А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Улыбнулась странная светящаяся рыба.
– Чмок-чмок, уммммм, – невнятно произнес охотник.
Катрин Текаквита рванулась от голодных людей, сидевших на корточках. Мимо очагов, костей, экскрементов, она кинулась в дверь, мимо частокола, сквозь дымную деревню, под кроны тусклых берез в лунном свете.
– За ней!
– Лови ее!
– Выеби ее в кустах!
– И за меня тоже!
– Ууу! Ууу! Ууу!
– Волосню ей обгрызи!
– До конца!
– Верни и всади ей за меня!
– Морду только прикрой чем-нибудь!
– Домой ее!
– Быстрее!
– Застенчивая сваливает!
– Трахни ее в жопу!
– Ей так хочется!
– Фью! Фирью! Цирью!
– По рукоятку!
– В подмышку!
– …пойдем со мной, сядем рядом на холме…
– Пфф! Пфф!
– Окажи ей любезность!
– Трахни, чтоб прыщи лопнули!
– Сожри!
– Deus non denegat gratiam!
– Нассы туда!
– Вернись!
– Алгонкинская потаскуха!
– Воображала французская!
– Насри ей в ухо!
– Пусть пощады просит!
– Сюда!
Охотник вбежал в лес. Он без проблем ее найдет, Застенчивую, Ту, Которая Хромает. Ему попадалась дичь и побыстрее. Он знал здесь каждую тропинку. Но где же она? Он бросился вперед. Он знал сотню тихих местечек – постели из сосновых игл, ложа из мха. Он наступил на веточку, и та хрустнула – впервые в жизни! Эта ебля ему дорого обходится. Где ты? Я тебя не обижу. Ветка хлестнула его по лицу.
– Хо-хо, – доносил ветер голоса из деревни.
Над рекой Могавк рыба парила в светлом дымчатом ореоле, рыба, кинувшаяся навстречу сетям, плену и множеству едоков на пиру, улыбающаяся светящаяся рыба.
– Deus non denegat gratiam.
Когда Катрин Текаквита наутро вернулась домой, Тетки ее наказали. Молодой охотник возвратился за несколько часов до того, опозоренный. Его семья была в ярости.
– Гнусная алгонкинка! На тебе! Еще получи!
– Бах! Трах!
– Возле дерьма теперь будешь спать!
– Ты больше не член семьи, ты рабыня!
– Твоя мать была дрянь!
– Будешь делать, что скажут! Шлеп!
Катрин Текаквита весело улыбалась. Это не ее тело швыряли они, не на ее животе прыгали престарелые леди в мокасинах, которые она вышивала. Пока они мучили ее, она смотрела в дыру дымохода. Как замечает преподобный Леком, «Dieu lui avait donne une ame que Tertullien dirait „naturellement chretienne“».

17.
