А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В зеркале заднего вида голова Сахары откинута, ее глаза полуприкрыты и зафиксированы на крыше салона, в то время как Вив сосет ее грудь.
Вив по-прежнему поглощена этим занятием, когда я выезжаю на бульвар Сенчури к темному, покинутому лос-анджелесскому аэропорту. С бульвара я заруливаю в один из терминалов, сквозь дыру, где раньше были автоматические стеклянные двери. Я еду по черному, выпотрошенному терминалу, мимо темных билетных стоек и мертвых металлоискателей, по коридорам, где некогда струился туда и обратно поток пассажиров, и время от времени дальний свет моих фар срезает, как ножом, украдкой шныряющие фигуры здешних обитателей. Сахара выплывает из небытия ровно настолько, чтобы воззриться на свою грудь у Вив во рту и снова отключиться. У посадочных выходов я вижу несколько костерков и череду голых женщин, разгуливающих туда и обратно по пустым, неподвижным багажным транспортерам. Я выезжаю через гейт на взлетную полосу и вот уже еду по ней к океану, туда, где самолеты взлетали над пляжем. В то время как полыхающий пожар к северо-востоку от меня затихает, внезапно, в ночной тиши, под задымленной луной, я слышу, что женщины уснули.
В конце взлетной полосы мне ничего не остается, кроме как затормозить, если только я не хочу съехать в море. Я опускаю окно и слушаю плеск волн. Откидываю спинку сиденья и забываю о двух голых женщинах за моей спиной, глядя на океан, пока Сахара не приходит в чувство. «Что такое?» – заплетающимся языком бормочет она. То, что она нага, беспокоит ее меньше, чем то, что она находится на аэродроме на берегу океана, у самого конца взлетной полосы. По ее лицу видно, что у нее нет ни малейшего представления о том, как она сюда попала и кто я такой. В уме у нее ничего не складывается, пока ей не удается поближе разглядеть Вив. Нагота Вив сбивает Сахару с толку, пока у нее не получается хорошенько рассмотреть ее лицо. «Выпусти меня отсюда», – требует она, и я вылезаю из машины, обхожу ее кругом и открываю Сахаре дверь; она, шатаясь, выходит, голая, на асфальт, освещенный пепельной луной. Я сажусь обратно в машину и продолжаю смотреть на океан, а Сахара убегает в темноту…
В скором времени я завожу машину и еду на север. Обгоняю Сахару, которая, спотыкаясь, бредет по взлетному полю, и вот я оставляю аэропорт за спиной и еду к побережью. Я с удивлением замечаю свет в некоторых многоэтажках в районе Марина, поскольку считал, что в этой части города уже много лет как нет электричества, и тут из засады на меня, как обычно, нападает мой вечный враг, Моя Совесть. Я разворачиваю машину и еду обратно в аэропорт, медленно выруливаю на взлетное поле. Скоро я вижу ее в свете фар. Она ползает по асфальту в алкогольно-паническом тумане; скажем так, это не то же неземное создание, что я видел в огнях рампы «Электробутона». Я притормаживаю. «Ты едешь?» – кричу я ей; под бодрящим океанским бризом в полпятого утра она, видимо, достаточно протрезвела, чтобы увериться, что это неплохая идея. Она быстро семенит к машине, садясь сначала на переднее сиденье, потом передумывает и забирается назад, к Вив, которая все это время продолжает спать, как маленькая белая птичка.
Проскальзывая из Океанского часового пояса в Зону Забвения, я перевожу часы в машине на одиннадцать минут назад. Сахара ворчит по поводу текущей ситуации всю дорогу вдоль шоссе Пасифик-Коуст; когда ее враждебность ко мне в конце концов иссякает, она начинает монолог о своей жизни вообще – обычные россказни о том, как мать ее покончила с собой, братец-гомосексуал погиб в прошлом году, а она пытается основать рок-группу в Лос-Анджелесе… Вскоре былая загадочность Сахары рассыпается в прах по всей машине. Вив, по своему обыкновению, упускает депрессивную часть вечера и молча просыпается с первым лучом солнца; я наблюдаю за ней: в один момент она еще спит, а в следующий – уже проснулась и тихо сидит, разглядывая океан за окном, все еще совершенно голая и готовая еще долго оставаться в таком виде. «Остановись и купи сока» – ее первые приветственные слова, и я сворачиваю к небольшому магазинчику. Я вылезаю и всматриваюсь в них, сидящих на заднем сиденье.
