. Я помню, что сказал себе: «Хорошо бы это был сон»; но я знал, что это не так. Это было как во сне о моем отце, который приснился мне после того, как он умер: мы встретились, и, зная, что он мертв, я спорил с ним, сон это или не сон, и он все говорил мне, что нет, не сон. В этом новом сне я смотрел в окно на большой двор, пытаясь читать тетрадь, мелко исписанную синими чернилами; мимолетное воспоминание подсказывает мне, что в одной из комнат этого дома была Салли…
Убитая женщина, лежащая в углу моей квартиры, у меня еще было смутное чувство, что я ее знал… Впрочем, в какой-то момент мне показалось, что она повернула голову; и когда я вновь посмотрел в ту сторону, она исчезла, а на ее месте оказалась моя настольная лампа, лежащая на боку, высокая металлическая лампа, похожая, по словам Вив, на те, которые используют во время гинекологических обследований. На секунду я порадовался возможности, что убийства все же не произошло, но что-то во мне не могло принять этой мысли; в те месяцы после Салли мне без конца снились такие сны, которые подвергали сомнению себя самое и собственную природу, природу сна, сны, построенные на воспоминаниях вместо видений, – не на видении убиваемой женщины, а на воспоминании об этом. Воспоминания, другими словами, о таких происшествиях, которых не только никогда не было, а которые мне даже не снились; и все-таки в этих снах воспоминания уже существовали, приплыв откуда-то, где не было ни сознания, ни бессознательности.
В маленькой галерее в Багдадвиле я не так давно нашел серебряные шары. Примерно четыре дюйма в диаметре, они захватывают своей бесполезностью. В них нельзя посмотреть и увидеть цветные картинки, как в калейдоскопе; их нельзя приложить к уху и услышать звук неба, как в ракушках на пляже, что содержат звук океана. Они определенно не представляют интереса как предмет искусства, разве что тем, насколько они неинтересны: они круглой формы, и все; они серебряного цвета, и все. Они не стоят на месте, но сводят с ума своим перекатыванием туда и обратно, от одного конца стеллажа к другому. Я купил полдюжины. Только позже Вив прочла мне древнюю китайскую легенду времен династии Цзуй о крылатых драконах, которые пролетали над Китаем, похищая белых кобылиц, уносясь с ними в небо и овладевая ими. Капли драконьего семени проливались на землю, замерзая серебряными шарами, разбросанными по холмам. Теперь, зная эту легенду, я все-таки слышу небо, когда прикладываю серебряные шары к уху. Теперь, вглядываясь в отражения на них, я вижу маленькие драконьи эмбрионы, извивающиеся в море серы. Ночью, когда я в постели, между ног у Вив, они падают со стеллажа на пол и выкатываются в лунный свет, ожидая, что холодный луч испарит их, вернет на родину…
Салли замужем. Я узнал это пару дней назад, вечером в баре, от человека, который, как и все остальные, ждал, что кто-то другой расколется первым, и посчитал, что к этому времени кто-то уже должен был это сделать. Таким образом, учитывая период полураспада слуха – между временем, когда это всего лишь слух, и временем, когда он становится правдой, – можно подсчитать, что это, должно быть, случилось довольно давно, может, еще прошлой весной. Я так понимаю, Лос-Анджелес полон людей, которые давно знали о свадьбе Салли и гадали, сколько времени пройдет, прежде чем узнаю я. Она позвонила пару месяцев назад, сразу после того, как столкнулась с Вентурой во время одной из его поездок в Остин. Когда он вернулся в Лос-Анджелес, он рассказал мне, что видел ее, но мало что еще; может, он знал, а может, и нет. Она пару раз оставляла сообщения на автоответчике, и я перезванивал и оставлял ей сообщения через человека, снимавшего трубку; больше я от нее ничего не слышал. Потом я случайно встретился в баре с одной женщиной, она была хорошей обшей подругой, когда мы с Салли были вместе, и мы стали беседовать, и она проговорилась, что была на свадьбе у Салли. «На свадьбе?» – спросил я, не будучи уверен, что правильно расслышал ее за шумом; и даже в темноте мне было видно, как на ее лице сменялись гаммы то белых, то красных оттенков.
Я, собственно, не так уж и сержусь, что мне не сказали об этом раньше. Я сам – самый большой в мире трус в таких ситуациях и считаю, что это не моя ответственность – доставлять новости, которые должен был доставить кто-то другой, только потому, что мне не повезло и я оказался не в то время не в том месте и узнал о произошедшем. Я даже не так уж и сержусь, что мне ничего не сказала Салли. По правде сказать, хотя именно Салли и должна была сказать мне об этом, я бы не хотел услышать это от нее. Мне бы понадобилось, ради нее или ради самого себя, найти красноречивый или элегантный способ выразить свои чувства, в то время как я не чувствовал бы в себе особого красноречия или элегантности. Моя ярость по поводу всего этого – и это самая настоящая ярость, пусть никто не усомнится, – моя ярость вызвана не тем, что я ждал, что Салли вернется ко мне, поскольку я не ждал, и не тем, что я собирался вернуться к ней, поскольку я не собирался этого делать, но тем, что этот брак – ложь; и, хотя в мире лжецов я и сам лжец, эта ложь слишком глубока даже для меня. Она была в Лос-Анджелесе и зашла занести мои вещи, которые она так и не собралась вернуть раньше, или я так и не собрался потребовать обратно; когда я открыл ей дверь, на ее лице была все та же смесь раздражения, и вины, и грусти, которая видна на нем с тех пор, как я ушел, – или это она ушла? В кафе на углу, когда пламя третьего кольца начало вздыматься над холмом, она спросила: «Ну почему же я всегда все порчу? И как же я испортила то, что было между нами?» И когда она сказала это, на ее лице была та же смертельная грусть, что и почти пять лет назад, когда мы были скорее в начале пути, нежели в конце, и сидели в маленьком баре на бульваре Ла-Сьенега, уставившись в окно. «Еще один мужчина, – тихо сказала она тогда, имея в виду, естественно, меня, – которого я сделаю несчастным». Я рассмеялся, не зная лучшего ответа. В этот раз у меня точно так же не было ответа. Тот внутренний голос, который не мог не смилостивиться над ней, хотел ответить ей: «Ты сделала все, что могла», – что-то в этом роде. Дать ей поблажку. Но я больше никому не даю поблажек. Так что у меня не было ответа для Салли. Наверно, молчание было довольно-таки разрушительным. Может, в тот молчаливый момент замужество Салли стало неизбежным. Мы допили кофе и ушли, прежде чем жар костров вдалеке стал слишком невыносимым. Когда-то я любил женщину по имени Лорен. Теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что Лорен и Салли были тесно связаны, хотя они не могли бы сильнее отличаться друг от друга при всем желании и хотя в моей жизни их разделял промежуток в десять лет. Темная Салли и светлая Лорен, одна – певица, вторая – педиатр; их роднило только замешательство. Когда Лорен наконец вернулась к мужу, многое во мне преобразилось, а что-то еще умерло на долгое время. Долгое время после Лорен я не мог верить в любовь – в такую любовь, которая превращает тебя в силу природы; спустя годы после того, как она вернулась к Джейсону, Лорен иногда звонила – перекинуться парой слов, и я не мог слушать ее голос, не выворачиваясь наизнанку. Я никогда не винил ее. «Ты сделала все, что могла». Я знал и знаю сейчас, что она ничего не делала злоумышленно, а, скорее, запутавшись;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25