О Боже, Утро Твое Безупречно. Люди Живы В Мире Твоем. Я Слышу Голоса Детей В Лифте. Самолет Летит Сквозь Свежий Синий Воздух. Завтраки Исчезают Во Ртах. Радио Исходит Электричеством. Деревья Великолепны. Ты Прислушиваешься К Голосу Неверного, Что Задержался На Мосту Адептов. Я Пустил Дух Твой На Кухню. «Вестклок» – Тоже Твоя Идея. Смиренно Правительство. Мертвым Не Приходится Ждать. Ты Уразумел, Почему Кто-То Должен Пить Кровь. О Боже, Это Твое Утро. Музыка Доносится Даже Из Человеческой Берцовой Кости. Лeдник Будет Прощен. Я Не Могу Думать Ни О Чем, Что Не Твое. В Больницах Есть Шкафчики С Чужим Раком. Мезозойские Воды Изобилуют Морскими Рептилиями, Которые Кажутся Вечными. Ты Знаешь Кенгуру В Мельчайших Подробностях. Местечко Вилль-Мари Растет И Вянет, Как Цветок, Под Твоим Биноклем. В Пустыне Гоби Нашли Древние Яйца. Тошнота – Землетрясение, С Твоей Точки Зрения. Даже У Мира Есть Тело. Мы Навсегда Под Наблюдением. В Эпицентре Молекулярного Неистовства Желтый Стол Сохраняет Свою Форму. Меня Окружили Судьи Твоего Суда. Я Боюсь, Мне Взбредет В Голову Помолиться. Этим Утром Где-То Оправдываются Мучения. Газета Сообщает, Что Найден Человеческий Эмбрион, Завернутый В Газету, И Подозревается Врач. Я Пытаюсь Познать Тебя В Кухне, Где Сижу. Я Боюсь Своего Маленького Сердца. Не Понимаю, Почему Моя Рука – Не Сиреневый Куст. Я Напуган, Ибо Смерть – Твоя Идея. Теперь Я Уже Не Думаю, Что Мне Надлежит Описать Твой Мир. Дверь В Ванную Открывается Сама, И Я Дрожу От Ужаса. О Боже, Я Верю, Что Утро Твое Безупречно. Ничто Не Останется Незавершенным. О Боже, Я Одинок В Своей Жажде Образования, Но Ты Должен Быть Облечен Более Великой Жаждой. Я – Создание, Которое Твоим Утром Пишет Очень Много Слов С Заглавных Букв. Полвосьмого В Руинах Моей Молитвы. Я Недвижно Сижу Твоим Утром, А Машины Уезжают. О Боже, Если Бывают Пламенные Пути, Не Оставь Эдит В Ее Восхождении. Не Оставь Ф., Если Он Заслужил Мучения. Не Оставь Катрин, Мертвую Уже Три Столетия. Не Оставь Нас В Нашем Невежестве, С Нашими Жалкими Теориями. Все Мы Истерзаны Твоей Славой. Из-За Тебя Мы Живем На Поверхности Звезды. Ф. Чудовищно Страдал В Последние Дни. Таинственная Механика Каждый Час Перемалывала Катрин. Эдит Кричала От Боли. Не Оставь Нас В Это Утро Твоего Времени. Не Оставь Нас Сейчас, В Восемь Часов. Не Оставь Меня, Ибо Я Теряю Последние Крохи Благодати. Не Оставь Меня, Когда Вернется Кухня. Пожалуйста, Не Оставь Меня, Особенно Когда Я Тычу В Радиоприемник В Поисках Духовной Музыки. Не Оставь Меня В Моих Трудах, Ибо Мозг Мой Чувствует, Как Его Избивают, И Я Жажду Создать Нечто Маленькое И Безупречное, Что Будет Жить Твоим Утром, Вроде Странных Шумов, Пробивающихся Сквозь Речь Над Гробом Президента, Или Обнаженной Горбуньи, Что Загорает На Людном Пляже, Истекающем Жирным Кремом.

18.
Самое оригинальное в человеческой природе зачастую бывает самым отвратительным. Поэтому миру людей, неспособных выносить боль существования с тем, что есть, навязывают новые системы. Создателя системы не заботит ничего, кроме ее уникальности. Если бы Гитлер родился в нацистской Германии, он бы не обрадовался ее атмосфере. Если поэт, которого не печатают, находит свой образ в работах другого литератора, он лишается покоя, потому что ему важен не сам образ или его развитие на свободе – ему важно знать, что он не привязан к миру как таковому, он может бежать из данности, причиняющей боль. Возможно, Иисус создал свою систему так, чтобы в руках других она развалилась, – так бывает со всеми великими творцами: они обеспечивают безнадежную власть собственной оригинальности, швыряя свои системы на шлифовальный круг будущего. Это идеи Ф., разумеется. Не думаю, что он в них верил. Хотел бы я знать, почему я его так интересовал. Теперь, глядя в прошлое, я думаю, что он, видимо, готовил меня к чему-то, и прибегал к любому самому дерьмовому методу, чтобы поддерживать во мне истерику. «Истерия – моя классная комната», – сказал как-то Ф. Интересны обстоятельства, при которых было сделано это замечание. Мы были на двойном киносеансе, а потом ели обильную греческую еду в ресторане одного из его друзей. Музыкальный автомат играл печальную песню из афинского хит-парада. На бульваре Святого Лаврентия шел снег, и два-три посетителя, остававшихся в заведении, глядели на улицу. Ф. без всякого интереса поедал черные оливки. Пара официантов пили кофе, а потом начали поднимать стулья, как всегда, оставляя наш стол напоследок. Если в мире и было хоть одно абсолютно ненапряжное место, то мы сидели в нем. Ф. зевал и играл с оливковыми косточками. Он высказал свое замечание совершенно неожиданно, и я был готов его убить. Когда мы шли сквозь радужную дымку неонового снега, он сунул мне в руку небольшую книжицу.