– Тебе принести чего-нибудь поесть? – спрашиваю я Сахару.
– Подонок, – бормочет она в ответ еле слышно.
– С ней все будет в порядке, – уверенно объясняет Вив. – Я убедила ее, что придет время, и мы с ней отомстим.
Они отомстят! С их точки зрения, весь замысел – моя вина. Я мог бы заметить, что это Вив всю ночь глумилась над Сахарой на заднем сиденье, в то время как я был всего-навсего шофером; но какой смысл? Бессмысленно рассуждать логически. «Причем тут логика?» – сказала бы Вив. В этом было бы столько же смысла, сколько в споре о форме круга. «Причем здесь окружность?» Моя задача сейчас – добыть им еды, сесть обратно в машину и отвезти их куда-то, где я могу оставить их крепить свой нечестивый союз. Моя задача сейчас – тихо провести остаток своей жизни, оглядываясь через плечо или кося глазом в ожидании неминуемой мести, и не тратить и двух секунд на логические рассуждения, так как я наконец-то научился, прожив эдак с половину жизни, что, когда имеешь дело с женщинами, от логики толку ноль. И стоило мне втемяшить это в свой дубовый череп, я стал намного лучше с ними ладить.
В данный момент Вив видит, как все эти мысли мелькают у меня в глазах, и, улыбаясь, высовывается из окна машины и целует меня в щеку… И поэтому я не удивлен, когда, вернувшись к машине через три минуты с соком и охапкой сладких булочек в полиэтиленовой упаковке, я вижу, что на заднем сиденье пусто и этих двоих нигде нет, а их одежда так и валяется на сиденье, как валялась всю ночь. Я езжу взад-вперед по шоссе вдоль побережья и смотрю во все глаза, но безуспешно; скажите мне, куда могли деться голая стриптизерша и скульпторша в одном лишь белом поясе с белыми же чулками, потому что я этого никогда не узнаю. Позже, найдя Вив, я задам ей этот вопрос, но она всего лишь подарит мне такую же улыбочку, как та, с которой она поцеловала меня, высунувшись из окна машины. Наверно, учитывая все факты, с моей стороны было довольно проницательно забрать с собой ключи от машины, когда я пошел в магазин.
Пару лет назад в газете, на которую я работаю, меня попросили написать статью о «духовном центре» города. Я умолял их не заставлять меня этого делать. Но, не избежав принуждения, я в конце концов сдал эссе об еще одном стрип-баре, неподалеку от «Электробутона», на бульваре Ла-Сьенега, на голом отрезке, где раньше были небольшие арт-галереи и магазины, торговавшие голландскими сабо и модельными хот-догами. Стрип-бар находился через дорогу от театра, где Бертольт Брехт писал пьесы для Чарльза Лафтона, пока Брехта не выгнали из Голливуда в начале пятидесятых; в последний раз, когда я был там, все, что там оставалось, это разгромленный магазин женского белья, и белье всех расцветок и конфигураций стелилось вдоль тротуара, как старые газеты. В этом стрип-баре я подружился с несчастной белокурой стриптизершей по имени Мона. «Подружился» – это, конечно же, преувеличение, так как наша дружба не выходила за пределы пятиминутных разговоров в темноте, и, конечно же, по-настоящему ее звали не Моной; я так и не узнал, как ее звали по-настоящему. Она была из Стокгольма, и ее лицо никогда не выражало особого счастья. Мне всегда казалось, что она добра и очень красива, но, в конце концов, в баре было темно. В один прекрасный вечер Мона пропала – я знал, что так и будет, все эти девушки в конце концов исчезают, не оставляя адреса, где их можно найти, это правило, которое раньше в особенности относилось к стриптизершам, но в последнее время относится ко всем в Лос-Анджелесе… Теперь, через час после рассвета, после того как Вив исчезла вместе с Сахарой, я сворачиваю с бульвара Сансет, и еду на восток через Палисэйдс, и думаю о Моне. За мной – океан, и я разворачиваюсь в сторону одного обрыва, с которого, я знаю, виден весь залив, от курящихся руин Малибу до военной базы в Пало-Верде. Небо наполнено дымом вчерашнего пожара во втором кольце, и, глядя на восток с обрыва, я вижу две или три широкие выжженные концентрические раны, которые окружают Лос-Анджелес, где старый Голливуд – яблочко мишени.