– Я это получил за оральную любезность, которую как-то оказал другу-ресторатору. Это молитвенник. Твоя нужда больше моей.
– Ты мерзкий лгун! – заорал я, когда мы дошли до фонаря, и я прочитал надпись на обложке:"». – Это англо-греческий разговорник, отвратительно напечатанный в Салониках!
– Молитва есть перевод. Человек переводит себя в ребенка, умоляя обо всем, что только бывает на свете, на языке, которым едва владеет. Изучи эту книгу.
– И английский здесь ужасен. Ф., ты меня нарочно мучаешь.
– Ах, – сказал он, беспечно принюхавшись к ночи, – ах, в Индии скоро Рождество. Семьи собираются вокруг рождественского карри, поют гимны перед пылающим святочным трупом, дети ждут колокольчиков Бхагавад-Санты.
– Тебе бы только все обосрать, да?
– Изучи книгу. Выуди из нее молитвы и наставления. Она научит тебя дышать.
– Фффуу. Фффуу.
– Нет, так неправильно.

19.
А теперь Эдит пора бежать, бежать меж старых канадских деревьев. Но где же сегодня голуби? Где улыбающаяся светящаяся рыба? Зачем затаились тайники? Где сегодня Благодать? Почему Историю не угостили конфеткой? Где католическая музыка?
– Помогите!
Эдит бежала через лес, тринадцатилетняя, мужчины – за ней. На ней было платье, сшитое из мучных мешков. Одна мучная компания паковала свой продукт в мешки, разукрашенные цветочками. Тринадцатилетняя девочка мчится сквозь сосновую хвою. Видели такое когда-нибудь? Следуй за юным, юным ее задом, Вечный Мозговой Хуй. Эдит рассказала мне эту историю или ее часть спустя годы, и, каюсь, с тех пор я носился по лесу за ее маленьким телом. Вот он я, книжный червь, одичавший от непонятного горя, неотступный шпик, следующий за тенями гонады. Эдит, прости меня, я всегда еб тринадцатилетнюю жертву. «Прости себя», – говорил Ф. У тринадцатилетних восхитительная кожа. Какая пища, кроме бренди, хороша после тринадцати лет на свете? Китайцы едят тухлые яйца, но ничего хорошего в этом нет. О Катрин Текаквита, пошли мне сегодня тринадцатилетнюю! Я не исцелен. Я никогда не исцелюсь. Я не хочу писать эту Историю. Я не хочу с Тобой спариваться. Не хочу быть поверхностным, как Ф. Не хочу быть главным канадским специалистом по А. Не хочу новый желтый стол. Не желаю астрального знания. Не желаю Телефонного Танца. Не желаю превозмочь Мор. Я хочу, чтобы в жизни моей были тринадцатилетние. Библейскому Царю Давиду одна согревала смертное ложе. Почему бы нам не сравнивать себя с блистательными людьми? Еще, еще, еще, о, я хочу, чтобы меня заманили в тринадцатилетнюю жизнь. Я знаю, я знаю про войну и про бизнес. Я в курсе насчет дерьма. Тринадцатилетнее электричество так сладко сосать, а я нежен, как колибри (или позволь мне быть таким). Разве нет колибри в душе моей? Есть же что-то непреходящее и невыразимо светлое в моей страсти, парящей над юной влажной щелью в мазке светловолосого воздуха? О, приидите, отважные, в моем касании ничего нет от царя Мидаса, ничего не обращаю я в деньги. Я просто легко касаюсь ваших отчаявшихся сосков, что уходят от меня, врастая в проблемы бизнеса. Ничего не изменится, пока я плыву и сглатываю под первым лифчиком.