Запарковав машину, я кручу радио туда и обратно сквозь весь диапазон в последний раз, прежде чем наконец его выключить. Внизу подо мной последние крохотные пожарные машины возвращаются к пожарным депо, прочь от обугленного кольца. В море сотни китайских джонок, приплывающих примерно в это время каждый месяц, движутся к берегу со своим таинственным грузом. Моя статья, определяющая духовный центр Лос-Анджелеса, кстати, так и не была напечатана, это единственная написанная мною статья за долгое время, которая была наотрез забракована и которую я наотрез отказался переписывать. Солнце поднялось ровно настолько, чтобы вломиться ко мне сквозь ветровое стекло, когда я все еще думаю о Моне, которая в этот самый момент, может быть, развлекается с Вив и Сахарой, а может быть, похищена в соответствии с планом, накарябанным на салфетке, и содержится в плену в скандинавских фьордах, рядом с вершиной мира.
Пару дней назад я снова начал говорить сам с собой. Кажется, я даже не сообразил, что делаю, пока не заметил, что женщина в соседней машине смотрит на меня в ужасе… С самого Землетрясения я не говорю сам с собой, как раньше, – в душе, расхаживая по квартире, в машине или идя по улице, строча как пулемет средь бела дня и ни на секунду не задумываясь. Если честно, я просто никогда не встречал того, кто с таким же пониманием отнесся бы к тому, что я говорю, и кто слушал бы меня с таким же терпением, в ком я мог бы быть так же уверен. По крайней мере, я всегда знал наверняка, что уж сам-то себя не перебью, дам себе выговориться. Несколько лет назад я проговорился об этом женщине, с которой тогда встречался. Это было сложно назвать признанием, так как в моем понимании на признание этот факт не тянул; скорей, я случайно обронил в разговоре: «Ну да, время от времени я говорю сам с собой. Нет, я имею в виду – не про себя, а вслух». Мы были на пляже, лежали на песке. Весь тот день и вечер она все сильней мрачнела, пока наконец не созналась, что считает такое поведение довольно отчетливым признаком психической неуравновешенности. Вообще-то, как ей пришлось сознаться, она считала такое поведение довольно отчетливым признаком того, что я абсолютно чокнутый; конечно же, она была права, я никогда этого не отрицал. Я никогда не отрицал, что в моей голове – глубокий раскол, проходящий сквозь всю мою душу, через мой мозг и за дверь, вдоль Джейкоб-Хэмблин-роуд, прямо к Мелроуз-авеню, к ногам Жюстин.
На самом деле это из-за Жюстин я начал разговаривать в машине, хоть и не помню точно, что я ей рассказывал. Я ехал на восток по Мелроуз, когда увидел, как она встает передо мной на другой стороне Фэрфакс-авеню, только что мелькнув за квартал или два позади меня и вполне готовая объявиться снова еще на какой-нибудь улице за несколько миль отсюда, в любой момент в пределах ближайшего часа-двух, а то и раньше. Она зависла высоко над улицей, как всегда… Жюстин – это рекламный плакат. В последнее время она везде, этот взрыв плоти, она распласталась на шелковой простыне в едва заметных красных трусиках с кисточками того же цвета, что ее рыжие волосы, а над ней каракули красной помадой гласят: «Жюстин». Ее груди, эти розовые пышные шары, парят над городским ландшафтом, они не просто восхитительны – они сверхъестественны, вечны, как сама Жюстин, которая в первый раз открылась миру двадцать лет назад на рекламных плакатах, точно таких же, на которых она красуется сейчас, в похожей позе, с менее пышно-воздушным телом, как будто она зрела одновременно с легендой о себе. Через десять лет она вновь появилась вдоль Сансет-Стрипа, бульвара Голливуд, бульвара Ла-Сьенега… а теперь она появилась еще раз. Никто не знает точно, чем Жюстин занимается и что она рекламирует; я подозреваю, что на самом деле она не занимается ничем, хотя внизу на плакатах написан телефон для тех, кому интересно это узнать. Годы идут, а Жюстин все прорывается из декады в декаду, и каждый раз выглядит все моложе и лучше, становится все более совершенной и вездесущей, и ее единственным действительно важным занятием остается присмотр за городом – она Красный Ангел Лос-Анджелеса, охраняющий квартал за кварталом, улицу за улицей, плакат за плакатом, год за годом. Несмотря на это, я все равно запоминаю телефон.
Мне не приходится его записывать, потому что в Лос-Анджелесе цифр я – главный запоминатель, точно так же, как в Лос-Анджелесе имен я – главный забыватель. Судя по всему, я больше не запоминаю ничего и никого – чем, наверное, успел оскорбить немало людей; я сталкиваюсь с человеком, он начинает трёп, и довольно быстро я понимаю, что должен бы узнать его, что мы уже встречались – десять, а то и двадцать раз, может быть, и сотню. После того, как он успевает наговорить с три короба, мне наконец остается только взглянуть ему прямо в глаза и сказать: «Простите, а кто вы?» – и ему это не очень-то нравится. Я разрезал путы воспоминаний о людях и событиях, и в то же время воспоминания о числах и часах и телефонных номерах липнут к моему мозгу, как мошкара к липучке. Я – глубокий колодец, в котором можно утопить неудачный роман, смерть, детский кошмар, и никогда их больше не увидеть, не услышать даже, как они падают наконец на дно, если оно есть, и в то же время я помню даты, часы и телефоны не только за себя, но и за вас. Я – ходячий органайзер, в котором хранятся всеобщие расписания и жизненно важная статистика. Я напоминаю Вив о том, что у нее бизнес-ланч в той или иной арт-галерее, я даю моему другу Вентуре знать, когда ему пора забирать белье из прачечной. Я – человек дат, расписаний и номеров банковских счетов; даже Карл звонит мне из Нью-Йорка, чтобы уточнить свое расписание на день. Так что запомнить телефон Жюстин, написанный в таком укромном уголке плаката, что, надо думать, она предпочла бы никогда и не услышать моего звонка, для меня пара пустяков. Мне даже не приходится повторять его вслух. Вместо этого, видя, как женщина в машине рядом ужасается тому, что мужчина в машине рядом с ней ведет чрезмерно оживленный разговор с несуществующим пассажиром, я заключаю, что, может быть, надо с этим завязывать, хватит говорить самому с собой. Я уже перешел ту границу, за которой мне есть что сказать, хотя бы и себе…
За два дня, что я потратил на переезд в новый люкс, я запаниковал. Не из-за лишней траты денег, а потому что, когда я буду жить в такой квартире, буду сидеть в такой большой, широкой, открытой гостиной с таким количеством окон, от меня, возможно, будут ожидать большей продуктивности или даже вдохновения. У меня же нет никаких претензий ни на вдохновение, ни на продуктивность; как раз наоборот, я намерен сидеть в темноте, ночью, в своем большом черном кожаном кресле, уставившись на Голливуд-Хиллз за окном, как человек, взирающий на приближающееся цунами. Вот надвигается настоящее. Я кручу одни и те же фильмы на своем мониторе, без звука: «Злые и красивые», «Из прошлого», «Ящик Пандоры», «Я ходил с зомби». Изучив фильмы у меня на полке, Вентура отмечает, что среди них нет ни одного веселого. «Что ты мелешь? – огрызаюсь я в ярости. – Тебе не кажется, что „Красная императрица“ – это развеселый фильм? Тебе не кажется, что „Объезд“: – это просто умора?» В прошлый раз, когда я заходил в номер Вентуры – дальше по коридору, – я посмотрел на его полку с фильмами, и вот уж у кого нет ни одного веселого фильма, кроме чаплинских; и ведь и он, и я – мы оба знаем, что «Огни большого города» для него не веселый фильм, а глубокомысленный. По правде сказать, у меня только и есть, что веселые фильмы. Любой из них может насмешить до истерики.
На стенах своей квартиры Вентура развешивает цитаты, выписанные на бумажках, максимы, которые он наковырял из своего чтения, слова мудрости. У него висит там даже одно-другое мое изречение. Если встанешь в одном конце его квартиры и дочитаешь до другого, то уйдешь, унося в голове краткое содержание двадцатого века, которое, впрочем, будет сильно разниться с тем, что этот век мог бы заключить о себе. Вентура вел спор с двадцатым веком и теперь, когда тот кончился, продолжает спорить с ним – сперва с веком, а потом и со всем тысячелетием. Вся жизнь Вентуры – это спор с двадцатым веком, в котором я – модератор, рефери. Я отслеживаю удары ниже пояса, коленом в пах, по больным местам, и пытаюсь делать это так, чтобы в процессе не попало и мне. Я сохраняю нейтралитет по отношению не только к веку и тысячелетию, но и к самому Господу Богу; скажем так – пока что я отказываюсь вынести окончательное суждение… Уже несколько лет Вентура и я каждый мотаемся по «Хэмблину» из номера в номер, пытаясь выгадать местечко получше, хотя зачем – я понятия не имею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25