– Помогите!
За Эдит гнались четверо. Будь проклят каждый. Не могу их винить. За ними была деревня, полная семей и дел. Эти мужчины годами наблюдали за ней. Школьные учебники Французской Канады не поощряют уважения к индейцам. Некая часть канадской католической памяти не уверена в победе Церкви над Шаманом. Неудивительно, что леса Квебека изувечили и продали Америке. Волшебные деревья спилили распятиями. Прикончили побеги. Горькая радость – росток тринадцатилетней пизды. О Язык Нации! Почему ты не говоришь за себя? Разве не видишь, что стоит за всеми этими рекламами для сопляков? Разве одни деньги? Что на самом деле означает «привлекать подростковую аудиторию»? А? Взгляни на все эти тринадцатилетние ноги, вытянутые на полу перед телевизорами. Неужели для того лишь, чтобы продать им овсянку и косметику? Мэдисон-авеню забита колибри, желающими пить из маленьких, почти безволосых трещин. Заманивайте, заманивайте их, приспособленцы в костюмах, авторы коммерческих рифмовок. Умирающая Америка хочет, чтобы тринадцатилетняя Абишаг согрела ей постель. Бреющиеся мужчины хотят насиловать маленьких девочек, но вместо этого продают им туфли на шпильках. Сексуальный хит-парад сочиняют бреющиеся отцы. О страдающие страстью по ребенку конторы делового мира, я повсюду чувствую боль вашей посиневшей мошонки! На заднем сиденье припаркованной машины возлежит тринадцатилетняя блондинка, нейлоновыми пальцами одной ноги играет с пепельницей на подлокотнике, другая нога – на роскошном коврике, ямочки на щеках и слабый намек на невинный прыщик, и пояс с подвязками пристойно неудобен: вдалеке бродят луна и несколько полицейских мигалок: ее бетховенские штанишки влажны после выпускного. Она одна во всем мире считает еблю священной, грязной и прекрасной. А это кто пробирается по кустам? Это ее учитель химии, что весь вечер улыбался, глядя, как она танцует с главным школьным футболистом, потому что грезит она, лежа на сиденье его машины. «Сострадание возникает в одиночестве», – говаривал Ф. Множество долгих ночей заставили меня понять, что учитель химии – не просто подлец. Он искренне любит молодость. Реклама обхаживает прелестные вещи. Никто не желает превращать жизнь в преисподнюю. В самом навязчивом рекламном ролике живет колибри, томимый жаждой и отсутствием любви. Ф. не хотел бы, чтобы я навеки возненавидел мужчин, бежавших за Эдит.
– Ы-ы. Ы-ы. Ы-ыу. О, о!
Они поймали ее в каменоломне или в заброшенном карьере, в каком-то очень неорганическом и жестком месте, что косвенно обслуживало интересы США. Эдит, прелестная тринадцатилетняя сирота-индеанка, жила с приемными родителями-индейцами, поскольку ее отец и мать погибли под лавиной. Одноклассники обижали ее, не считая христианкой. Она рассказывала мне, что даже в тринадцать лет у нее были причудливо длинные соски. Может, эта информация просочилась из школьной душевой. Может, это был подпольный слух, распаливший корень целого городка. Может, бизнес и религия продолжали функционировать, как обычно, но каждый отдельный человек был втайне одержим этим известием о сосках. Мечтой о сосках перепутана литургия. Группа бастующих у местной асбестовой фабрики не может полностью отдаться Труду. Дракам и слезоточивому газу местной полиции чего-то недостает, ибо все мысли – о необычном соске. Повседневность не может вынести этого фантастического вторжения. Соски Эдит – абсолютная жемчужина, раздражающая работоспособную монотонную протоплазму деревенского существования. Кто отследит тонкую механику Коллективной Воли, к которой причастны мы все? Мне кажется, деревня в некотором роде отрядила эту четверку в лес вслед за Эдит. «Поймайте Эдит! – скомандовала Коллективная Воля. – Вырвите ее волшебные соски из Нашего Рассудка!»
– Помоги мне, Дева Мария!
Они сбили ее с ног. Они содрали с нее платье с напечатанным компанией узором малиновых ягод. Стоял летний полдень. Ее жрали мошки. Мужчины перепили пива. Они смеялись и называли ее sauvagesse, ха-ха! Они стащили с нее белье, стянули по длинным смуглым ногам, а отбросив не заметили, что оно похоже на большой розовый крендель. Их удивило, какое чистое у нее белье: у язычницы оно должно быть мятым и испачканным. Они не боялись полиции, почему-то они знали, что полиция их одобрит, один из их зятьев был полицейским, и яйца у него были, как у любого другого. Они отволокли ее в тень, поскольку каждый хотел какого-то уединения. Перевернули – посмотреть, исцарапали они ей при этом ягодицы или нет. Великолепные круглые полушария пожирала мошкара. Они перевернули ее обратно, и оттащили подальше в тень, поскольку теперь были готовы снять лифчик. Тень у края карьера была так темна и глубока, что им было едва видно – именно этого они и хотели. Эдит от страха описалась, и они услышали звук, он был громче их смеха и сопения. Ровный звук, он, казалось, не кончится никогда, ровный и сильный, громче их мыслей, громче сверчков, скрежетавших свою элегию на смерть полудня. Падение мочи на прошлогоднюю листву и сосновую хвою в восьми ушах превратилось в непрерывный грохот. Чистый звук неуязвимой природы, он кислотой вгрызался в их заговор. Звук столь величественный и простой, священный символ хрупкости, которую ничто не может разрушить. Они замерли, и каждый внезапно стал одинок, их эрекции скукожились, как закрытые аккордеоны, а кровь хлынула вверх, точно цветы из корней. Но мужчины отказались сотрудничать с чудом (как назвал это Ф.). Им была непереносима мысль, что Эдит – больше не Другая, что она, на самом деле, – Сестра. Закон Природы они слышали, но повиновались Закону Коллектива. Они бросились на дитя – со своими указательными пальцами, черенками трубок, шариковыми ручками и ветками. Хотел бы я знать, Ф., что это за чудо такое. Кровь потекла у нее по ногам. Мужчины грубо насмехались. Эдит кричала.
– Помоги мне, Святая Катри!
Ф. убеждал меня не делать выводов из этого всего. Я не могу с этим жить. У меня все отняли. Мне только что привиделось: тринадцатилетняя Эдит мучается под бессильным напором этих четверых. Когда самый молодой опустился на колени посмотреть, как продвигается его острая ветка, Эдит сжала его голову и притянула себе на грудь, и он лежал там, рыдая, как тот человек на пляже Олд-Орчард. Ф., слишком поздно для двойного сеанса. У меня опять сдавило живот. Хочу начать поститься.

20.
Я теперь так ясно это вижу! В ночь смерти Эдит, в ту долгую ночь беседы с Ф., он оставил на тарелке целый бок цыпленка и едва притронулся к соусу барбекю. Теперь я понимаю, что он сделал это намеренно. Я помню высказывание о Конфуции, которое он любил: «Деля трапезу со скорбящим, Мастер никогда не ел свою долю». Пощады! пощады! как посмели мы есть?

21.
Среди диковинных предметов, унаследованных мною от Ф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23